Андреевский кавалер

Козлов Вильям Федорович

В центре романа ленинградского писателя Вильяма Козлова — история простой русской семьи, которую автор прослеживает на протяжении десятилетий, включающих годы революции, строительства социализма в нашей стране, суровые испытания в период Великой Отечественной войны.

Часть первая

Куда дует ветер

Глава первая

1

Макая кисть в жидко разведенный клейстер, Андрей Иванович старательно наклеивал на обшарпанные обои царские кредитки. Пришлепнув радужную ассигнацию на стену, он бережно разглаживал ее большими ладонями, прищурив небольшие темно-серые глаза, остро вглядывался в нее, удовлетворенно хмыкал и брал с кровати следующую кредитку. На сером, с продольными полосами шерстяном одеяле их лежало много. Были тут синенькие, красненькие, зеленые, оранжевые бумажки с царями и царицами при коронах, держащими в руках скипетры, — эти, как правило, крупного достоинства, на пятирублевках, трешках, рублях — водянистые казначейские знаки и крупные цифры.

— Андрей, щи на столе, — заглянула в комнату черноволосая, белолицая Ефимья Андреевна.

На лице ее никакого удивления. Жену Андрея Ивановича трудно чем-либо удивить, такой уж спокойной и невозмутимой она родилась. Редко кто от нее услышит резкое слово. Про таких в народе говорят: нашел — молчит, потерял — молчит. Языком попусту молоть Ефимья Андреевна не любила. К мужу относилась ровно, с уважением, а вот любит ли Ефимья его, Андрей Иванович, не знал. Сосватали их родители, до свадьбы и не встречались друг с другом: Андрей жил в Леонтьеве, а Ефимья — в Гридине, это в пятнадцати верстах.

— Щи-то небось с солонинкой? — не повернув головы, пробурчал в бороду Андрей Иванович. Поесть он любил, да и от хорошей выпивки не отказывался, хотя пьяным редко напивался: хмелю свалить его было не так-то просто.

— Кажись, мороз отпустил, — сказала жена. — Ягнят надоть вынести в хлев к овцам.

2

Андрей Иванович клеил царские кредитки и думал. И думы его были невеселые. Как так он, умный человек, опростоволосился? Вместо червонного золота, которое уже держал вот в этих самых руках, оказался с ворохом никому теперь не нужных бумаг?..

Всю свою жизнь Андрей Иванович Абросимов знал, что ему нужно делать. Отец его и дед родились и до самой смерти жили в глухой деревне Леонтьеве. Были крепостными, потом получили земельный надел и вели свое крестьянское хозяйство. Жили не богато и не бедно. Земля родила сносно, кругом были дремучие сосновые леса. Грибы росли прямо у дороги, в озерах водилась рыба. В голодные годы промышляли охотой, — лоси и кабаны не переводились в леонтьевских лесах. Наверное, так бы после женитьбы и жил себе в родной деревне Андрей Иванович, но прошел слух, что неподалеку пройдет железная дорога. Местный почтарь обучил в свое время Абросимова грамоте, и как-то в «Губернских ведомостях» вычитал Андрей Иванович про железную дорогу. Даже была нарисована карта, где обозначен путь. Эта пожелтевшая газета с картой до сих пор хранится вместе с другими важными документами в красном, обитом медными полосами сундучке Андрея Ивановича.

Старики не верили, что с помощью пара железное чудовище потащит за собой вагоны с людьми, плевались и говорили, что все это происки антихриста… Слава богу, лошадей в России хватает, зачем понадобились какие-то чугунки?..

Абросимов был человек решительный и недолго раздумывал, как ему поступить. Железная дорога сулила большие перемены в жизни близприлегавших деревень. Андрею Ивановичу не раз доводилось с отцом на лошадях ездить в Питер. Они возили на продажу клюкву. Сравнивая деревенскую жизнь с городской, он понимал, что возможностей разбогатеть в городе куда больше, чем в захудалой деревне. А где пройдет железная дорога, там, писали в газетах, вырастут промышленные поселки. Одно дело — лес вывозить на лошадях, другое — по железной дороге.

Вместе с братьями Андрей Иванович срубил первый дом на опушке бора. Посмеивались над ним деревенские: мол, тронулся умом Абросимов, в лесу решил поселиться среди дикого зверья. Потомственным крестьянам трудно было взять в толк, как можно жить без земли. Но Андрей Иванович все рассчитал точно: «железка» — так здесь называли железную дорогу — неуклонно прорубалась сквозь леса и болота к тому самому месту, где на опушке соснового бора одиноко стояла его новая ядреная изба, крытая свежей дранкой. Сунув хорошую взятку губернскому чиновнику, Абросимов приобрел почти задаром большой участок для вырубки. Лес был под рукой, силы Андрею Ивановичу не занимать, и, пока полуголодные рабочие «железки», выбиваясь из последних сил, прорубали в лесах широкую просеку, гатили болота, возводили высокую насыпь, Андрей Иванович с братьями и родственниками срубил еще три просторные избы, выкорчевал вокруг пни, сжег их, распахал высвобожденную землю под огороды. О большой пашне он не мечтал, а вот землю под картошку, рожь, овощи отвоевал у леса. В сосновом бору выросли как грибы четыре крепкие избы, и само собой получилось, что новое поселение стали называть Андреевкой.

Глава вторая

1

— До каких же пор ты будешь испытывать наше терпение, Катилина? — торжественно провозгласил Дмитрий Абросимов, впрочем обращаясь к плакату, на котором был изображен барон Врангель, корчащийся на штыках суровых красноармейцев в буденовках. Комсомольцы недоуменно уставились на него.

— Ты это про кого? — поинтересовался Николай Михалев. В комсомол его еще не приняли, и он ходил в сочувствующих.

— Так римский сенатор Цицерон начал свое выступление на форуме еще до нашей эры, — улыбнулся Дмитрий. — Это я к тому, что пора нам всерьез взяться за Супроновича и его толстомясых сынков. — Он обвел взглядом присутствующих: — Сколько нас собралось тут? Раз-два и обчелся! А где вечера свои убивает поселковая молодежь? У мироеда Супроновича…

— Там можно граммофон послушать, в картишки сыграть, — заметил Алексей Офицеров. — А мы тут всё заседаем, штаны до дыр просиживаем да глотки дерем без толку…

— Что же ты, Лешка, предлагаешь? — уничтожающе воззрился на него Дмитрий. — Организовать в клубе игру в очко?

Глава третья

1

Шел 1925 год. Залютели февральские морозы в Андреевке. Во второй половине короткого зимнего дня все пронзительнее визжал снег под ногами, резко пощипывало уши, рано на чистом, будто стеклянном, небе высыпали звезды. Ребятишки с ледяными досками возвращались с горки домой, их тонкие, веселые голоса, смех долго еще разносились по поселку. К ночи мороз заплетал мудреными узорами окна домов, будто вставшей дыбом белой шерстью окутывал каждую голую ветку, иголки на соснах и елях посверкивали тусклым серебром. Нет-нет в ночи раздавался протяжный мелодичный звук, словно кто-то невидимый щипнул струну балалайки — это внутри ядреных избяных бревен лопалась омертвевшая жила.

Милиционер Егор Евдокимович Прокофьев без пяти минут двенадцать вышел из пропахшего карболкой здания вокзала, за ним потянулись с узлами и баулами на стылый перрон редкие в эту пору пассажиры. С визгом захлопали высокие двери. Прибывал пассажирский. Позже всех появился на перроне дежурный. На согнутой кренделем руке покачивался металлический жезл. Дежурный ежился в форменной шинели, отворачивал от ветра лицо, переступал с ноги на ногу.

Пассажирский грохотал колесами, тяжело отдуваясь, пускал пары. Дежурный ловко поймал протянутый машинистом жезл. В окнах вагонов были видны свечные фонари, желтый рассеянный свет освещал на полках смутные фигуры пассажиров, завернувшихся в одинаковые полосатые одеяла. Проводники с фонарями у ног стояли в тамбурах.

Прокофьев прошелся вдоль вагонов, местные, предъявив билеты, поднимались в тамбур. Сошли всего три пассажира. Двоих Егор Евдокимович хорошо знал. Петр Корнилов ездил погостить к старшему сыну в Ленинград, а старик Топтыгин был в Климове, продавал на базаре свинину — он на рождество здоровенного борова заколол. Мог бы продать и Якову, но, видно, захотелось заработать побольше: Супронович односельчанам лишнего не переплатит.

Третий пассажир явно был нездешний. В добротном темном пальто, подбитом овчиной, справной меховой шапке и белых бурках, он небрежно покачивал деревянным чемоданом с поблескивающими медными уголками. На вид лет тридцать пять — сорок. Может, какой уездный начальник? Незнакомец подошел к дверям вокзала, поставил чемодан на снег, полез в карман за папиросами. Огонек от спички выхватил светлую бровь, выпуклый, чуть прищуренный глаз.

2

Если бы милиционер Прокофьев ненароком услышал, о чем в эту морозную февральскую ночь толковали за бутылкой коньяка Супронович и Шмелев, вряд ли он спокойно заснул…

Яков Ильич и ночной гость сидели за круглым столом в маленькой комнатушке, примыкавшей к бильярдной. Шары нынче никто не гонял, да и картежники разошлись по домам. Сыновья убирали в зале, жена со свояченицей звякала в мойке посудой. У Супроновича так было заведено: после закрытия заведения все убрать, подмести, посуду помыть. Он следовал золотому правилу: что можно сделать сегодня, не следует оставлять на завтра. Согнувшись, чтобы не удариться головой о притолоку, заглянул Семен. С любопытством посмотрев на гостя, лениво сообщил:

— Тимаш опять сунулся рылом в тарелку и храпит.

— Припиши в тетрадку лишнюю бутылку водки и выкини пьянчугу на улицу, — распорядился отец.

— Чего доброго, окочурится на морозе, — с сомнением проговорил Семен.

3

Яков Ильич служил в приказчиках у тверского купца Мирона Савватеевича Белозерского. Был он молод, видный собой, густые русые кудри ни один гребень не брал. Эти-то льняные кудри и вывернули его жизнь наизнанку. У купца Белозерского на крупной лобастой голове не было ни единого волоска, а женился он на молоденькой красавице Дашеньке. Мирон Савватеевич известен был своим богатством на всю Волгу. Взяв жену из бедной семьи, надеялся купец, что девушка всю жизнь будет ему благодарна, коли вытащил ее из нищеты, однако красотка Дашенька оказалась непамятливой и капризной. Разодетую в соболя и шелка, возил он ее в театральный сезон в Москву, катал на собственном пароходе по Волге-матушке, но чем больше баловал да любил, тем постылее становился ей. Похожая на цыганку, стройная, черноокая купчиха высмотрела молодого кудрявого приказчика с живыми глазами. Понятно, Яков оказывал свое нижайшее почтение Белозерской, но и в помыслах не держал наставить рога своему благодетелю, слишком дорожил его доверием и боялся купеческого гнева. Ведь будущее Супроновича целиком зависело от богатого купца, а он явно выделял расторопного, услужливого приказчика из всех других служащих.

Как-то под вечер зашла в конторку благоухающая духами, скучающая Дашенька, завела пустяковый разговор об индийских шелках, подошла совсем близко и неожиданно для Якова запустила обе тоненькие смуглые ручки в кольцах с бриллиантами в его густые, с рыжинкой кудри…

— Яшенька, родненький, — блестя черными, как ночь, глазами, шептала она. — Какие у тебя густые да мягкие волосы! Уж ты-то, добрый молодец, пожалеешь меня!..

Ошеломленный приказчик не растерялся, кинулся к прилавку, схватил ножницы и смиренно подал барыне:

— Стригите, Дарья Анисимовна, мои кудри! — И голову склонил.

Глава четвертая

1

К 1925 году в Андреевке насчитывалось около ста дворов. В трех верстах, в Кленове, еще при царе была построена артиллерийская база. Строительство начали почти одновременно с железной дорогой. Для солдат и офицеров из красного кирпича возвели добротные двухэтажные казармы, заложили несколько каменных приземистых зданий для складов. Укрепившись, новая власть довела строительство базы до конца, — понятно, потребовались рабочие. В Андреевку потянулись приезжие, поселок стал разрастаться.

Людям требовался лес для строительства, земли под огороды. В верховье неглубокой речки, протекавшей в двух верстах от станции, еще когда тянули железнодорожную ветку, построили каменную водокачку, а на пригорке, неподалеку от деревянного вокзала с оцинкованной крышей, высокую круглую водонапорную башню, под куполом которой поселились стрижи.

Если глянуть окрест с башни, то увидишь, как вокруг поселка простираются сосновые леса, лишь вдоль речки белеют разреженные вековыми елями березовые рощи. Через Лысуху перекинулся громоздкий бурый железнодорожный мост, чуть в стороне внизу — второй, вечно расшатанный, деревянный, по которому ездили на подводах и двуколках. Машины тогда были большой редкостью, и ребятишки всякий раз с улюлюканьем бежали за кряхтевшим на колдобинах автомобилем до самой станции.

Население поселка делилось в основном на путейцев, обслуживающих станцию, и вольнонаемных, работающих на военной базе. И те и другие, осев здесь, обзаводились коровами, боровами, мелкой живностью. Вольнонаемных было больше. Человек тридцать работали на лесопильном заводишке, столько же числилось за леспромхозом. Был свой сапожник, шорник, парикмахер. На воинской базе были и военнослужащие.

Огороженная колючей проволокой база укрылась в бору. К ней от станции вела вымощенная булыжником дорога, она упиралась в белую проходную с железными воротами, на которых алели звезды из жести. При базе находились также сотрудник ГПУ и проводники со служебными собаками. Когда на станцию прибывал воинский эшелон, его встречали Прокофьев и молоденький сотрудник ГПУ Иван Васильевич Кузнецов. Он приехал сюда совсем недавно. Иногда его видели с огромной черной овчаркой по кличке Юсуп. Отлично выдрессированная собака по его команде молнией бросалась на любого, умела ползать по-пластунски, вести по следу, однако на людях Ваня редко демонстрировал таланты Юсупа.

2

В это утро отдежуривший свою смену Абросимов вдруг почувствовал неодолимое желание взять ружье и уйти в лес. Когда-то он любил охоту. С соседом Степаном Широковым вдоль и поперек исходили все окрестные леса, случалось, сутками шлындали по бору, ночевали у костра, а в последние годы что-то охладел, да и дичи стало меньше, — многие теперь балуются с ружьишком. И не только прихоти ради, но и для пропитания. У кого собственное хозяйство захудалое, без охоты не проживешь. А зверь, он тоже не дурак: раз в него стреляют, пугают, он уходит подальше в глушь от обжитых людьми мест. Потеснила зверье и «железка». Люди и то первое время шарахались от «чугунки», осеняли себя крестным знамением.

Набив в патроны пороху, дроби, законопатив пыжами, Андрей Иванович рассовал их в патронташ, снял со стены двустволку, подумал и взял охотничью сумку, хотя особенно на удачу и не рассчитывал. Увидев хозяина в охотничьем снаряжении, на цепи заметался, заскулил Буран. Какой он породы, никто не знал, но злости в нем было достаточно. Несколько раз Абросимов брал его на охоту — пернатую дичь пес не признавал, а за лисами и зайцами гонялся. Как-то прошлым летом в малиннике чуть ли не до смерти напугал молодого медведя. Тот опрометью кинулся в чащу, только его и видели. Андрей Иванович с трудом удержал собаку, рвавшуюся преследовать мишку.

За свою жизнь Абросимов уложил четырех медведей, шкура самого матерого до сих пор пылится на полу в его комнате. Когда он начал строиться, медведи без страха подходили к срубу и молча смотрели, будто вопрошая, что несут им эти невесть откуда взявшиеся двуногие существа, наполнившие тихий, задумчивый бор стуком топоров, шумом падающих сосен, едким дымом высоких костров, на которых корчились в огне зеленые ветви и корявые пни. Какое-то время люди и медведи поддерживали нейтралитет, но после того как, польстившись на легкою добычу, матерый медведище заломал годовалого жеребенка, Андрей Иванович объявил им войну. Наповал уложил разбойника, убившего жеребенка, потом еще трех, после этого медведи отступили. Больше их возле дома никто не видел, лишь женщины, ходившие в лес по ягоды, нет-нет и натыкались на медведей, но те поспешно уходили в глубь чащи.

Было в медведях нечто такое, что внушало Андрею Ивановичу уважение к ним. То ли своей невозмутимостью и умом они чем-то напоминали людей, то ли в их мощи, достоинстве было что-то родственное самому Абросимову, и теперь еще не знавшему себе равных по силе в поселке.

Ходили в сезон на птицу и зверя многие, но настоящими охотниками были лишь двое — Петр Васильевич Корнилов и Анисим Дмитриевич Петухов. Эти круглый год охотились с породистыми гончими и приносили домой добычу. Научились сами выделывать шкуры, шили шапки, рукавицы. Супронович все оптом скупал у них для своей лавки. Охотно брал он для закусочной кабанину, лосятину, куропаток и рябчиков.

3

Доставив в поселковую больницу пострадавшего, Абросимов запряг коня в розвальни и, захватив с собой фонарь, топор и крепкую пеньковую веревку, отправился к яме. Пока запрягал коня, жена доила в хлеве корову. Он слышал, как тугие струи со звоном били в дно жестяного подойника. Думал, спросит, куда это на ночь глядя собрался, однако не спросила.

Вернулся он из бора поздно: пришлось изрядно попотеть, прежде чем выволок четырехпудового кабана из глубокой ямы. В поселке желто светились оттаявшие окна, тени людей при свете керосиновых ламп вытягивались до потолков, из труб в звездное небо тянулись столбы дыма.

Абросимов распряг коня, поставил его в конюшню, насыпал в кормушку овса. Ефимья Андреевна спросила, будет ли вечерять, самовар на столе.

— Позови Митю, — сказал Андрей Иванович.

Вместе с сыном подвесили тушу к потолку в сарае.

Глава пятая

1

В погожие дни поселок наполнялся серебряным звоном: капель до земли выклевывала вдоль крыш слежавшийся наст. Ребятишки по утрам еще катались на досках с ледяной горки, к полудню же у подножия тающей горы разливалась огромная сверкающая лужа. Заботливые хозяева лопатами сбрасывали снег с крыш, сколачивали к скорому прилету скворцов новые домики. Сыновья Супроновича топорами рубили на Лысухе лед и возили его на санях в земляной ледник, в котором летом хранились продукты.

Карнаков Ростислав Евгеньевич, а отныне — Шмелев Григорий Борисович, возвратился из районной больницы в середине марта.

Хирург, зашивший рваную рану в боку, сказал, что кабаний клык самую малость не достал до селезенки. Сломанные ребра быстро срослись, а левый бок до сих пор давал о себе знать, особенно по утрам, когда Григорий Борисович просыпался. От ноющей до тошноты боли портилось настроение, вставать не хотелось. Человек отменного здоровья, Григорий Борисович не привык болеть, и на больничной койке он впервые задумался о смерти: стоило ли жить, чтобы умереть в безвестности под чужой фамилией в забытом богом, глухом углу России?

Он клял себя, что не уехал в семнадцатом вместе с женой в Германию. У Эльзы в Гамбурге богатые родственники, к ним она с двумя детьми и подалась. Но разве мог он подумать, что треклятая большевистская власть так долго продержится? Он был уверен, что через какие-то год-два чернь будет разгромлена, снова все войдет в свое русло. И к чести ли дворянина было находиться в чужой стороне в столь тяжкую для России годину? Не верил он в победу большевиков и тогда, когда вместе с разгромленной армией барона Врангеля отступал в Крым. Так уж случилось, что он не смог попасть на последний пароход, отплывающий из Севастополя. Об этом не хотелось вспоминать… Черт его понес с Полонской в Феодосию! Взбалмошной певичке взбрело в голову посетить знаменитую галерею Айвазовского. Набив генеральский автомобиль ящиками с шампанским, они веселой компанией отправились туда…

Удирали без автомобиля и переодетыми: части Красной Армии подошли к Феодосии… И счастье, что опытный полицейский Карнаков позаботился, покидая Тверь, о том, чтобы иметь при себе документы на другую фамилию. Как они ему теперь пригодились! Не будь их, давно бы лопался в лапы чекистам. Одно время, с отчаяния, ему пришла в голову мысль примкнуть к орудующей в лесах банде, но хватило ума сообразить, что дело это бесперспективное. Так оно я оказалось: банду скоро разгромили, атамана расстреляли.

2

— Гляжу, оклемался, Григорий Борисыч? — Поставив мешок у перил, Абросимов уселся рядом на скрипнувшую ступеньку. — А я тебе кабаний окорок для полной поправки приволок, сам закоптил.

— Я ваш вечный должник, Андрей Иванович, — сказал Шмелев.

— Брось ты, мил человек! — отмахнулся Абросимов. — Разве другой кто прошел бы мимо?

«Я бы прошел», — усмехнулся про себя Шмелев, а вслух сказал:

— Как с того света вернулся.

3

Бабка Сова не сразу вняла уговорам избавиться от тараканов.

— Таракан живет под печкой, людям не мешает, — бубнила она. — Чё его тревожить?

— Значит, не можешь вывести? — схитрил Григорий Борисович. — А говорили, что ты кудесница, все умеешь: людей лечить, скотину ставить на ноги и всякую нечисть выводить.

— А чё тут уметь, — усмехнулась беззубым ртом Сова. — Чего люди не разумеют, то и кажется им диковинкой. Вот разгадай девичий сон: на печи котище, на полу гусыня, по лавочкам лебедки, по окошечкам голубки, за столом ясный сокол?

— Невдомек мне, — улыбнулся Шмелев.

Часть вторая

Волки охотятся ночью

Глава одиннадцатая

1

Прислонившись к сосновому стволу, стоял высокий седовласый человек с ружьем за спиной и смотрел на большой муравейник. Проникающие сквозь ветви солнечные пятна выхватывали золотистые островки сосновых иголок, сухих черных сучков, мха и другого строительного материала, из которого великие труженики муравьи строили свой многоэтажный дом. К нему со всех четырех сторон света вели узкие дорожки. Встречаясь, насекомые ощупывали друг друга усиками, будто здоровались, и каждый спешил дальше. Чего только не тащили они в свой дом: мертвых и живых букашек, и травинки, и сухие иголки, и опавшие лепестки. И в самом муравейнике жизнь кипела: солдаты охраняли входы в склады, рабочие продолжали строить, проветривали внутренние помещения, выносили из них мусор. В солнечном пятне с небольшое блюдце скопились самые крупные, с поблескивающими туловищами муравьи. В отличие от остальных они не суетились, не перетаскивали с места на место строительный хлам, а медленно двигались по кругу, будто беседуя друг с другом. На них снизу почтительно смотрели муравьи помельче, даже на лапки приподнимались, но близко не подходили. Может, это охрана?..

Глядя на лениво шевелящийся муравейник, человек думал о жизни человеческой. Разве не так же весь свой отпущенный природой срок человек куда-то торопится по тропинкам-дорогам, строит свой дом, тащит в него всякую всячину, любит, размножается, ест-пьет… И воюет, пожалуй, больше и яростнее самых воинственных животных или насекомых. И в конце концов умирает. Думал ли он, Карнаков-Шмелев, что застрянет в этой глуши на долгие годы? Советская власть набирала силу, распрямляла могучие плечи. С каждым годом возрастала мощь Днепропетровского, Магнитогорского металлургических заводов. Прямо с конвейеров выходили на колхозные поля первые отечественные тракторы. Выпускал автомобили Московский автозавод. Как он, Шмелев, надеялся, что в годы «военного коммунизма», в годы продразверстки крестьяне взбунтуются, поднимут восстание, но этого не случилось.

Когда начали организовывать первые колхозы, Григорий Борисович снова воспрянул духом: до него доходили слухи, да об этом и в газетах писали, что зажиточные крестьяне стихийно поднялись против Советской власти, убивали большевиков, комбедчиков, поджигали сельсоветы, гноили собственное зерно, лишь бы не отдавать его государству.

Ох как должен быть ему, Шмелеву, благодарен Супронович! Вовремя передал государству за соответствующее вознаграждение свой кабак, лавку. Дом себе новый построил, а сам заведует столовой, как теперь называется его кабак «Милости просим». Как сыр в масле катается Яков Ильич. И уже меньше ругает новую власть.

Кое-что изменилось и в его, Шмелева, жизни: теперь он заведующий молокозаводом. Председатель поселкового Никифоров уговаривал его подать заявление в партию, но Григорий Борисович не решился на столь отчаянный шаг: хоть и надежные у него документы, а как вдруг начнут проверять… Прикинулся сочувствующим.

2

Андрей Иванович Абросимов сколачивал во дворе клетку для кроликов, во рту у него поблескивали гвозди, летающий в крепкой руке молоток без промаха загонял их в податливую древесину. На лужайке у крыльца сновали скворцы, за ними, устроившись на поленнице дров, внимательно наблюдала серая, с белой мордой и рваным ухом кошка. В дальнем конце огорода Ефимья Андреевна лущила в лукошко горох. На голове ее белел ситцевый, в цветочек платок. Дробный стук крупных горошин заставлял настораживаться скворцов.

Внезапно Андрей Иванович резко обернулся, глаза его встретились с глазами Степана Широкова. Тот незаметно подошел сзади, в правой руке его угрожающе поблескивал отточенный топор. Лицо у соседа желтое, небритые щеки запали, в глазах же светилась жаркая ненависть. «Не жилец Степан на белом свете… — мелькнула мысль у Абросимова. — Смерть проступила на обличье». Он сразу все понял. Положил молоток на верстак, приткнувшийся к боку сарая, не спеша подошел к Широкову, взял из его безвольно опустившейся руки топор, провел пальцем по наточенному лезвию.

— Такой грех на душу взять? — проговорил он, сверля прищуренными серыми глазами соседа. — На тебя что, грёб твою шлёп, затмение нашло? Надо готовиться пред господом богом предстать, а ты эва-а что задумал!

— На том свете нас бы с тобой и рассудил отец небесный, — разжал сухие, с синевой губы Степан. Он сутулился, серый, в полоску пиджак обвис на худом теле, на босых желтых ногах новые калоши.

— Тебе что ж, одному-то скучно в дальний путь отправляться? — усмехнулся Абросимов.

3

Неделю спустя Маня Широкова подкараулила Абросимова на железнодорожных путях, километрах в трех от поселка. Он неспешно шагал по шпалам и постукивал блестящим путейским молотком на длинной ручке по стальным рельсам, совершая свой обычный обход. На широком поясе болтался чехол с флажками. Даже сюда, на пути, ветер накидал опавшие листья. Пройдет поезд, и листья, взлетев разноцветными бабочками, некоторое время преследуют последний, быстро удаляющийся вагон, а потом снова смирно ложатся на шпалы.

Маня стояла на путях и, склонив черноволосую голову набок, смотрела на него. Она была в узкой кофте со сборками на груди и плечах, высоких сапожках, выглядывавших из-под новой коричневой юбки. В руке — плетеная корзинка, на дне которой не наберется и десятка грибов. Кто же вечером ходит по грибы? Да еще в праздничном наряде и щегольских сапожках?

Как ни напускал на себя суровый вид Андрей Иванович, ни стриг бровями, было приятно видеть Маню, а особенно знать, что она любит его. Как-никак он на пятнадцать лет старше, могла бы Маня найти и помоложе, а вот тянется к нему…

— Да не слушай мово Степку, — затараторила она, — ей-бо, мужик совсем умом крянулся! Ноги-то еле волочит, а ревновать принялся. Знаю-знаю, был у тебя… с топором. Это ж надоть такое придумать? И на меня замахивался. Да куда ему, убогому! Порча на него нашла какая, что ли? Давеча Лушку подозвал — сам-то уж не подымается с кровати, — стал говорить ей, чтобы блюла себя и за Ваняткой приглядывала… Будто меня и в доме нету!

— Вот чё я тебе скажу, Маня… — начал было Андрей Иванович, но она перебила:

4

Сколько лет с той памятной встречи у калитки не шла у Шмелева из головы Александра Волокова. Какое-то время после вторых родов бледная, похудевшая, с измученными глазами, она вдруг налилась, как осеннее яблоко, лицом посвежела, статная фигура распрямилась — материнство явно пошло ей на пользу. Как-то летом он увидел ее на речке. Столько было женской силы в этом ладном, упругом теле, что Григорий Борисович с трудом заставил себя уйти из мелкого ольшаника на берегу, который укрывал его. Маясь бессонной ночью в душной комнате и слыша, как на кухне шуршит Сова, он в отчаянии встал с постели. Сова, засучив рукава старенькой кофты, месила тесто в квашне. Изрезанное мелкими и глубокими морщинами ее лицо с живыми темными глазами и толстым, в дырочках носом было невозмутимым: за свою долгую жизнь она всего наслышалась от тех, кто обращался к ней за помощью в любовных делах. Серое тесто пузырилось под ее ловкими пальцами, налипало на костлявые руки, иногда издавало чмокающий звук. Большая бабкина тень неторопливо двигалась по стене. За окном была безлунная ночь, лаяли где-то собаки, в окно чуть слышно торкалась мокрая яблоневая ветка.

— Небось смеешься над моим волховством, а вон как приспичило, так и готов поверить, — сказала бабка, ножом соскребая тесто с рук. Неровные тянущиеся ошметки падали в квашню. Помыв в рукомойнике у двери руки, бабка присела напротив него на табуретку. Невысокого росту, сгорбившаяся Сова и впрямь походила на колдунью, она знала приметы и могла точно предсказать погоду. Барометрами ей служили пауки-крестовики в углах — паутину она никогда не сметала, трясогузки на лужайке, пчелы на цветках. Как там действовали ее приворотные травы, Григорий Борисович не знал, но раз люди приходили к ней, значит, кому-то помогало.

— Не могу я больше без нее, — сказал Шмелев. — А как подступиться, не знаю.

— Дивлюсь я, как ты столько годов-то без жены маешься… Давно бы женился на пригожей бабенке, чем бегать по ночам к Паньке-то.

— Ты и впрямь колдунья! — удивился Шмелев. Он почему-то был уверен, что об этом ни одна живая душа в поселке не знает. — Все тебе, гляжу, известно.

Глава двенадцатая

1

— У-у-у! — доносилось издалека. — То-о-ня-я!

«Я-я-я!» — раскатисто отзывалось эхо. Лес мерно шумел, неровные перемещающиеся солнечные пятна заставляли вспыхивать хвою, опавшие листья, чуть тронутый ржавчиной папоротник, рубинами в зелени загорались крупные ягоды костяники, то тут, то там в листве, седоватом мху виднелись бледные шляпки черных подберезовиков на тонких ножках. Огромные мухоморы не прятались, наоборот, выставляли свои, присыпанные будто трухой, липкие зонты. На маленьких ножках желтели низкорослые моховики, края у многих были изъедены, к шляпкам прилепились горбатые слизняки.

Перед заполненным прозрачной дождевой водой бочажком стояла на коленях девушка и пристально всматривалась в свое отражение: красивая ли она? Когда-то сестра Варя сказала, что Тоня будет красивее ее… Парни на танцах наперебой приглашают.

Мать ране утром, поднимая ее на работу — Тоня уже второй год работает телефонисткой на коммутаторе воинской базы, — ворчит: почему, мол, поздно вчера домой пришла?.. Ворчит она и на младшую сестренку Алену. Той еще нет семнадцати, а не пропустит ни одной вечеринки. За ней тоже ребята ухаживают. Тоня завидует сестре: всегда веселая, острая на язык, в компании парней своя, даже вместе с ними в чужие сады за яблоками лазила. Уже вступила в комсомол, подала документы в Климовское педагогическое училище — решила, как старший брат Митя, стать учительницей. И в самодеятельности она первая. Тоня тоже в хоре поет.

В бочажок с лету шлепнулся плоский серый жук с маленькой усатой головкой, по воде разбежались морщинки, отражение сначала расплылось, затем вытянулось дыней. Она встала с колен, отряхнула с чулок сучки и иголки, взяла с кочки корзинку. В ней десятка два крепких осенних боровиков, несколько толстоногих красноголовиков-подосиновиков. Другие грибы Тоня не брала — мать все равно выкинет. Сейчас был сезон белых и волнушек, Тоня сложила рупором ладони и несколько раз протяжно аукнула, тотчас раздались далекие ответные крики подружек. Она пошла в ту сторону и вдруг остановилась, в испуге схватившись за тонкий березовый ствол: навстречу ей из чащобы, высунув язык, неслось черное чудовище.

2

— Юсуп, милый, ты очень любишь своего хозяина? — заглядывая собаке в глаза, спрашивала Тоня.

Овчарка смотрела на нее умными глазами, кивала, улыбаясь, показывая белые клыки. Во дворе, нежно позванивая стременами, щипали вдоль изгороди траву две лошади под седлами. Одна была гнедой масти, вторая — вороной. Усыпанную красными ягодами рябину, что росла у сарая, облепили черные дрозды. Из сада иногда доносился глухой шелест и стук — это с приземистых корявых яблонь сами по себе падали перезревшие плоды.

— Хороший он, Юсупушка? — допытывалась девушка. — Добрый? Ласковый?

Лицо ее порозовело, она то и дело оглядывалась в сторону крыльца. В горнице Иван Кузнецов и его приятель — красный командир Григорий Елисеевич Дерюгин — разговаривали с родителями… Короче говоря, сейчас там решалась судьба Тони Абросимовой. Под вечер на конях прискакали из военного городка Кузнецов и Дерюгин; увидев их, Тоня все поняла, залилась краской и спряталась на сеновале. Несколько раз выбегала на крыльцо Аленка и звала ее — Тоня не отзывалась. «Господи, что-то там, за большим столом в комнате, где сидят отец, мать и гости?» Отец в новой косоворотке с вышивкой на рукавах, в суконных штанах, а мать в праздничном платье и шелковой косынке. Они знали, что сегодня придут сватать Тоню, — Иван Васильевич еще вчера предупредил ее. Разговор с отцом был короткий:

— Такой человек за тебя посватался! Парень он толковый, все его уважают, сам председатель поселкового первый с ним здоровается. И нос ни перед кем не задирает, хоть и служба у него оё-ёй какая сурьезная! В общем, повезло тебе, дочка. Иди за него и радуйся…

3

Осень выдалась на редкость погожей: над поселком в голубом небе плыли облака, притихший бор млел в лучах нежаркого солнца, в зеленой хвойной стене бора огненными вспышками выделялись осины и березы, принесенные ветром опавшие листья шелестели на песчаной дороге, посверкивали на крытых дранкой крышах изб. Прохладными ночами в небе слышался гусиный крик — косяки перелетных птиц летели на юг. В лесу стало тихо, лишь синичье треньканье да сорочье стрекотание по утрам нарушали эту прозрачную тишину. Иногда раздавался далекий выстрел — местные охотники били рябчиков, тетеревов.

В эту солнечную осень в Андреевке сыграли много свадеб — были громкие, многолюдные, как у Абросимовых, были и скромные, незаметные, как у Шмелева с Александрой Волоковой. В Туле в канун ноябрьских праздников женился на Раисе Михайловне Шевелевой Дмитрий Абросимов. Его приятель, тихий Коля Михалев, взял в жены самую разбитную девушку в поселке — Любу Добычину. Говорили, что это она его охомутала. И еще говорили, мол, до тюрьмы с Любкой крутил любовь Ленька Супронович, он прислал издалека письмо своему дружку Афанасию Копченому, в котором грозился и Любке и Николаю все ребра пересчитать… Вроде бы Ленька уже давно освободился и сейчас в Сибири работает в леспромхозе. Наверное, большую деньгу там зашибает.

Андрей Иванович не поскупился для приглашенных на выпивку и закуску, Ефимья Андреевна и Алена с ног сбились, подавая гостям снедь. Почти все односельчане побывали на веселой свадьбе Тони и Ивана Кузнецова. Не пришла лишь Александра Волокова, наверное, потому, что на ее свадьбе, скромно сыгранной немного раньше, не было никого из Абросимовых.

На свадьбу Тони и Ивана пришли военные из городка, некоторые, как Дерюгин, приезжали верхами на кавалерийских конях. Лошадей привязывали с торбами овса к забору, пускали стреноженных пастись на лужайку перед вокзалом. Три дня гуляли в гулком абросимовском доме, пели песни, плясали до сотрясения пола. Андрей Иванович на удивление держался молодцом, хотя в выпивке никому не уступал, о чем свидетельствовал побагровевший нос. Иван Васильевич пил мало, под громкогласные крики «Горько!» деликатно целовал Тоню в губы, балагурил, азартно плясал под баян, пел вместе со всеми старинные песни. Дерюгин не отходил от него ни на шаг, он вдруг разговорился, но голос у него был тихий, и даже сидевшая рядом с ним Алена не могла разобрать, о чем он толкует. На девушку Григорий Елисеевич смотрел восторженно, старался услужить за столом, даже вызвался помочь на кухне, но Ефимья Андреевна тут же отправила его на место, проворчав, что мытье посуды не мужское дело.

У Абросимовых шумно праздновали свадьбу, а в соседнем доме поминали раба божьего Степана Широкова, утром погребенного на погосте. Наплясавшись до изнеможения, вытерев пот с лица, некоторые со свадьбы отправлялись к Широковым. Забывшись, нет-нет да за поминальным столом вдруг заводили свадебную песню, кто-то пускался в пляс, а красноглазый, потерявший всякое соображение плотник Тимаш, увидев рядом с вдовой забежавшего на минутку помянуть соседа Андрея Ивановича, ни с того ни с сего завопил: «Горько!» На него зашикали со всех сторон одетые в черное старухи, в конце концов пришлось Тимаша под руки вывести из-за стола.

Глава тринадцатая

1

На пустынном перроне ветер с шелестом гонял ржавые листья. Красный фонарь на последнем вагоне пассажирского еще какое-то время помигал, затем исчез, заглох вдали и железный гул уходящего в темную осеннюю ночь поезда. Задувая в медный колокол, ветер извлекал из него мелодичный вздох, на крыше вокзала со скрипом крутился жестяной флюгер.

Сошедший с поезда пассажир, перешагнув через низкий штакетник, оказался в пристанционном сквере. В мерный шум ночи назойливо вплеталось костяное постукивание оголенных ветвей. Поставив деревянный чемодан на усыпанную листьями землю, человек в видавшем виды ватнике закурил и задумался, глядя на ярко освещенные окна абросимовского дома. К нему подбежала низкорослая, с висячими ушами собака и, задрав длинную морду, негромко тявкнула, человек небрежно пнул ее ногой, обутой в крепкий, из задубевшей кожи, ботинок — собака с визгом отскочила. Во тьме тускло блеснули ее глаза.

Так поздней осенью 1934 года в Андреевку вернулся Леонид Супронович. Если бы он приехал днем, то надел бы новый габардиновый костюм, прорезиненный синий плащ, галстук, но он знал, что приедет ночью и все парадные вещи, аккуратно свернутые, лежали в деревянном чемодане. В потайном месте за подкладкой были зашиты деньги, заработанные на лесоповале. Деньги приличные, хватит на первое время, если даже отец откажет в помощи. Писал домой Леонид редко, отвечала ему только мать, отец, наверное, все еще сердился за поножовщину… Мать писала, что Семен с Варей уехали на Дальний Восток, Дмитрий, из-за которого ее сынок пострадал, живет теперь в Туле. Писала и о том, что торгово-питейное заведение «Милости просим» закрылось, теперь в их доме государственный магазин, а на втором этаже столовая, бильярдная… Из ее письма Леонид понял, что не много потеряли. Молодец батя! Башка! Вовремя избавился от кабака и лавки, все равно бы отобрали. Сейчас все частные лавочки закрываются, а кто этому противился и вредил Советской власти, тот очень скоро оказывался за колючей проволокой.

Многому научился там Леонид, много чего мог сотворить с честным, неискушенным человеком, только он этого делать не будет… У него хватило ума понять: как бы вор или бандит ни бахвалился, что любого обведет вокруг пальца, рано или поздно почти каждый из них возвращается за решетку, а Леонид на тюрьмах и колониях решил поставить крест! В жестокую тайгу у него нет никакого желания возвращаться. Вызывая злобу воров, он честно работал на лесоповале, научился плотницкому делу, у начальства был на хорошем счету. Освободившись, он какое-то время поработал бригадиром в леспромхозе, деньги зря не тратил, копил. За всю дорогу не выкинул и лишнего рубля, потому как знал из рассказов вернувшихся в колонию воров, как быстро и легко в пьяном угаре можно спустить все деньги. Пусть они краденые сотни выбрасывают на ветер, тешут свое воровское самолюбие, он, Леонид, не станет этого делать. Его деньги потом заработаны, он знает им цену, да и твердые мозоли на ладонях не дают забывать об этом…

Знал Леонид что жизнь его в Андреевке будет нелегкой. Возникла мысль вообще не возвращаться — ему предлагали остаться в леспромхозе, сулили повысить зарплату, — но тайга надоела, все сильнее тянуло домой. Злобу свою на начальство, людей, новые порядки он глубоко зарыл в душе своей. Начальник колонии при освобождении дал ему хорошую бумагу, где называл его осознавшим, искупившим вину и ставшим на честный путь… Эта бумага для него была дороже денег.

2

Багроволицый, разомлевший Андрей Иванович сидит во главе стола, через плечо перекинуто льняное полотенце с красными петухами по концам. Ведерный медный самовар тоненько сипит, в окошечках поддувала алеют угольки, фарфоровый чайник красуется на конфорке, в потемневшей хрустальной сахарнице — наколотый сахар, в вазе — брусничное варенье. В окно видны на лужайке с пожухлой травой четыре красавицы сосны, под ними желтеют шишки, сухие иголки. Ветер раскачивает пышные кроны, слышен тягучий скрип. Андрей Иванович любит, сидя за самоваром у окна, глядеть на сосны и мелькающие меж ними вагоны проходящих без остановки товарняков. Когда проходит поезд, конфорка на пузатом, с медалями самоваре мелодично позвякивает, из подвала доносится тяжелый приглушенный гул, крашеные половицы под ногами чуть подрагивают.

Хозяин только что вернулся из бани и теперь гоняет чаи. Выпил он и традиционную стопку, и проворная Ефимья Андреевна тут же убрала в буфет бутылку: в стопку Андрея Ивановича вмещался почти стакан. Абросимов то и дело концом полотенца стирает пот с лица. После бани он может запросто выпить десять вместительных кружек чая.

За столом сидят Тоня и Алена. Ефимье Андреевне долго не сидится на месте, она встает с табуретки и спешит к плите, на которой варится в чугуне картошка, шипит на сковороде сало. Не забывает она поменять мужу полотенце, подать круглое домашнее печенье в деревянной чашке, вытереть стол, убрать тарелки. Чай в ее чашке давно остыл. Сестры сидят рядом. Смешливая Алена пытается расшевелить задумчивую Тоню, рассказывает, как у них в педучилище один студент заснул на занятиях, а когда его преподаватель разбудил, вскочил с места и залпом прочел басню Крылова «Волк и ягненок»: «У сильного всегда бессильный виноват…» С тех пор студента и прозвали ягненком.

Тоня слушает сестру, отхлебывает чай из блюдца, улыбается, а глаза у нее грустные. На голове косынка в синий горошек. Всякий раз, когда что-либо стукнет во дворе или сенях, она вздрагивает и смотрит на дверь.

— Еще кружечку, — пыхтит Андрей Иванович, вытирая промокшим полотенцем пот с красного лица. — Мать, вроде заварка стала жидкой!

3

В поселковом Совете было многолюдно и накурено. Крепкий махорочный дым рыжим лисьим хвостом тянулся к открытой форточке. Растопыренной ладонью к мокрому стеклу прилепился красный кленовый лист. На редкость затянулась в том году осень. Начало декабря, а снег еще ни разу не выпал. В прошлом году в эту пору ребятишки на лыжах катались, а сугробы подпирали заборы. А нынче что? У утреннего мороза не хватает силы лужи льдом сковать, утки еще с озер не улетели. Третий день моросит в Андреевке мелкий дождик, на дороге образовались мутные лужи. Иногда резкие порывы холодного ветра налетали на сосны, и тогда в крышу поселкового Совета дробно ударялись крупные капли, а форточка захлопывалась. Председатель Леонтий Сидорович Никифоров привставал со своего стула и снова распахивал форточку. Он еще днем оповестил актив, что вечером включат электрический свет, вот мужчины и собрались у него. Пока суд да дело, обсудили кое-какие поселковые проблемы: строительство нового детсада, ремонт клуба. Тимашеву поручили перестелить пол в зале — щели такие, что девчонки каблуки обламывают.

Люди курили, негромко разговаривали и время от времени поглядывали на электрическую лампочку, спускавшуюся с потолка на белом витом проводе.

— Снурок-то матерчатый, — пощупав провод, заметил Тимаш. — Побежит по нему электричество, и, чего доброго, сгорит… Не было бы, господа хорошие, пожара?

— Чиркни спичкой — самогон и запылает, а ты литруху облагородишь — и тебе хошь бы что, — сказал осанистый, с бородой, Анисим Дмитриевич Петухов, сидевший в углу на перевязанной шпагатом кипе старых бумаг.

— Как что? — ухмыльнулся его дружок, охотник Петр Васильевич Корнилов. — Не скажи… Нос-то у Тимаша после литрухи красным огнем горит!

4

Алена в сиреневой шелковой кофточке и плиссированной юбке, которая во время вальса раскрывалась вокруг ног парашютом, с упоением танцевала. Ей было все равно с кем танцевать: веселая, смешливая, она шутила с парнями, заразительно смеялась, сверкая ровными белыми зубами, черные волосы ее разлетались, вбирая в себя теплый свет большой электрической лампочки под низким потолком. Ей было приятно, что ее наперебой приглашали. Не раз она ловила на себе взгляд Григория Дерюгина — он не приглашал, а только смотрел. Не танцевал командир Дерюгин и с другими девушками, хотя когда-то, еще на свадьбе сестры, приглашал Алену. Танцевал он довольно сносно, хотя и держался напряженно. Казалось, спина у него не гнется, и вообще вид у него был очень сосредоточенный, будто не танцует, а марширует на строевом плацу.

А счастлива в тот холодный осенний вечер Алена была потому, что в субботу в Климове проводил ее до поезда Лев Михайлович Рыбин, преподаватель педучилища…

Каждый день Алена ездила на поезде в Климово, а вечером возвращалась обратно. Да и не одна она — в районный центр ездили в среднюю школу старшеклассники, учащиеся педучилища. Ехать было весело и не так уж долго — всего час. Случалось Алене и ночевать в общежитии у подружек — это когда готовили художественную самодеятельность к какому-нибудь большому празднику. Мать возражала, чтобы она оставалась в Климове, поэтому Алена уже загодя готовила ее. И все равно упреков было не обобраться.

— Как это можно у чужих людей ночевать? — ворчала мать. — В общежитии небось и парни живут?

— Я не маленькая, — отмахивалась Алена.

Глава четырнадцатая

1

13 мая 1938 года Григорий Борисович Шмелев проснулся от осторожного стука в окно. Поначалу ему показалось, что стук в стекло — это продолжение сна. А снился ему глубокий ров, внизу которого звенел ручей, сам он стоял на шаткой балке, перекинутой через ров, и протягивал руку бородатому Андрею Ивановичу Абросимову, но тот отталкивал руку и, разевая рот, кричал: «Пропадай ты пропадом, сукин сын, грёб твою шлёп!» И туг в этот странный сон ворвался тихий стук… Даже через двойные рамы было слышно, как заливаются в саду скворцы. Солнце еще не взошло, но на зеленоватых обоях поигрывал багровый отсвет занимавшейся зари. Еще какое-то время Шмелев неподвижно лежал на широкой деревянной кровати рядом с женой. Белая полная рука ее была подложена под голову, размякшие губы приоткрылись.

«Вот и пришел конец моей спокойной жизни, — подумал он. — Это оттуда, из прошлого…»

Снова настойчиво постучали костяшками пальцев по стеклу. Григорий Борисович спустил ноги на пол, застеленный домотканым полосатым половиком, быстро натянул брюки, босиком подошел к окну и встретился с пристальным взглядом незнакомого человека в железнодорожной форме.

— Кого еще принесло в такую рань? — заворчала на кровати Александра.

— Спи, я сейчас, — пробормотал Шмелев и зашлепал к двери.

2

Майор Дерюгин возвращался пешком из Андреевки в военный городок. Высокие красноватые сосны негромко шумели, под крепкими хромовыми сапогами похрустывали сухие шишки, нет-нет он шлепком ладони убивал на щеке или шее комара. Григорий Елисеевич шагал по узкой тропинке, рядом в лунном свете серебряно поблескивала булыжная дорога, рассекающая сосновый бор до самой проходной военного городка. Алена с дочерьми остались ночевать у родителей, а у него рано утром стрельбы на полигоне, иначе он бы тоже заночевал у Абросимовых. Не любил Дерюгин быть один в пустой квартире без жены и детей. Он готов был по очереди нести на руках пятилетнюю Надю и шестилетнюю Нину до самого городка, но старшая что-то раскапризничалась, жар у нее, — весь день девочки провели на реке, видно, перекупались.

Теперь в доме Абросимовых стало шумно: соберутся сразу четверо ребятишек — двое Дерюгиных и двое Кузнецовых, шум, гам, как только все это терпит Ефимья Андреевна? Верховодит девчонками Вадим Кузнецов, он самый старший в, этой компании, ему семь лет. Непоседливый, живой, он никому не давал покоя, все ему надо было знать, потрогать руками, а уж начнет рассказывать небылицы — так Григорий и Алена диву даются: откуда он все это взял? «…И вот сели мы с дедом Тимашем на облако и полетели через море-океан в Африку. С облака можно паутиной рыбу ловить. Вот мы вялили ее на солнце и ели. А от облака отломишь кусочек, положишь в рот — сладко тает во рту, как мороженое… Мы одного змея морским узлом завязали и в Андреевку привезли. Жаль, он ночью уполз в подвал. Он и теперь там шуршит, мышей ловит…» В тот вечер Дерюгин попросил Нину в подпол слазить, а та в рев: не пойду, и все, мол, там поселилась огромная змея, которая маленьких детей живьем глотает…

Пробовал Григорий Елисеевич поговорить с Вадимом, но тот лишь округлял свои зеленоватые глазищи и от всего отпирался. Рано научился читать и, забравшись на чердак, часами торчит там, листает старые, пожелтевшие журналы, книжки. Или пускает с крыши мыльные радужные пузыри, а девчонки ему наверх мыло и воду таскают.

Впереди тропинку пересек какой-то небольшой зверек, сверкнул горящими глазами в сторону человека и исчез среди черных пней. Ласка, наверное, или куница, Неподалеку треснул сучок, немного погодя позади будто бы кто-то приглушенно вздохнул. Иголки на соснах матово светились; чем ближе к деревянному мосту через Тихий ручей, тем громче лягушиное кваканье. Со стороны Андреевки послышался протяжный паровозный гудок; если состав пройдет без остановки, то и сюда докатится глухой железный шум.

Неожиданно что-то тяжело сзади навалилось на Дерюгина, повалило на усыпанную иголками землю, по-звериному зарычало в ухо:

3

Андрей Иванович сидел на низенькой скамейке у будки путевого обходчика и наблюдал, как навозный жук катит впереди себя крупный коричневый шарик. Крепенький, отливающий вороненым металлом жук вставал на передние ножки, упираясь задними в комок, который был в несколько раз больше самого жука, и смешно подталкивал его к вырытой неподалеку норке. Почва в этом месте немного вздымалась, и жуку приходилось туго: шар то и дело норовил скатиться вниз. Раза два-три он и скатывался. Это ничуть не обескураживало жука, он снова с удивительным упорством толкал его вверх к ямке. От беспрерывной возни на тропинке обозначилась узкая дорожка. Минут пятнадцать старался жук, а навозный комок все-таки столкнул в предусмотрительно вырытую ямку.

«Вот так и человек всю жизнь суетится, потеет, мозоли на ладонях наживает… — думал Абросимов. — А толку-то? Закопать навоз в землю? Все в этом мире шевелится, копошится, старается… Жук отложит яйца, и из них выведутся другие жучки, человек оставит после себя детей, внуков и правнуков. И у них впереди все то же, что было и у нас: надежды, страсти, страдания, работа, а в общем то все суета сует. Таков видно, круговорот всей нашей жизни…»

С годами пристальней вглядываясь в окружающий мир, он все увиденное примечал и прикидывал к себе, точнее, к своей жизни. Разве раньше он обращал внимание на всяких там жуков-букашек? Иногда времена года-то замечал лишь по своему огороду: взошла картошка — надо ее окучивать, поднялась высокая трава — косу отбивай, замельтешили в воздухе с яблонь желтые листья — пора грибы-ягоды заготовлять, а припорошил грядки с капустными кочерыжками первый снежок — набивай в гильзы порох да дробь, пришло время идти на охоту.

Все время в делах-заботах — так длинные годы пролетели, да и были ли они длинными? Сейчас, когда он вспоминал свою жизнь, не дни, а годы смешались, стерлись, мало чем отличаясь один от другого. Вехами остались в памяти годы смерти и рождения близких людей да, пожалуй, еще народные бедствия, как неурожай и голод, война и болезни… Копошатся людишки, толкуют про какое-то счастье, а было ли оно у Андрея Ивановича?

Наверное, было, но счастье, как и болезнь, проходит, не оставляя заметного следа. Если бы можно было его складывать в сундук и потом под настроение вынимать оттуда, разглядывать, перебирать… И потом оно, счастье-то, у каждого свое: у Ефимьи — нянчить внуков, Мани Широковой счастье хоронится в постели, у Тимаша счастье сидит в зеленой бутылке, а у него, Абросимова, где это счастье зарыто? Или вместе с поездом бежит вдаль по блестящим рельсам? Подержать бы его, счастье, в руках, пощупать, повертеть…

Глава пятнадцатая

1

Попутная машина из Климова доставила Тоню Кузнецову до повертки на Андреевку. Гравийный большак карабкался на пригорок, откуда плавно спускался в лощину с ручьем и вновь неторопливо вздымался до околицы деревни Хотьково. В солнечных лучах ослепительно белела церковь с двумя куполами, выкрашенными в зеленый цвет. По обеим сторонам большака вперемежку с березами и осинами гордо высились сосны, ели. Отсюда до Андреевки три километра. Можно идти вдоль путей по насыпи или по колдобистому, с ухабами, проселку. По нему ездили на станцию в военный городок грузовики.

Где-то ее Иван? Вот уже полгода нет от него весточки. Другую нашел? И такое возможно. Все говорят, что глаз у него озорной… Разве не всю себя она ему отдала? Так нет, мало…

Последние годы все ожесточеннее у них ссоры с Ваней. Какой-то он все-таки отстраненный от семьи, вроде бы и хорошо относится к Вадиму и Гале, бывало, часами возится с ними, рассказывает что то, а потом вдруг будто найдет на него — не замечает ни ее, Тоню, ни детей. Его упорное молчание еще больше раздражает Тоню. Уж лучше бы накричал, нагрубил, а то живет в доме будто чужой. Неужели и ночью он думает о своей работе? Когда поругаются, Тоня уходит спать в другую комнату, чтобы не слышать этот проклятый телефон, трезвонящий и по ночам…

Григорий Елисеевич — вот уж кому повезло с мужем, так сестре Алене! — намекнул Тоне, что Иван Васильевич уехал очень далеко, может даже за пределы страны, и жизнь его там сурова и опасна… Тоня и без него догадалась, что мужа направили в Испанию. Как она упрекала себя, что в последний вечер перед его отъездом не сдержалась и сгоряча наговорила лишнего… Но она ведь не знала тогда, что он так надолго. Уж родной жене-то мог сказать, куда едет…

Желтая бабочка доверчиво уселась Тоне на руку, расправила на солнце крылья, пошевелила длинными усиками и замерла. Пожилые женщины толкуют, что любовь с годами проходит, остается привычка. Такое, наверное, у матери с отцом. А она, Тоня, по-прежнему любит мужа, может быть даже сильнее, чем прежде. И чем сильнее ее любовь, тем требовательнее она к мужу, нетерпимее. Чувствует, что это становится в тягость ему, но ничего с собой поделать не может: ревнует, мучается, изводит его, иногда и детям достается под горячую руку. Говорят, любовь — это счастье. Почему же ее любовь обернулась несчастьем? Разве она не видит, что Иван все больше и больше отдаляется от нее?..

2

Вдоль высокого дощатого забора, по верху опутанного ржавой колючей проволокой, неспешно шагал рослый пожилой мужчина в старом, чуть узковатом в плечах пиджаке, в болотных сапогах, с корзинкой в руке. Высокие сосны и ели загораживали небо, на молодых елках пауки растянули сверкающую паутину, под ногами поскрипывали, вдавливаясь в жесткий седой мох, шишки. Человек нагибался и аккуратно срезал под самый корешок грибы. Примерно на расстоянии ста метров друг от друга вплотную к забору прижимались сторожевые вышки. Под навесом на помосте топтались часовые с винтовками. Забор тянулся прямо по лесу, огибал овраг и исчезал вдали, полукругом охватывая территорию воинской базы. Увлекшись грибами, человек почти вплотную приблизился к вышке. Присев на корточки, выковыривал руками из мха семейку молоденьких боровиков. Постовой, сидя на перекладине, равнодушно наблюдал за ним.

— Небось у вас на территории белых грибов прорва, — выпрямившись, заметил человек в пиджаке.

— Проходи, гражданин, — неприветливо отозвался охранник. — Леса тебе мало? Лезешь на самую проволоку.

— Какие строгости, — ничуть не обидевшись, улыбнулся грибник и отвернул от зеленого забора в сторону. Скоро его клетчатый пиджак слился со стволами молодых сосен.

— Ходют тут всякие, — сплюнул вниз часовой в синей форме. И глянул вдаль, где виднелись дощатые постройки, откуда должна была прийти смена.

3

Иван Васильевич Кузнецов объявился в Андреевке поздней осенью 1939 года. Пожил с семьей с неделю и вдруг за вечерним чаем в доме Абросимова заявил, что нынче с вечерним уезжает в Ленинград. Он получил новое назначение — будет работать там. Не говорил об этом до последней минуты, потому что не хотел портить Тоне настроение…

— И все-таки испортил, — чувствуя, как закапали слезы, проговорила Тоня и сама не узнала своего голоса.

— Не реви, глупая, — заметил Андрей Иванович. — Радоваться надо: будешь жить в Питере.

— Да нет, пока Тоня поживет с вами, — сказал Иван Васильевич.

— Не по-людски вы живете, — вступила в разговор Ефимья Андреевна. — Ты — там, она — здесь. Горе тому, кто плачет в дому, а вдвое тому, кто плачет без дому.