Демобилизация

Корнилов Владимир Николаевич

Роман «Демобилизация» (1971) напечатан на Западе по-русски (1976), по-немецки (1982) и в России (1990) — обширное, несколько просевшее под тяжестью фактуры повествование, где много лиц, сцен, подробностей и мыслей, и всё это как бы разливается вширь, по поверхности памяти, имея целью не столько разрешение вопросов, сколько воссоздание реальности, вопросами засевшей в сознании. Это именно «путешествие в хаос».

Время действия — переходное, смутное: поздняя зима, ранняя весна 1954. Сталина уже год как нет, но портреты еще висят, и система еще не пошатнулась, только ослабла хватка; вместо стальной руки чувствуется сверху то ли неуверенность, то ли лукавая потачка. Все дрогнуло, поползло, потекло, и все слегка помешались. Мучительна, но упряма надежда все-таки найти общий смысл в общем хаосе и развале.

Это «брожение» проникает и в армию: в романе немалое место уделено показу повседневного быта и настроений офицеров, служащих в «особом», строго засекреченном полку.

#i_001.png

Часть первая

1

Хотя в феврале День Пехоты выпал на среду, с самого утра снег сверкал по-воскресному и смерть неохота была загорать в казарме. Так и тянуло надраивать сапоги, начищать бляху и подлаживаться к старшине за увольнительной.

Но полк был особый, стоял на отшибе — в тридцати километрах от районного городка, в шестидесяти от столицы, — и молодой командир части, красивый, невероятно длинноногий подполковник Ращупкин не выпускал солдат за проволоку.

— Нечего им там делать, — вдалбливал Ращупкин своим офицерам. — Ленин нас учит: «Всякое умаление пролетарской идеологии ведет к усилению буржуазной». Так вот, чем по избам самогоном надуваться, пусть на спорт налегают. Вам же самим, товарищи офицеры, спокойней, — улыбался подполковник во всё свое молодое, вытянутое, как у лошади, лицо.

Так что из всего полка за проволоку выбирались одни шоферы да ефрейтор Гордеев. С прошлой весны определенный почтальоном, Гордеев каждый день, правда не по многу, гулял в райцентре и тот ему даже слегка пообрыдл. Тем более, что последний месяц у Гордеева в самом полку завелась женщина.

Полк был не просто особый. Гордеев служил по третьему году, успел поменять прорву частей, а такой чудной еще не встречал. И лишнюю четверть тут прибавляли к жалованию (считалось вроде как за «молчанку»). И офицеров тут было побольше, чем солдат (все сплошь технари или инженеры). И еще в полку (правда, временно, но и служба ведь не навсегда!), к смертельному неудовольствию подполковника, жили вольные. Они чего-то химичили на двух объектах.

2

Он не ошибся. Красномордый Черенков и впрямь совал в печное нутро метровое полено.

— Остановись, — взмолился лейтенант Курчев.

В ожидании почтальона дежурный сидел за столом, сдвинув ушанку на самый затылок. Край ушанки почернел от пота, редкие волосы тоже взмокли, и капли с большого лба падали в раскрытую общую тетрадь. Пишущей машинки перед лейтенантом уже не было. Видимо, опасаясь начальства, он сунул ее в ящик или унес домой и запер в чемодане.

— От тепла какой вред, — осклабился дневальный, но полена не вытащил.

— Дурак. Лучше бы в деревню продавал, — прошамкал немолодой мужчина в синем драповом пальто и в синей же велюровой шляпе. Он сидел за столом, сбоку от лейтенанта, позевывая и щеря редкие обломанные зубы.

3

Старшему лейтенанту Новосельнову стукнуло тридцать восемь лет, но выглядел он на все пятьдесят. Два срочной, четыре года войны, водка, женщины, пять лет послевоенной гражданки, за которые он успел трижды, правда без отсидки, побывать под следствием, и снова четыре года послевоенной армии здорово потрудились над его лицом и телом. Он обморщинел, пожелтел, как старая бумага, и обрюзг, как много рожавшая женщина. Волосы у него с висков поредели, а сверху вовсе вытерлись, ресницы тоже выпали, и красные, опухшие от пьянства глаза постоянно слезились. Зубы он почти растерял, а мосты вставлять не торопился, надеясь, что с голыми челюстями отпустят скорей.

До прошлого сентября Гришка вел себя в полку смирно, стараясь побольше спать, потише пить и вообще меньше мозолить глаза командованию. Одно время он даже пристрастился к чтению, выискивая и читая молодым офицерам абзацы, а то и целые страницы, посвященные хозяйственным хищениям. Особенно приглянулся Гришке Толстой, не больно жаловавший армейских чиновников.

Экономические темы были любимым Гришкиным коньком, а в финском доме, где он жил вместе с Курчевым и еще семью холостяками, слушателей хватало. Гришка ходил у офицеров в двух ипостасях — отцом родным и шутом гороховым. Хохот стоял в этом домике до полуночи, к неудовольствию парторга роты охраны Волхова, трезвенника и сквалыги, который сам себе стирал исподнее и, несмотря на запрещение Ращупкина, в целях экономии заправлялся из солдатского котла.

Но в сентябре, когда вышел указ гнать из армии всякую немощь и вообще необразованных офицеров, Гришка воспрянул, оставил книги и стал пить в открытую. Сбрасывая с себя шинель, а то и брюки, он, если день выдавался не слишком студёным, ложился в канаву на оскорбление офицеров и потеху солдат. Курчев, со жгучим интересом и мальчишечьей жалостью следя за Гришкой, чувствовал, что тот заходит чересчур далеко. Даже если не вмешается трибунал, Гришка наверняка сопьется.

— Не было такого, чтобы кто-нибудь косил психа и не свихнулся, пытался он унять старшего лейтенанта.

4

И вот сейчас, в День Пехоты, Гришка досиживал в дежурке свои последние армейские минуты, ожидая законного двухмесячного пособия и не веря собственному счастью. Ращупкин оказался твердым на слово и по-человечески стоило бы его отблагодарить.

— Журавлю поставь, — тихо сказал Курчев. — Журавлю следует.

— Он белой не пьет, — вздрогнул Новосельнов. — А другого… я краснофлотцу не заказывал.

Военторговским ларьком командовал демобилизованный матрос Ленька. Водку он продавал из-под полы по тридцать рублей бутылка, а коньяка, как продукта неходкого, не держал вовсе.

— В… смотайся, — назвал Курчев районный центр, куда прибывала полковая почта.

5

«Ну, чего злишься, — попробовал успокоить себя лейтенант. — Тоже мне, исследователь душ. Верно Гришка сказал: дерьма-сапога историк… Хрена ты в людях смыслишь!» — и он в сердцах захлопнул тетрадь.

— Где этот драный почтарь? Крутни еще раз, — кивнул дневальному.

— Да есть связь, — терпеливо зевнул Черенков.

— Связь есть, а Гордеева нету. Он, собака, может, в город и не ехал. Сейчас, может, у Соньки, ежовый корень… — с удовольствием выругался дневальный.

— Врешь…

Часть вторая

1

Инга Рысакова по аспирантской вольности могла подниматься в любой час, но обычно вставала без четверти семь, словно все еще была студенткой. Отец, Антон Николаевич, скромный институтский преподаватель начертательной геометрии, любил завтракать в кругу семьи. Потом все расходились, дома оставалась одна Ингина бабка, точнее незамужняя тетка отца, и до вечера домашние не видели друг друга.

Утром семья пила кофе, которое покупалось в зернах и мололось на домашней, инкрустированной медью ручной кофемолке. Иногда, по-стариковски расчувствовавшись, отец философствовал:

— И почему это древние назвали вино напитком богов?! Нет, ошиблись греки. Если что и напиток богов, то как раз кофе. Правда, дочка?

— Угу, — кивала Инга. Она любила отца и не раздражалась.

Это была тихая незаметная беспартийная семья, каким-то чудом сохранившаяся в перипетиях войн и социальных катаклизмов. Когда-то, а точнее первого марта восемьдесят первого года, один ее боковой предок (двоюродный брат бабки Вавы) в незрелом возрасте швырнул бомбу в царские сани, и этот поступок настолько отвратил последующие поколения от всякой общественной мысли и борьбы, что даже поступление семнадцатилетней дочери на филфак представлялось Рысаковым чуть ли не революционным заговором.

2

В вагоне метро Инга вдруг вспомнила, что должна отнести письмо в Кутафью башню, и с надеждой заглянула в папку: вдруг письма там нет. Она понимала, что это нехорошо, что лейтенанту, как видно, позарез нужно передать послание, но уж очень не хотелось идти в Кремль. Ну, днем позже какая разница? Все равно у нас такая бюрократия и волынка. К несчастью, письмо лежало в папке.

«Хорошо бы встретить у библиотеки какого-нибудь знакомого. Вдвоем не так страшно, — подумала Инга. — Может быть, он не побоится подойти к тому окошечку. А у меня просто идиосинкразия к подобным учреждениям.»

Она медленно поднималась по лестнице, оглядывалась в толпе, надеясь кого-нибудь встретить. Был час толчеи. Все торопились, в том числе аспиранты, к открытию зала, чтобы захватить места получше и не слишком долго ждать заказанных книг. Инга сегодня не спешила и потому ее толкали больше других. Один полузнакомый молодой человек из третьего научного проплыл мимо и улыбнулся Инге. Они часто встречались в зале. Он, видимо, не прочь был за ней приволокнуться. Несколько раз они даже перекинулись у стойки со словарями незначительными фразами. Его вполне можно было попросить. Он бы посмеялся, но пошел с ней. Но сейчас его пронес поток, а она не могла его окликнуть, потому что не знала его имени.

Инга поднялась на поверхность, но к Кремлю не пошла, а повернула в глубь библиотечного дворика к своему залу. В зал еще не пускали и хвост занял весь дворик. Проплывший мимо молодой человек стоял метров на семь от конца очереди и, видимо, поджидал Ингу, потому что тотчас махнул ей рукой, указывая место впереди себя. Но одновременно с этим аспирантом, чуть впереди него, Инга увидела своего знакомого, Игоря Александровича Бороздыку, того самого, который ждал ее вчера в Докучаевом переулке. Игорь Александрович так же, как аспирант, махнул ей рукой и Инге пришлось пройти мимо молодого человека и стать впереди Бороздыки.

Этот Игорь, в общем-то добрый и отзывчивый человек, которому она была бесконечно благодарна за внимание и заботу в трудные для нее месяцы разъезда с мужем, теперь стал довольно несносен. Он без конца звонил, ждал ее на всех углах, таскал на всяческие просмотры и отказываться было трудно, потому что он был так добр, отзывчив и, главное, беззащитен. Но, к сожалению, из всех людей, составлявших очередь, он единственный не годился для похода в Кутафью башню. Несмотря на его рассеянность и близорукость, никогда нельзя было в точности сказать, что он видел, а чего нет; и заметил ли вчера на Домниковке ее с лейтенантом — тоже было неясно. А на этом чёртовом конверте был напечатан снизу адрес: город и в/ч такая-то… (В последний момент, не послушав Гришку, Курчев решил сообщить адрес полностью, чтоб ответ пришел поскорее.)

3

— Если б не эта безобразная поденщина, — сказал Игорь Александрович, когда они, наконец, засели в буфете, — я бы все-таки написал книгу. Именно книгу, а не работу, не статью. Книгу. Почти беллетристическую.

Он улыбнулся. Он был почти одухотворен. Неаккуратно подцепив трехзубой вилкой комок теста с мясом под названием — рожки, он выдавил:

— Булгарин. Да, тот самый Фаддей Булгарин. Пушкин был пристрастен. Где ему было с его гармонией понять издателя «Северной Пчелы»? Булгарин — это фигура для Достоевского. Это Свидригайлов, Лебезятников, Лебедев, кто хотите — но это чисто русский и в то же время европейский экземпляр. Знаете — «широк, не мешало бы убавить!»? Чёрт с ним, я все брошу. Сяду на хлеб с кашей, но напишу.

— Конечно, — ободряюще кивнула Инга.

«Пусть его напишет или не напишет, только б отвязался. Господи, тоска какая. Тут не то что главу кропать, тут жить не захочешь. Нудит, нудит. Вчера ему Шелли был хорош, до обеда — Чаадаев, в обед — Булгарин. Позавчера звонил ночью, предлагал вместе писать о двух классиках: мне — о Теккерее, ему — о Диккенсе… Ну, хорошо. Ну, помог ты мне. Ну, рыдала тебе в жилетку. Ну, спасибо, спас. Но ведь не вечно же расплачиваться. Я же не собес. Гордится, что не тщеславен, не карьерист, не пролаза. Так не тщеславен оттого, что тщеславиться нечем. Не карьерист оттого, что лентяй. А насчет пролазы — это положим… Пролазит! Жалостью берет — и там, и здесь, и еще где-нибудь на свой хлебец с маслом и швейцарским сыром собирает. Тоска…»

4

Вернувшись из столовой и обнаружив рядом с томиками Теккерея черный под кожу блокнот, Инга покорно села на свое место и стала ждать возвращения Игоря Александровича.

— Ему же хуже, — вздохнула. — Пусть с доцентом разбирается. — Вот завел волынку! Сам ничего не умеет и другим работать не дает. Ну, я барышня. Ну, фикус комнатный. Ну и что?.. У меня были какие-то мысли о Теккерее. Я просто человек и даже мои самые простые мысли должны быть интересны. Вон вчера офицер писал: «Пусть каждый скажет себе, где он свободен, а где зависим, в чем его свобода, а в чем — скованность, причем пусть будет откровенен всюду — в большом и в ничтожном, — и, честное слово, эти анкетные признания будут интересней самого великого романа».

«Там как-то по-другому сказано, — подумала она. — Не стихи. Сразу не запомнишь», — попробовала оправдаться.

— Офицер — молодец. Но и мне тоже что-то хотелось сказать о Теккерее, да и не только о Теккерее, а вообще обо всем, — о нашем времени и о нашей несвободе. Теккерей не так уж и верил в порядочность, то есть в извечную порядочность. Тощий Доббин — это так… слабая тень диккенсовских чудаков. Люди часто порядочны, когда им это выгодно, когда порядочными быть легче, чем подлецами. Алеша Сеничкин благороден, чист и ангел, почти как его тезка у Достоевского, а накричал вчера на кузена и впал в истерику и сплошное безобразие. Марксизм поднял как щит, будто нельзя обойтись одной логикой, без цитат. Ну, хорошо… Пусть брат чудак и неуч. Но бескорыстье надо уважать. Пусть брат чурбан, — Инга вспомнила некрасивое топорно сработанное лицо лейтенанта, — а ты красив и тонок. Тогда тем более зачем кричать?

— У меня тоже были мысли о Теккерее. Пусть не главные, но были. Я его взяла не потому, что остальных викторианцев разобрали. Я знала и знаю, что не было в прозе живее женщины, чем Ребекка Шарп. Это абсолютно точно. Хотя бы потому, что я не хотела бы с ней, живой, встретиться на улице или в гостях. Как, например, вчера, — улыбнулась Инга и тут увидела подходившего к ее столу Алексея Васильевича. Он все так же был строен, тонок и изящен, хотя под его серым в мелкую клетку пиджаком был надет пуловер.

5

— Да, моя жена личность, — повторил через полчаса в пустом необычно светлом ресторане, обретая после двух рюмок очень холодной водки свою обычную лекторскую манеру.

Не мог он ей рассказать про вчерашний коридор. Но с тем большей охотой перешел к давним дням своей многострадальной жизни. Это создавало лирический фон и должно было сблизить лектора и слушательницу.

— Понимаете, Инга, я не собирался закрепощаться. У нас все быстро, ну, прямо курьерскими темпами пошло и казалось — вот-вот финиш. Марьяна старше меня на год. Она уже работала и, как говорит моя мать, росла, а я еще только подбирал отмычки к Мальтусу и запарывал диссертацию. Вернее, не запарывал, но мог бы и запороть. Зачем я это вам рассказываю? Наверно, неинтересно?

— Наоборот.

Инга тоже выпила ледяной водки и водка побарывала ее невыспанность, усталость и недовольство собой. Она радовалась, что ресторан пуст. Правда, время приближалось к четырем и с минуты на минуту сюда могли повалить мимошники. Наверняка среди них оказались бы однокашники Сеничкина. Пришлось бы знакомиться, а назавтра прокурорша обладала бы полной информацией. После вчерашнего визита даже обыкновенный культпоход в кабак выглядел совсем иначе. Но пока ресторанный зал был пуст, так же, как приплюснутый к ресторанному окну парк, по дорожкам которого скользили редкие конькобежцы.