Сказания о Гора-Рыбе. Допотопные хроники

Коротич Александр

Книга охватывает значительный исторический отрезок с XVI по XVIII век — эпоху активного индустриального освоения Урала. И становление староверской общины, и непростые отношения племени унхов с заводскими первопоселенцами, и строительство Верх-Нейвинского завода — всё это происходит во владениях гигантской Рыбы, хранительницы знаменитого уральского озера Таватуй.

Сказания о Гора-Рыбе

Допотопные хроники

Говорят, что сказания эти пошли от крохотного угорского племени, что звалось унхами. Унхи и говорили-то не так как прочие угры, а одевались и вовсе наотличку — поверх куртки с меховым воротом надевали они бусы из рыбьих костей. Так уж у них повелось: рыба — всему счастье. Из чешуи рыбьей они делали украшения всякие, да такие диковинные, что слава о них ходила по всему Горозаводскому округу. Говорят, что мужчины унхов рубахи себе крупной чешуей обшивали, да так, что стрела их не брала — скользом по чешуе — и в чащу. Нам нынче не верится, что такая чешуя была большая да крепкая, так тут всё дело в том, какого размера рыба. У окунька или ерша чешуя, что заусенца мелкая, другое дело — большая рыба.

Так вот, унхи говорили, что в Таватуе, если умение есть (ну и если повезёт, конечно) можно поймать очень большую рыбу — иногда с человека размером, а то и с двух человеков! Такую, само собой, на лесу с крючком не поймаешь, тут специальная снасть надобна. А как та снасть выглядела — никто кроме унхов не знал, а они свой секрет пуще золота прятали.

«Откуда ж такие рыбины-то?», — смеялся в усы заезжий горный инженер, что порой на калиновском берегу Таватуя объявлялся, чтобы под землёй руду поковырять. А унхам тот смех мимо, они знай, своё гнут — есть большая рыба в озере. И рассказывали они такую сказку…

Будто бы когда-то давным-давно здесь, посреди Урала, никаких гор-лесов не было, а была вода — озеро огроменное. И рыбы в том озере водилось видимо-невидимо. И мелкая рыбёшка плескалась, да и большие рыбины. И каждой было еды в меру по размеру: мелочь подбирала со дна что придётся, средняя — мелкую кушала, большая — среднюю. А людям, что рыбу промышляли, про то место было неведомо, видать нарочно заколдовано оно было от людей.

Так много тыщ лет было, пока не случился год високосный. Еды на дне стало столько, что мелкая рыбёшка стала расти от сытой жизни-то, да и расплодилась немеряным количеством. А вслед за ней и средняя стала день ото дня пухнуть. Ела их большая рыба и вырастала больше прежнего. А ведь известное дело: чем больше ешь, тем больше хочется. Так год от года, поедая друг дружку, рыбы и росли. И в конце концов самые большие почти всех остальных-то и съели. Да вот беда ещё — гигантской рыбине вода едва нижние плавники закрывает, а брюхо по дну еле волочится. Толкались они толкались, да и застряли в конце концов бок о бок. Так и окаменели с годами и в горы превратились. Слыхали, говорят люди: «горный хребет»? Это неспроста. Рыбьи это якобы хребты каменными плавниками над Уралом торчат. Ветра занесли под чешую рыбью семена — и встал лес: где сосна строем, где берёза с осиной вразнопляс. Там, где тесно было — речки получились, там, где посвободнее — озёра. И забыло солнце, что была здесь когда-то вода великая.

Сказание о двух собаках

Человек, что первым добрался до тайного озера, был унх, а как его звали, мы не знаем. Охотником и рыбаком он был, как все унхи, а в помощниках у него были лук со стрелами, нож костяной, да две собаки Туа и Тава. Какую добычу человек ни подстрелит, птицу в небе или рыбу в реке, собаки наперегонки неслись её подбирать. Какая первой прибежит, той и похвалы боле другой достаётся. Но никогда собаки те не ссорились, вот ведь какое дело!

Гнался тот человек за большой рыбиной, что вниз по речушке от него убегала, как вдруг лес расступился, и открылось перед ним большое озеро с островом неподалёку от берега. Удивился человек: сколько раз по округе проходил, а никакого озера не видел. Зашёл человек в воду по пояс, опустил лицо, а под ногами у него рыбы — видимо-невидимо! Лишь то беда, что рыба-то вся мелкая. Хоть и опытный стрелок он, а поди, попади в такую.

Решил тогда человек до острова доплыть, авось там рыба пожирнее. Так и вышло: настрелял он большой рыбы с серебряной спиной и золотыми плавниками. По рыбине каждой из собак кинул, а сам принялся костёр устраивать, а то негоже человеку, как собаке сырьё жевать. Набрал сухих травинок да палочек, постучал камнем о камень, подул на искорку — вот тебе и огонь. Для лесного охотника такая наука не хитрость.

Но тут странное дело случилось: не успел он повесить рыбину над костром, как земля у него под ногами шевельнулась, а по кустам окрестным словно ветер пробежал. Подумал человек, что почудилось ему это, как тут опять. Много тот человек страшного на веку повидал, но такое с ним впервые приключилось. Бросился он вон с острова, да не тут-то было: камни словно чешуя под ногами расщеперились, деревья ходуном ходят, будто живые.

С камня на камень, от дерева к дереву, добрался он еле до берега и в воду кинулся. Но услышав лай собачий спохватился тут, вспомнил о помощниках своих верных. «Тава! Туа! — кричит он, а ладонями крик подгоняет. — Тава! Туа!»

Сказание о населении Таватуя

Три зимы Кали-Оа прожил на спине Гора-Рыбы.

За это время его волосы из чёрных стали белыми, а это людям обычно напоминает, что жизнь перевалила через хребет. Вечная же Рыба за это время ничуть не изменилась, вот разве что деревья на спине у неё повыше стали, да кусты погуще.

Кали-Оа учил Рыбу человечьей речи. Рыба же сказывала ему, как звёзды по небу скитаются, как солнце и луна свою работу делают, и как та работа жизнь даёт и забирает. Никаких хлопот Кали-Оа не знал: всегда еды у него было вдоволь. Когда дождь шёл, над домом его солнышко светило, да и в постели тепло было, когда мороз над озером трещал. Это Гора-Рыба о нём пеклась, потому что с его приходом одиночество её страшное закончилось. Плавала она с ним по озеру от одного берега до другого. А то и на глубину опустится, чтобы человек её мог на подводную жизнь полюбовался.

Всё бы хорошо, да взмолился однажды Кали-Оа: верни, мол, мне собачек моих помощниц, чтобы я мог с ними как раньше по берегам охотиться. Ничего ему Рыба на это не ответила. Думала три дня, а потом и говорит: верну, если ты сюда других людей приведёшь. Удивился Кали-Оа: «Вот тебе я, а на что другие люди?»

«Я вечно живу, а ты недолго, — сказала Рыба. — Пусть много людей тут поселится, пусть дети их взрослеют и рожают новых детей и никогда это не кончится. Долго, слишком долго одна я была, и не хочу снова одной остаться».

Сказание о таватуйских углежогах

Пока унхи рыбу ловили, шли на Урал обозы с каторжанами, ехали кареты с чиновниками из столицы да с немцами-инженерами, шли по дорогам поднятые с земли крестьяне дальних деревень. К ним прибивались охотники да старатели золотые. Разный был народ, и сословий разных, и языков. Будто бы Вавилон на Урале шли строить, чтобы мир удивить. А построили-то на реках плотины деревянные, да кричные печки над ними. Закрутились колёса, задымились печки, потекло железо рекой в царскую казну. А царь кричит: «Ещё! Ещё!» Всё ему мало. И встали над плотинами каменные цехи с аглицкими машинами, улицы между домами пролегли, и назвались заводские города именами башкирскими да татарскими: Билимбай, Кушва, Тагил, Невьянск…

А люди все, что сюда пришли, тут и умерли: немногие от старости — кто кровью чахоточной захлебнулся, кто в чаду заводском угорел, кто на пьяный нож напоролся, кто просто изработался. Да и высшее сословие от судьбы не убереглось — невьянского управляющего Казакова камнями бунтари забили за то, что хлебом их гнилым накормил, а немца Карла Карловича Штоффе за то, что немец.

А тот, кто на Урал промышлять явился, от заводов подальше держался. Само собой им таватуйские берега приглянулись. Сюда шум да дым заводской не долетал, зверь-птица непуганы, рыбы вдоволь — что б не жить? Вот так однажды вечером увидели унхи, как на другом берегу костры заморгали. Тарым. Сперва промысловые люди дико селились, да нельзя оказалось: по государственным бумагам таватуйские-то земли во владении невьянского завода числились.

Тогда семья Василия Михайловича Рукавишникова и ещё три семьи явились с челобитной в заводскую контору, чтобы разрешили им построить дома при озере. Заводскому начальству для отказа причин нет, а выгоду для завода получить хочется. Отписали про это в Верхотурье. Там думали-думали, и придумали: пускай, мол, таватуйские поселенцы для железоделательных печей лес да уголь заготавливают. Работа опасная, вонючая, грязная, а уголь для завода, что руда, без него железо не вытопишь.

Куда деваться? Уголь так уголь. И стал тогда Василий Рукавишников первым таватуйским углежогом. Делали так: валили лес за горой, собирали большими кучами, каждую кучу землёй накрывали, а уж потом поджигали. Дерево под землёй скоро гореть не может — тлеет потихоньку, вот тогда-то правильный уголь и получается. А углежог по куче ходит, за огнём следит, где дырку проковыряет, чтобы тяга была, где землёй присыпет, чтобы пожара не было. Чем дольше горит, тем страшнее по куче скакать. Бывало, прогорит под ногой куча, осядет земля, а с нею и углежог в пекло уйдёт. Четыре века таватуйские уголь жгли, сколько их в том угле испеклось — кто считал?

Сказание о Панкратии Таватуйском и рыбьих камнях

Однажды в ворота к Антипу Седому, тому самому, что от рыбы-острова живым спасся, постучали громко. Антип чужаков не боялся, но и незваным гостям рад не был.

«Кто таков?», — спрашивает Антип. «Открывай! — говорят. — Урядник из Невьянского заводу спрос до тебя имеет!».

Как тут не открыть? Урядник — какая-никакая, а власть. Открыл Антип. Так и есть-урядник при мундире, а за спиной дюжина солдат со штыками. «Чего надобно?» — вопрошает Антип строго. «Тут, — говорит урядник, — могут государственные злодеи объявиться. Раскольники, что с Новогороду бежали». «Что за раскольники такие?» — удивляется Антип. «А те, что никонову реформу не приняли и двумя перстами на себя крест кладут. Баламутят они народ. Тех, кто не хочет новый устав признавать, теперь по всей Россеи ловят, мучают да огнём жгут. Если увидишь чужаков, сразу дай знать, а уж мы с ними сами разберёмся. Может, и деньгами тебя за донос наградим».

Ушёл урядник и солдаты его ушли.

А того же дня вечером опять стук. «Кого это черти носят?», — ворчит Антип. А на пороге мужик стоит бородатый. «Ты чей будешь-то?» — спрашивает Антип. «Я Фёдоров Панкратий. — Отвечает мужик. — А со мною десять семей голодных да долгой дорогой измученных. Пусти нас на двор переночевать, добрый человек».

Дополнительные сказания по разным причинам не вошедшие в «Допотопные хроники»

Сказание о самотрясе

Рассказывают, что слово «самотряс» впервые широко прозвучало в 1903 году на заседании Санкт-Петербургского «Общества любителей рыбной ловли», правда, никаких протоколов о том не сохранилось, лишь крошечная заметка в «Альманахе рыболова» да домыслы историографов. Один из выступавших по фамилии Лукодьянов в отчете о своей поездке по уральским озёрам упомянул о «самотрясе» — самобытной рыболовецкой снасти, якобы изобретённой в небольшой кержацкой деревушке. В ответ на любопытство со стороны членов Общества он предъявил увесистую медную блесну формой напоминавшую кривоизогнутое веретёнце. Самым любопытным в ней было то, что заканчивалась она не крючком, как положено, а прямым острым шипом. Докладчик отметил, что при пользовании самотрясом «изрядная сноровка требуется», проиллюстрировав свои слова странными жестами, «кои вызвали смех и оживление среди членов Общества».

Ныне таватуйцы редко пользуют самотряс, но всегда с гордостью напоминают приезжим, что это местное изобретение. Только вот при этом всегда забывают уточнить, что вовсе не кержацкие рыболовы придумали самотряс, а унхи. Это подтверждает и сама конструкция снасти — шип можно было сделать из любой острой рыбьей кости в отличие от крючков, которые ковать унхи так и не научились. Скептик может ухмыльнуться: а откуда ж тогда у дикарей медь взялась, чтобы выплавить тело блесны? Ответ простой: унхи брали медь у поселенцев в обмен на рыбу и мех.

Как только после первых морозов озеро вставало под лёд, с калиновского берега в сторону скита шло посольство унхов, как правило, три-четыре мужчины разряженных в мех и чешую, а с ними сани, гружённые шкурами, свежей рыбой и сушёными ягодами, которые по новому снегу толкали две унхские женщины. Унхи знали, что у поселенцев, которые всё лето успешно обеспечивали себя рыбой, с началом зимы начинались голодные времена — никак у них не выходило наладить подлёдный лов. Сами же унхи в этом деле ох мастера были! На то и снасть у них была особая, а секрет снасти той они старательно прятали от любопытных.

Хоть и не любили поселенцы унхов, а куда денешься — голод не тётка. Брали они и рыбу, и шкуры, а взамен отдавали дикарям оружие, инструменты, нитки да тряпки. Но особой статьёй обмена были медные слитки, которые нарочно для этого припасали к зиме таватуйские заводчане.

«Почему это дикарь может подо льдом рыбу словить, а я не могу?!», — хмурился кабаковский Фома, который стоя поодаль следил за обменом. Надобно сказать, что Фома тот была лихим парнишкой, несмотря на невеликий возраст и кличку «Агнец», которую он получил за свои золотые кудри, рыбу ловил не хуже опытных рыбаков. Издавна мечтал он выведать секрет унховской снасти. Не раз и не два он подкрадывался к сидящим на льду дикарям, чтобы подглядеть, как они рыбу удят. Да разве близко подойдёшь, когда на открытом белом льду ты словно чебак на сковородке.

Сказание о рыбной тяжбе

Когда Демидов продал Верх-Нейвинский завод Савве Яковлеву-Собакину, таватуйцы перекрестились в надежде, что новый хозяин помягче да подобрей будет. Так уж душа у человека устроена — всегда на лучшее надеяться. Только вот не сбылась надежда: Савва Яковлевич оказался жёстким, жадным и до дел въедливым. К таким, говорят, богатство и липнет, сам копейки не уронит, а чужую завсегда приберёт.

Спервоначалу, он в заводе такой порядок навёл, что через год производство железа едва ли не вдвое выросло. Да и везли теперь верх-нейвинское железо всё больше в Европу, где оно заслуженным спросом пользовалось. Удачно торговал Яковлев лесом и пушниной, да и дружбу водил с богатейшими купцами. В те времена не заводчики, не аристократы столичные, не генералы, а именно купцы страной крутить начали. Да и ныне, глянь — торговое сословие не бедствует, чтобы товар сделать ещё потрудиться надо, а торговля дело нехитрое: купил подешевле, продал подороже, вот тебе и богатство.

Как-то раз на Ирбитской ярмарке повстречал Савва тюменского купца Иннокентия Петровича Лаврушина, который из Сибири на запад рыбу торговал. Крепко выпили, пряно закусили, тут Иннокентий Лаврушин и завёл жалобу о том, что в Екатеринбурге и окрестностях рыбная торговля худо идёт. «Посуди сам, крестьяне ваши рыбы наловят, себя накормят, да ещё и в город свезут!», — кряхтел купец, отирая о бороду сальные пальцы. «В толк не возьму, Иннокентий Петрович, чего ты от меня хочешь? — посмеивался Савва. — Я-то всё больше по железному делу, а между рыбой и железом немалая разница: рыба плавает, а железо тонет». — «Недалёко ты смотришь, Савва Яковлевич, недалеко! — фыркал купец. — Вот, к примеру: не в твоих ли латифундиях те воды, где крестьяне рыбу промышляют?». — «В моих». — «Так ты запрети вольный лов или добрую откупную назначь». — «И какая мне с того выгода?», — поинтересовался заводчик, уже догадываясь откуда ветер дует. «А вот какая: крестьянину чтобы прокормиться надо будет на рынке за деньги мою рыбу покупать, а чтобы деньги заработать, ему нужно к тебе в работу идти. Тебе — люди, а мне — прилавок». — «Ну, ты и лиса, Иннокентий Петрович!», — воскликнул Савва Яковлевич, а у самого в голове уже счёты костяшками щёлкают.

О запрете на рыбную ловлю в Таватуе узнали едва ли не случайно. Гришка Тимофеев привёз из соседней Аяти новость: замеченных в рыбной ловле Ивана Порфирьева и Аристарха Кузнецова присудили к значительному штрафу в соответствии с распоряжением заводчика Яковлева. Большинство таватуйцев в запрет не поверили. Как же это можно, лишить птицу неба, дерево земли, а прибрежных крестьян озёрной рыбы?! Отказывались верить даже тогда, когда пристав доставил официальную бумагу в Таватуй. Говорилось в бумаге о том, что озеро Таватуй находится в лесной посессионной даче Верх-Исетсткого завода, принадлежащего коллежскому асессору Савве Якова сыну Яковлеву урождённому Собакину. Из того следовало, что промысел рыбы в вышеозначенном озере дозволяется исключительно тому, кто уплатил в заводскую казну откупного сбору 96 рублёв и 50 копеек ежегодно. Нарушители же сего распоряжения будут наказываться штрафами, а в случае неуплаты штрафов, поднадзорными принудительными работами на заводе.

Что такое заводская каторга таватуйские знали не понаслышке, за полгода завод из человека полжизни вынимал. «Да уж… — протянул невесело Ванька Стрижов. — Вот те, Господи, и рыбный день! Если даже мы всеми деньгами скинемся, то и на один-то патент не наскребём». — «А по мне так это всё равно! — топнула строптивая Дарья Егорова. — Как ловила я рыбу в Таватуе, так и буду ловить!». Взяла она яковлевскую бумагу, порвала её на малые кусочки, а об кусочки те сапоги вытерла. Так и рыбачили они на пару с братом Мишкой, пока однажды утром их не сняли с лодки и не увезли под конвоем в Екатеринбург. Тогда многим стало ясно, что открыто ловить опасно, а тайком-то много не нарыбачишь.

Сказание о таватуйском чертеже

Однажды (ещё в Панкратьевы времена) объявилась на восточном берегу почтовая карета, запряжённая вороной парой. В карете прибыл немолодой человек в потёртом кафтане, без парика, но при бороде, в сопровождении сына, состоявшего в том приятном возрасте, когда усы уже появляются, а ум ещё нет. Но больше всего поразило местных то, что карета была набита доверху бумагами, бумаги поболе — скручены в тубы, а остальные в стопках — амбарными книгами, да простыми листами. Человек тот расспрашивал всех про озеро, кто да когда первый пришёл на берег, да сколько душ проживает ныне. Ответы он старательно заносил в гроссбух, а сын его тем временем зарисовывал дома, одежду и утварь таватуйцев.

Поначалу поморцы, пуганные доносами да проверками, опасались чужаков, но, не узрев в их деяниях злого умысла, решились пригласить их в скит. Принял их у себя сам Панкратий Фёдоров. Приезжий представился тобольским горожанином Семёном Ульяновичем Ремезовым, и рассказал, что цель экспедиции — собрать сведения о землях сибирских и племенах их населяющих, дабы представить государю полный вид стран его и народов. «Я составляю подушные сказки да делаю чертежи тех мест, где мы бываем, а сын мой старший зарисовывает то, что видит, — рассказывал гость. — Работа это немалая, а самое трудное в ней — сшить отдельные чертежи промеж собой в одно целое, то, что греки звали «хорограммою» или единой картиной мира». — «Что ж, доброе это дело, — кивнул Панкратий. — Если вам интересно, то община наша, зовётся «Поморским согласьем», поелику из поморских земель прибыли мы и старой веры держимся». — «А есть ли ещё проживающие на берегах общины, либо племена?», — поинтересовался Ремезов. «На противном берегу издревле живут люди дикие, что зовут себя «унхами», — отвечал Панкратий. — Язык их нам неведом, а обычаи чужды. Не Господа нашего они почитают, а богов своих лесных да водяных. Рыбу промышляют, зверя, птицу дикую». — «А может ли нас кто на тот берег доставить?», — любопытствует Ремезов, а сам вдруг бледный стал, закашлялся в скомканный платок. «Нельзя вам к дикарям, батюшка! — заволновался Ремезов-младший. — Вы очень нездоровы последние дни». — «Полно тебе, Леонтий! — возразил Семён Ульянович. — Здоровье здоровьем, а чертежи за нас никто не…», — речи не закончив он вдруг покачнулся и сознанья лишился.

Растерялись скитники, а Панкратий кричит: «Девицу Лукерью с берега зовите, Рукавишникову дочку, она лучше прочих в травах понимает!».

Явилась Лукерья. Прижала ухо к груди, руку потрогала, лоб, и говорит: «Жар силён — не помогут тут ни припарки мои, ни настои. Надо его скорее к унхам везти, может они чего наколдуют».

Так вот и вышло, как Ремезов хотел: Афанасий, Егора Белого сын, повёл лодку к калиновскому берегу, а в лодке той сидел перепуганный юноша, держа на коленях горячую голову отца болезного.

Сказание о пугачёвском схроне

Неспроста, говорят, Бог сотворил человеков голыми да неимущими — есть у тебя земля да солнышко, вот тебе и счастье. А золото сам дьявол придумал на погибель нашу, чтобы всех перессорить. Когда люди в ссоре ими княжить проще. Кому смешно это, тот может смеяться, а для остальных вот какая история.

Жили в прежние времена в таватуйской общине два парнишки Фрол Батогов да Ерофей Нифонтов. Один без другого никуда — вот какая между ними дружба была! В селе смеялись: «Эй, два сапога — четыре пятки!». А тем мимо уха, куда Фрол, туда и Ероха, куда Ероха — туда и Фрол. Глянешь со стороны — будто близнецы они, всё у них одинаково, всё поровну. А на деле совсем разные они были. Ерофей заводной да смекалистый, за острым словом в гору не лез. Фрол же тихим нравом отличался, в большой семье первый любимец, потому как с малолетства о близких заботился, да в делах помогал. Хозяйственным был Фрол: что ни обрящет — всё в дом тащит, а друг его, Ероха, выдумкой славился, приключенья себе искал.

К примеру, бабка Нифонтова, что ещё из панкратьевских первопришлых была, любила сказывать Ерохе про то, как она девчонкой вместе с остальными от солдат в тайной пещере хоронилась. Уж так она расписывала пещеру, что трудно было поверить. Отец смеялся над бабкой, даже «свистуньей» её из за той сказки прозвал. Ерохе же с младых ногтей покою не было: всё искал и искал он ту пещеру. Только неспроста её бабка «тайной» называла — никак пещера ему открыться не хотела. Чего ждала? Может просто время не пришло, а может и по другой какой причине. Нам-то смертным механика чудес неведома.

Но однажды пещера открылась. Вот как это вышло: Ероха со своим дружком закадычным чернику за горой брали. Вдруг подвернулся камень под Фролом и нога в землю ушла. Ревёт Фрол от боли и обиды, и немудрено — вся ягода из кузова по траве раскатилась. Вытянул Ероха друга, заглянул в прореху — темно. Рукой пошарил — пусто. Ёкнуло в животе у него, а на ухо будто голос шепчет: «Открыты тебе отныне многие радости и многие печали. Выбирай сам». Оглянулся он, а вокруг никогошеньки, только сосны да камни. Чудно!

Сговорились Фрол с Ерохой вернуться сюда на закате. А чтобы место не потерять, привязал Фрол на ближней сосне приметный узелок. Вернулись при инструменте, да лучины с собой прихватили. Дружно расковыряли дырку, но тут заспорили: кому первому в темноту лезть, да так заспорили, что едва не подрались. Стали жребий тянуть — выпало Ерохе. «Ничего, Фрол, — смеётся он. — Твоя нога прежде меня уже там побывала!». Спустился Ероха, лучину запалил, огляделся и ахнул. Всё было тут в точности как бабка Нифонтова сказывала: стены чешуёй рыбьей переливаются, а вниз ступеньки веером уходят, будто огромные плавники. «Святые угодники!» — перекрестился Фрол, что спустился за ним следом. Поскакал было Фрол по ступеням в глубину, но Ероха окликнул его строго. Привязал он друга за пояс верёвкой, а другой её конец у входа закрепил. Потом себе так же сделал, чтобы в подземных лабиринтах не заплутать.

Сказание о грамотнике

Лихо было поначалу Панкратьевым людям, а потом отпускать стало. Обжилась таватуйская община, расцвела. Тому немало способствовало и то обстоятельство, что хозяин окрестных заводов Акинфий Никитич Демидов смотрел сквозь пальцы на староверское общежительство и никаких препятствий раскольникам не чинил. «Я им не Бог, не царь и не судья, — говорил он. — Две руки, две ноги, голова — на людей похожи. Ну и пусть живут себе как знают!». Известный поморский деятель Гаврила Семёнович Яковлев дружбу с Демидовым водил, а брат его даже служил приказчиком в одном из уральских заводов. В столице этому мало радовались, а что сделаешь: хозяин-то на Урале кто? Демидов!

К тому времени среди староверских общин Таватуй отдельную славу имел. Проходили там переговоры старцев из разных согласий, находили себе приют притесняемые властями кержаки, скрывались там и беглые каторжане за веру осуждённые. Из самого Выга и сопредельных с ним земель везли торговать в Таватуй кресты с «правильной титлой», месяцесловы, складни, староверские иконы, и, конечно же, священные книги, переписанные да разрисованные выговскими грамотниками.

Вот как-то раз по зиме прибыл торговый обоз из Лексы, а с обозом трое молодых поморов. Трое-то прибыли, а в обратный путь лишь двое ушли. Младший из них, Никитка Афанасьев, решил тут остаться. Зачаровали его лесистые берега в бархатной изморози, да озеро, укрытое снежной парчой. Но не знали его товарищи, что помимо красот таватуйских была ещё одна причина, по которой Никитка за это место сердцем зацепился.

А вышло вот как. Пока торговля-то шла у лексовских, прибыли с того берега унхи мехом да рыбою меняться. Целая ярмарка получилась! Понятно дело, что кресты да иконы унхам без надобности, а вот расписную посуду брали с удовольствием. Толпились вокруг товару, щупали, примеряли, шумели на разных языках, только один Никитка стоял столбом поодаль, да глаз не сводил с девчонки, что с калиновскими прибыла. Одета та девчонка была без особой роскоши: светлая шубка с воротником из рыжей лисы, на груди три нитки речных ракушек, да золотая чешуя в чёрные косы заплетена, как у унхов полагается. На широком румяном лице глаза, как две рыбки блестели, да никиткин взгляд приметили.

Когда расходились, Никитка ещё долго вослед саням смотрел — не шла у него из головы дикарка. Наутро он постучался в избу, где останавливался Гаврила Яковлев. Войдя низко кланялся, и просил разрешения остаться таватуйским поселенцем. «А что умеешь? — спрашивает Яковлев. — Рыбачить? Избы строить? Скот пасти?». Потупился Никитка: «Не умею я всего этого, грамотник я. В Лексе святые книги переписывал, да узоры рисовал. Знаю я переплётное ремесло, видал как мастера середники да наугольники тиснят, дерево резал, медь отливал…». — «Эх, братец, тут тебе не выговские мастерские, а крестьянская деревня. Кому тут твоё искусство надобно?». — «Думаю я, что искусство всем надобно. За привозные товары таватуйцы платят немало, а будет в деревне свой искусник-грамотник — так может оно выгодно будет?». — «Трудно сказать… — задумался Гаврила Семёнович, — Ладно, оставайся. Будешь у Лыковых жить, им Бог детей не дал, а помощник требуется. А чтобы ты ремесло своё не забыл, дам я тебе переписывать поморский «Апокалипсис» — покажешь, чему тебя мастера-то научили».