Болеславцы

Крашевский Юзеф Игнаций

Каждое произведение Крашевского, прекрасного рассказчика, колоритного бытописателя и исторического романиста представляет живую, высокоправдивую характеристику, живописную летопись той поры, из которой оно было взято. Как самый внимательный, неусыпный наблюдатель, необыкновенно добросовестный при этом, Крашевский следил за жизнью решительно всех слоев общества, за его насущными потребностями, за идеями, волнующими его в данный момент, за направлением, в нем преобладающим.

Чудные, роскошные картины природы, полные истинной поэзии, хватающие за сердце сцены с бездной трагизма придают романам и повестям Крашевского еще больше прелести и увлекательности.

Крашевский положил начало польскому роману и таким образом бесспорно является его воссоздателем. В области романа он решительно не имел себе соперников в польской литературе.

Крашевский писал просто, необыкновенно доступно, и это, независимо от его выдающегося таланта, приобрело ему огромный круг читателей и польских, и иностранных.

В шестой том Собрания сочинений вошли повести `Последний из Секиринских`, `Уляна`, `Осторожнеес огнем` и романы `Болеславцы` и `Чудаки`.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I

Было то весной 1079 года.

Деревья, уже начинали покрываться листвой; местами только мало чуткий дуб продолжал стоять с набухшими почками, не доверяя раннему теплу, солнцу и погоде. Вокруг шумела и благоухала Неполомыцкая пуща, среди которой на зеленой луговине, у ручейка, где по берегам разрослись золотистые лютики и курослеп, в тени деревьев, кучкой сторонившихся от леса, лежали и сидели несколько не то охотников, не то проезжих. Их челядь, в стороне, на маленьком огне, разогревала пищу и поджаривала мясо, а господа, рассевшись на пригорке, перебрасывались вполголоса словами.

Их было пятеро; все средних лет, но скорее молодые, чем старые. По платью и по лицам легко было признать, что они принадлежали к родовитым семьям. Глаза их говорили о привычке к власти, а хотя, отправляясь на охоту, им было незачем принаряжаться, все их убранство и снаряжение носило печать достатка и любви к изяществу.

Под старым дубом, стоявшим посередине рощицы, сидел с непокрытой головой, и заложив руки за спину, средних лет мужчина: собой красавец, с открытым, смелым выражением лица и светлой, окладистою бородою, широким веером падавшей на грудь. Румяный, здоровый, голубоглазый, с орлиным носом, он все время улыбался презрительно, весело и гордо. На нем был кожаный кафтан, расшитый разноцветными узорами, а поверх другой, едва наброшенный на плечи, из легкой ткани. Он отстегнул меч, положил рядом на траву и прикрыл шапкой. С наполовину обнаженной грудью, всклокоченными волосами он, видимо, блаженствовал и с удовольствием потягивался, наслаждаясь минутами досуга, на сухой земле, в тенистом уголку, среди мхов и дерна. А потому он расселся по возможности удобнее, не заботясь о картинной позе.

Разместившиеся рядом с ним товарищи были значительно моложе, но очень походили на него лицом. Платье у них было нараспашку; они так же развалились без стеснения: кто полулежа, кто облокотившись головою на руки.

II

Пока Болеслав тешился в своей королевской вотчине, в нескольких милях от него тайком собиралось рыцарство, приглашенное на раду Мстиславом из Буженина и другими земскими людьми, оставившими короля. На этот сеймик направлялся и епископ краковский, Станислав из Щепанова, которого встретили тогда болеславцы на дороге, в сопровождении небольшой охраны.

Собралась рада, как собиралось когда-то вече, созывавшееся сплетенными ветвями, рассылавшимися по дворам. Но собралось потихоньку, тайно. В то время забылись уже многие старинные обычаи, не ужившиеся с новым ладом и складом. Мир не имел голоса, как в старину. Со времен Мешка управляли князья да короли; они присвоили себе исключительное право созывать вече, а собирались на него только званые и допущенные, угодные правителю.

Под железною рукою Храброго

[3]

земские люди и рыцарство должны были отказаться от своих извечных прав и забыть о них. Никто не смел на них ссылаться, хотя они были еще живы в памяти стариков. Позже, когда стал править Мешко Болеславович с Рыксой, давнишняя славянская свобода подняла голову, но временное возрождение окончилось взаимным несогласием, смутою и разорением. При Казимире снова водворилось королевское единовластие и распорядки, а когда после него принял бразды правления сын его Боль-ко Щедрый, он уж ни с кем не хотел делиться властью.

Едва ли не с первых дней своего панования он начал воевать. Водил рыцарство и против венгров, и на Русь, не давал ратным людям ни отдыха, ни срока. Земских людей он совсем не хотел знать, за исключением служилых. Величаться не давал ни единому из своих подданных.

Рожденный от русской матери, Доброгневы, женатый на русской княжне, тесно связанный с Русью военным побратимством, Болько управлял государством, как полководец и неограниченный властитель, распоряжаясь у себя, как в завоеванной стране, по обычаю Киевской Руси. Все должно ему повиноваться по мановению руки: войско, земские люди, смерды, даже духовенство, которое он сам назначал на епископские кафедры и требовал от него покорности. Потому он предпочитал епископов поляков итальянцам и французам, которых присылали ему из Рима.

III

Королевский дворец на Вавеле мало чем отличался в те времена от других замков, разбросанных по всему краю. Сильный своим положением, защищенный валами, тыном и частоколами, он внутри не отличался ни постройками, ни убранством. Каменных зданий было мало. За исключением одной только стены, возведенной над крутым, обрывистым берегом, все было из дерева: бревенчатые терема с широкими, по старинному обычаю, сенями, на высоких резных столбах.

Конюшни, сараи, избы для ратных людей и дружины были все деревянные. Низкие, неказистые, пестро раскрашенные, они были разбросаны на большом расстоянии одни от других. А между ними лепились и жались жалкие каморки и клети.

Недалеко от ворот едва высилась над окружавшей стеной маленькая церковка: скромная на вид, она могла вместить немного народа. Вокруг было пусто. Но под навесами, в стойлах, по дворам ходил многочисленный люд. Все эти люди, королевская дружина, пешая и конная рать, челядь, холопы, наполнявшие задворки и службы, были гораздо наряднее самых построек.

Для дворцовых нахлебников, своих и чужих, было вдоволь припасено всего, чего только душа пожелает. И ухарский же был вид у всей этой панской дворни, разноплеменной и разноязычной! Были тут и поляне, и мазуры, и русские, и венгры, и печенеги, и ясыги, и много другого инородческого люда; в особенности же много молодых красавцев-удальцов, родовитых и сильных.

Красавиц было также полно в замке, и все не на одну стать, как будто родом были из разных стран и разной крови: чернобровые и смуглые, белолицые и златовласые, кудрявые, черноокие, голубоглазые и сероглазые, рослые и мелкотравчатые, они с веселым смехом увивались всюду.

IV

Король Болеслав, когда утомлялся, отдыхал обычно на низком ложе, устланном мягкими мехами. Его любимые охотничьи собаки, с которыми он редко расставался, спали в одной с ним комнате и пользовались правом ложиться на его постель. Он любил их и позволял им многое, наравне с конями, к которым питал слабость выше меры, так что предпочитал их людям. К числу его любимцев принадлежали также соколы, кречеты и кобчики. Этих птиц было полным-полно в покоях короля. Он был храбрый завзятый воин и чрезвычайно увлекался охотничьей потехой, обычной спутницей воинственных наклонностей.

Когда не было войны, он заменял ее охотой и предпочитал такого зверя, охота на которого была сопряжена с опасностью. Потому он любил охотиться на оленей, лосей, кабанов, зубров и туров. Нередко взбешенные лоси и кабаны поднимали его на рога вместе с лошадью и подбрасывали его на воздух, топтали ногами и бодали.

Для короля не было в диковину идти с рогатиной на зубра, с кинжалом на кабана, с топором на медведя. Напрасно было бы пытаться удержать его: он готов был убить на месте такого радетеля.

Громадные королевские собаки были лучшей для него охраной. Они не очень-то подпускали посторонних к спальне, а по знаку короля готовы были растерзать кого угодно. Чуткая и страшная была это охрана, стоявшая на страже днем и ночью, более бдительная, чем люди. При малейшем движении в соседней комнате, псы рыча, приподнимали головы, глядя на дверь и готовясь броситься, так что королю приходилось сдерживать их грозным окриком.

Иногда для этих любимцев устраивалась травля во дворе замка, чтобы они живьем могли взять кабана или оленя, или медведя. Ворота закрывались, около них ставились люди, вооруженные рогатинами, из клетки выпускали зверя, и король гонялся за ним вместе с собаками.

V

Старый городок в Якушовицах, испокон веков владение Ястшембцев, был в правление Болеслава все таким же, каким помнили его предки. Расположенный на крутом берегу небольшого ручейка, у его устья, там, где он широко разливался по болотам, сам дом был поставлен на довольно высоком холмике, но так заслонен валами, что почти не был за ними виден. На старинных валах успели вырасти, с внутренней их стороны, деревья и кусты, покрывавшие их густыми зарослями. Только одна крутая тропка вела под гору, к валам и въездным воротам, а последние были так защищены окопами, что совсем не были заметны, так как дорога за окопом круто поворачивала и лишь за поворотом открывались частоколы и почерневшие крылья двустворчатого въезда.

Издавна уже никто не покушался напасть на городок или завладеть им, такою он пользовался славой. Он пережил величайшие военные бури и ни разу его не переделывали и не перестраивали. «Старым» он слыл уже при Земомысле, а сидели в нем всегда Ястшембцы, как в родовом гнезде.

От этого одного гнезда много пошло других ястшембих гнезд по всем землям, так как род был ветвистый и плодовитый, и нередко вылетали в свет сразу по двенадцать единокровных братьев, сыновей одного отца. А звали их и Ястребами, и Каневами, и Кудбжинами и Кобузами, как где и под какою местной кличкой была известна птица, давшая имя всему роду. Иные получили прозвища от тех поместий, которыми владели, чаще же всего, когда клич шел на войну, и собирались воины, звали их Каневами.

А жил в старом гнезде в это время дед болеславцев — ястшембцев, которых мы видели при дворе Болеслава Щедрого; а было ему без малого сто лет. Он помнил первых королей, пережил все, и на его глазах вершились судьбы родной страны; слепой, он не выпускал из рук старшинства в роде. Его сыновья, внуки и правнуки разлетались из городка по свету; искали счастья с оружием в руках; оседали по берегам Вислы, Варты, Одры, Буга. Поумирали жены, а женат он был не раз; повыходили замуж дочери и ушли из дома, за исключением одной, вдовой и бездетной, вернувшейся под отчий кров; так доживал он век свой, не сломленный ударами судьбы; и хотя года лишили его зрения и надорвали силы, но не сломили старика.

Никто и никогда не видел слепца за пределами Якушовиц: он никогда не выходил и не выезжал за околицу своих валов; но кому хоть раз удавалось его видеть, то помнил век.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I

Комната, в которую епископ ввел Мстислава, была небольшая клетушка, такая же бедная и скромная, как все помещение, занятое Станиславом из Щепанова. Только по стенам ее были размещены великие сокровища: целые полки, почти сплошь заставленные огромными фолиантами в деревянных окладах, с медными и костяными украшениями. Они лежали и стояли вперемежку и друг на друге; очевидно, их поминутно снимали с полок и клали обратно, а незакрытые застежки некоторых из книг доказывали, что ими недавно пользовались.

Этот неоценимый для того времени клад епископ привез с собой в польские земли после семилетнего пребывания в Париже. После Бенедиктинского, книгохранилище епископа занимало первое место по числу книг; а на приобретение их ушло целиком почти все его отцовское наследие, ибо рукописи ценились тогда почти на вес золота.

Среди комнаты стоял стол с аналоем для чтения и письма, с высоким сиденьем и всеми прочими тогдашними приспособлениями для письма: тростниковыми ручками, едкой жидкостью и пергаментом. Здесь же, в шелковом мешочке лежала овальная епископская печать, шнурки и воск для оттисков. Рядом горела итальянская лампочка (плошка, светильник), фитиль которой плавал в маслянистой жидкости. При свете этой лампадки епископ читал развернутую на аналое книгу…

Шум и появление Мстислава помешали дальнейшему чтению…

Епископ смотрел на пришедшего и ломал руки от горя. Вид Болеславова узника был ужасен и вызывал сострадание. Изможденное лицо, взъерошенные волосы, блуждающий взгляд, запекшиеся губы; руки, в кровавых рубцах от веревок; рваная и грязная одежда, под которой виднелась обнаженная, исхудалая грудь; необутые ноги… вся внешность истомленного и ослабленного заточением и муками узника, делали его почти неузнаваемым и ничем не напоминали того Мстислава, которого епископ знал жизнерадостным, веселым, предприимчивым земским мужем, с барскими замашками и не плохими достатками.

II

На другой же день после провозглашения королю анафемы весть о ней разнеслась по всем костелам и деревням: из уст в уста она, как молния, пронеслась над всей страной. Казалось, ее несли невидимые силы на крыльях ветра. Люди встречались с нею на больших дорогах, на реках; она застигала пахарей за плугом, косцов среди полей, гналась за путниками, шла по воздуху, как моровая язва.

И за эти дни можно было видеть, как от усадьбы до усадьбы, от села в село, напрямик, через поля и нивы, ездил верхом какой-то человек на лошади, покрытый плохой суконною попоной, простоволосый, оборванный и грязный, с всклокоченными бородой и волосами. Въехав во двор, он пускал лошадь на подножный корм, заходил в избы к земским людям, выкрикивал несколько горячих кратких слов и, без передышки, опять влезал на свою клячу и ехал дальше.

Старый Одолай гулял с Хыжем и с Оком по двору Якушовицкого поместья, когда в ворота постучался ободранный проезжий. Око доложил своему барину:

— Там какой-то человек на скверной кляче, оборванный, без шлыка, в простой сукмане. Стучит и требует, чтобы впустили: верно, какой-нибудь гонец.

Хыж свирепо посматривал в сторону ворот.

III

На другое утро после пира надворные участки вокруг королевского дворца представляли странный вид. Под покровом ночи подробности позорища долго оставались скрыты, но когда рассвело, оно обнаружилось во всей своей неприглядной красоте.

Челядь храпела, осушив подонки бочек; некому было подобрать объедки и обломки, оставшиеся после ночи. Против дворца уцелели еще столы с ободранными скатертями; лежали опрокинутые и поломанные лавки. На земле валялись помятые кубки, разбитые кувшины, а псы доедали, огрызаясь, объеденные кости. Тут же красовались бочки с выбитыми днами, продавленные жбаны и кувшины, которых никто не позаботился убрать. Зеленые ветви, служившие вчера для украшения столов, сегодня были втоптаны в грязь, поломаны, свалены в одну кучу сора.

В сенях дворца, под соседними навесами и под валами, на земле и на скамьях, вперемежку с собаками, спала опившаяся городская чернь. Еще дальше, на окопах, виднелись два раздетых трупа: вынесенные из-за столов тела опившихся насмерть оборванцев. Там они ждали, пока их не уберут подальше.

Местами стояли лужи грязи; не то пополам с кровью, не то с чем-то еще более отвратительным, чем кровь. Здесь дрались и калечили друг друга, на потеху остальным, опьяневшие гуляки. Многие ушли израненные, с проломленными головами, даже не чувствуя увечий.

Оставшиеся на месте пиршества отбросы красноречиво говорили о его перипетиях: рядом с лохмотьями валялись обрывки дорогих тканей; золотые пуговицы лежали вперемежку с пеньковыми завязками; были рассыпаны янтарные бусы разорванного ожерелья, и разбросаны обломки простых глиняных горшков… Мужские шапки и женские платочки валялись рядом.

IV

Прошел год.

Между королем и всей страною продолжалась та же бескровная, молчаливая, беспощадная война, в которой никто не обнажал, но и не покидал оружия, а обе стороны вели борьбу упорно, не отступая с занятых позиций.

Вооруженные толпы сменялись, подходили под самый замок, укреплялись у подножия холма. А наверху, за оградой замка, крепко сидел неустрашимый его обладатель и раздражал мятежников королевской пышностью, соблюдением освященного стариной обычая и блеском окружавшего его двора. От целого государства осталась у него в повиновении одна только Смочья

[27]

гора; а из полчищ только горсточка людей, судьбы которых он сумел связать со своей судьбой.

Обе королевы проводили дни в непрестанном беспокойстве и слезах. Из бабьих сплетен узнавали они о разных страхах: о нападениях, изменах, резне и мести. Не одну ночь простояли обе королевы на коленях перед святыми иконами, в молитве ожидая смерти. Многократно молодая королева, земно кланяясь, умоляла Болеслава убежать. Король выслушивал ее смеясь и ничего не отвечал. Только старуха мать молчала. Она, как сын, не хотела позволить себя выгнать и готовилась встретить грозившую судьбу, не трогаясь из замка.

— Мы здесь панствуем, — говорила она, — король помазан и венчан на царство; никто ничего ему не может сделать. Пусть все уходят, а я не двинусь с места: здесь умру, и никто не посмеет меня тронуть.

V

ЭПИЛОГ

Снова прошел год, и была весна; не такая, что просыпается ленивая, дремливая и сонная, как будто бы ей не хотелось вылезать на Божий свет: а весна поздняя, неугомонная, спешащая смести забытый снег, взломать лед, освободить землю, раскрыть дремлющие почки и распахнуть врата жизни.

Долго ждали ее люди, и вот она явилась и впопыхах творила чудеса. Там, где вчера еще лежал корою грязный снег, там сегодня пробивалась зелень, деревья распускали листья, мчались с гор вздувшиеся от воды потоки, неся в волнах огромные колоды сухостоя и оторванные каменные глыбы. И нигде, быть может, всемогущая весна не являлась в таком блеске красоты и грозного величия, как среди лесистых гор, окружающих бенедиктинский монастырь в Оссяке.

Сюда удалился на поел едок дней, по приказанию начальства ордена, отец Оттон, который после изгнания из замка осел первоначально в Могильницком монастыре. Уже прошел год, как старик подвизался среди новой братии. Он пришел с малым узелком, с досочками и красками, собираясь и здесь потрудиться во славу Божию, живописуя его угодников, но годы, и слезы, и работа ослабили его глаза. То, что составляло для него величайшее в жизни наслаждение: кропотливая возня с ликами святых, сделалось отныне невозможным, так как отец Оттон стал плохо видеть, и зрачки его подернулись туманом. Видно, Господь Бог потребовал от старика этой жертвы. Отец Оттон, смиренно покорившись воле Бо-жией, промолвил:

— Да будет воля Твоя, — и, поцеловав руку настоятеля, попросил о новом искусе.

Когда-то он прочел много знахарских книг, знал много зелий, а так как при монастыре существовала небольшая аптечка, то монах подумал, что, трудясь около нее, он может еще принести немного пользы.