Девять врат. Таинства хасидов

Лангер Иржи

Иржи Лангер (1894–1943), чешско-еврейский писатель и поэт, друг Франца Кафки и Макса Брода, прославился своими исследованиями учения галицийских хасидов. Писал на чешском и на иврите. Хасидские легенды сборника «Девять врат», увидевшего свет в 1937 году, пленяют читателя предельной искренностью, поэтичностью, влюбленностью автора в своих героев — раввинов и мудрецов, способных творить чудеса. Находясь с Господом в чрезвычайно близких отношениях, они позволяют себе быть с Ним накоротке, чуть ли не дерзить, и оттого иное чудо, совершаемое Богом, выглядит как оказанное соседу одолжение. Рассказы повествуют о хасидах, об этих особенных Божьих детях, которые благодаря своей безграничной набожности обладают редкими привилегиями — они могут через своих святых попросить у благосклонных Небес всего, что им необходимо для жизни. Однако жизнь эта такая скромная и их просьбы так соразмерны с этой жизнью, что они могли бы получить испрошенные дары и без всякого чуда.

МОЙ БРАТ ИРЖИ

Для того чтобы написать эту книгу, моему брату Иржи Лангеру пришлось перенестись из реальности двадцатого столетия в мистическую и экстатическую атмосферу Средневековья. И отнюдь не метафизически, на крыльях фантазии. Напротив, все началось с насущной необходимости: покупки на пражском вокзале проездного билета в какое-то неведомое местечко Восточной Галиции. В те поры сделать это было совсем просто — не требовалось никаких формальностей, ибо Чехия тогда была частью Австро-Венгерской империи, соединявшей различные удаленные одни от других земли, народы и уровни цивилизации. Таким образом, Иржи, проехав в грязном поезде, за одни сутки — или, возможно, чуть дольше — очутился на востоке, в пятистах километрах от дома, отброшенный в прошлое на два, а то и на пять столетий назад. Шел 1913 год.

Юноша из прекрасного города Праги, рожденный в еврейской семье, привыкшей к атмосфере и ко всем благам городской жизни начала двадцатого столетия, вдруг оказался среди единоверцев — маленького народца, обитавшего в полной изоляции, за некоей внутренней стеной, непроницаемой для времени и внешнего мира. Эти люди жили по законам своей религии, своего языка, своих традиций, своей собственной истории, только им присущей образованности, жили по старинным обычаям со своими спорами и раздорами, суевериями и косностью. Многое из перечисленного относилось к временам четырехтысячелетней давности. Они отвергали все духовное и материальное, что могла бы им дать современная цивилизация, отвергали среду, как ближайшую, так и отдаленную, чураясь всех тех практических выгод, которые принес с собой новый век. Его открытия закончились для них, пожалуй, книгопечатанием и приятным ароматом нюхательного табака. Целые группы самых набожных хасидов пребывали в постоянном мистическом трансе и восторженном экстазе, вне времени, вне пространства и материи. Приехать к этим удивительным людям отнюдь не составляло труда, но оказаться с ними лицом к лицу, раствориться в их среде, жить их жизнью и проникнуться духом самых истовых из них, чтобы в конечном счете могла возникнуть эта правдивая книга, — для моего брата Иржи это была трудная и долгая дорога.

С начала двадцатого века у большинства еврейских семей Центральной Европы складывались довольно прохладные отношения с религией. Образ жизни, когда религия играла еще большую роль, окончился в век наших дедушек. Мой дед со стороны отца жил в горной деревне, носившей название Старое Ранско. Деревня когда-то возникла рядом с металлургическим заводом, от которого ко времени моего детства остались лишь одни развалины. Завод этот основал кардинал Дитрих Штайн в середине семнадцатого века и привез с собой из Голландии в деревню своего «придворного еврея». Это был наш самый выдающийся предок, и вся наша семья более двухсот пятидесяти лет жила в одной и той же деревне и в одном и том же доме.

Я помню дедушку — я бывал у него не раз, а однажды и вовсе провел у него все школьные каникулы. Это был высокий худой старик, и, как все деревенские, он брил подбородок и щеки, однако ни в коем случае не бритвой — ею возбранялось касаться висков уважаемого еврея, — а каким-то известковым препаратом, после которого бороду и усы просто стирали щепкой. Кроме небольшого клочка земли он владел лавкой, куда с ближайшей станции привозил товар на тачке, а когда у него были лошади (он подчас ими приторговывал), то на возу с плетеным кузовом. Я видел, как по утрам дедушка обвязывался ритуальными ремешками и молился — он еще понимал древнееврейские молитвы и даже умел писать на древнееврейском. По-немецки он говорил вполне сносно, говорил и по-чешски, причем так же, как все в деревне, с типично горским выговором. В пятничную, субботнюю и праздничную службы в ближайшем местечке он встречался с окрестными евреями, бабушка, естественно, готовила строго кошерную пищу и соблюдала все обычаи. Дедушка был таким же бедняком, как его соседи, и помимо тех отступлений, к которым деревня уже привыкла, ничем не отличался от них и жил с ними в добром согласии. Когда он умер, не только вся деревня, но и друзья из ближних и дальних окрестностей провожали его на десятках и десятках телег и возов с решетчатыми боками к еврейскому кладбищу в Хотеборже, до которого добирались за три часа медленной похоронной езды.

Таков был привычный образ жизни евреев в чешских деревнях конца девятнадцатого столетия. Наши отцы переселялись в города, прихватив с собой из родного дома определенный запас еврейского самосознания и религиозных обычаев. Новая среда, иной уклад жизни, каждодневная городская суматоха и уйма всяческих светских забот и мыслей, которые постоянно давили на них, разрушали религиозность и затрудняли исполнение многих старинных ритуалов. Нельзя не заметить, что городское сословие той поры кичилось своим религиозным либерализмом и евреи, принадлежащие к этому социуму, охотно принимали подобный либерализм и все больше и больше охладевали к вере отцов.