В новую книгу известного историка русской литературы А.В. Лаврова, автора многочисленных статей и публикаций новонайденных материалов, относящихся в основном к деятельности русских символистов, вошли преимущественно работы, публиковавшиеся в последнее десятилетие (в том числе в малодоступных отечественных и зарубежных изданиях). Книгу открывают циклы статей, посвященных поэту-символисту Ивану Коневскому и взаимоотношениям Валерия Брюсова с героинями его любовной лирики. В других работах анализируются различные аспекты биографии и творчества крупнейших писателей XX века (Вяч. Иванова, А. Ремизова, М. Волошина, Андрея Белого, М. Булгакова, В. Набокова, Б. Пастернака), а также привлекается внимание к малоизвестным участникам литературного процесса (Ал. Чеботаревская, Ю. Сидоров, Л. Семенов, М. Сизов и др.). Переписка В. Брюсова с руководителями модернистского журнала «Аполлон» С.К. Маковским и Е.А. Зноско-Боровским в полном объеме публикуется впервые.
В оформлении обложки использованы рисунок М. Дурнова к «Портрету Дориана Грея» О. Уайльда (1906) и рисунок Л. Бакста (1906).
Иван Коневской
«Чаю и чую»
Личность и поэзия Ивана Коневского
«Он сыграл у нас ту же роль, что Рембо в конце 60-х годов во Франции» – так в свое время обозначил место Ивана Коневского в нарождающемся русском символизме Е. В. Аничков.
[1]
Кому-то, возможно, соположение этих фигур покажется не вполне корректным, и тем не менее, если вынести за скобки вкусовые в значительной мере, индивидуальные представления о масштабе той или иной творческой личности, имеются достаточные основания для проведенной параллели. Оба поэта были отверженцами по отношению к широкой литературной среде, оба были наделены творческим даром исключительной силы и своеобразия, духовной зрелостью, обретенной ими в ранней юности; наконец, оба писали на протяжении всего лишь нескольких лет. И если Артюр Рембо сам оставил творчество в 1873 г., в девятнадцатилетнем возрасте, стал авантюристом-негоциантом и дожил до 37 лет, то Иван Коневской (настоящее имя – Иван Иванович Ореус; 1877–1901) последнее стихотворение сочинил за три дня до гибели: он утонул, купаясь в лифляндской реке, не достигнув 24 лет.
Кардинально различной, однако, оказалась судьба творческого наследия французского и русского поэтов. До Рембо, уже в «постлитературный» период его жизни, доходили известия о пришедшей к нему славе, к которым он относился с полным равнодушием; ныне он – общепризнанный классик мирового значения. Ивана Коневского сегодня знают лишь немногие ценители русской поэзии символистской эпохи. Показательно, что выступление З. Г. Минц о нем на тартуской Блоковской конференции 1975 года было упомянуто в хроникальном отчете как доклад «о забытом поэте И. Коневском».
[2]
Но таким же забытым казался этот поэт и для его младших современников. Видевший в Коневском «чудесного Святогора слова», Сергей Бобров заявлял: «Мы не можем скрыть нашей крайней скорби о том, что поэт сей теперь, через какие-нибудь 11 лет после смерти своей – забыт, забыт совершенно. Знать пару стихотворений его из старых альманахов – это редкая утонченность. А между тем на поэтическом горизонте нашем после Тютчева не было столь огромной фигуры».
В статье «Иван Коневской. Поэт мысли», написанной в середине 1930-х гг., но опубликованной в извлечениях лишь в новейшее время, Н. Л. Степанов дал краткую общую характеристику этого мастера, которая остается исключительно точной и емкой в своих наблюдениях и выводах:
«Коневской не был организатором новой поэтической школы, как Брюсов, он не был реформатором, ниспровергавшим все поэтические принципы, как Хлебников или Маяковский, или “прóклятым поэтом” вроде Рембо. Он был отъединенным мечтателем на рубеже двух эпох, творчество которого с почти хрестоматийной ясностью предсказывало дальнейшее развитие русского символизма. Вместе с тем его творчество являлось звеном, связывавшим символизм с русской поэзией XIX в., с Баратынским, Тютчевым, Кольцовым, Ал. Толстым.
Коневской являлся одним из наиболее последовательных “поэтов мысли”. Поиски смысловой поэзии, философской лирики, отличающие творческий метод Коневского, представляют не только исторический интерес для современной поэзии. Многие поэты сейчас также пытаются найти путь к философской лирике, к смысловому обогащению слова. В этом отношении поэзия Коневского представляет поучительный эксперимент, не удавшуюся до конца, но тем не менее чрезвычайно интересную попытку создания “мыслительной” поэзии.
Иван Коневской: Перспективы освоения творческого наследия
«Он один из классиков русской поэзии, известный лишь посвященным‹…›».
[178]
Эта аттестация, данная Ивану Коневскому в 1920 г. князем Д. П. Святополк-Мирским в статье «Русское письмо. Символисты», может быть повторена и сейчас, более чем сто лет спустя после трагической гибели поэта. Для историков русской литературы рубежа XIX–XX веков творчество Коневского обычно оставалось на периферии их внимания, а тем исследователям, которые проявляли живой интерес к этому своеобразнейшему и духовно вполне сформировавшемуся, несмотря на раннюю смерть, поэту-мыслителю, фатально не удавалось довести результаты своей работы до читателя. В 1930-е гг. первое научное издание сочинений Коневского подготовил Н. Л. Степанов, но оно так и не вышло в свет; лишь десятилетия спустя была опубликована в извлечениях написанная для него вступительная статья ученого.
[179]
В последние годы жизни интенсивно занималась изучением Коневского З. Г. Минц; в 1975 г. она прочитала обобщающий доклад о нем в Тарту на конференции «Творчество А. Блока и русская культура XX века», а за несколько месяцев до кончины, в июле 1990 г. на IV международном славистическом конгрессе в Харрогейте, выступила оппонентом по докладу Дж. Д. Гроссман «Иван Коневской: Святогор русского символизма», сделав фактически содоклад, содержавший подробную аналитическую характеристику личности и творчества поэта. Однако оформить надлежащим образом свои изыскания и размышления она не успела; завершенной статьи об Иване Коневском у З. Г. Минц нет. Лишь в последние десятилетия исследовательское внимание к Коневскому несколько оживилось; в частности, появились два издания его сочинений – том, объединивший все ранее опубликованные тексты Коневского, дополненные разделом «Иван Коневской в стихотворениях, критических суждениях, воспоминаниях современников»,
[180]
и собрание стихотворений поэта, в котором использованы материалы из архива Коневского.
[181]
При жизни Коневского вышла в свет всего одна его авторская книга – «Мечты и Думы» (1900), включавшая стихотворения и прозаические этюды. Преобладающее большинство стихотворений и избранные произведения в прозе составили сборник «Стихи и проза. Посмертное собрание сочинений» (М., «Скорпион», 1904), подготовленный другом покойного поэта и его товарищем по Петербургскому университету Н. М. Соколовым и изданный под общей редакцией и со вступительной статьей Валерия Брюсова. В этих двух книгах, однако, представлена лишь часть творческого наследия Коневского; значительное количество его прозаических опытов, а также художественные переводы западноевропейских авторов, выполненные им в прозе, остались невостребованными в архиве.
Что касается самого архива Коневского, доступного на сегодняшний день исследователям, то приходится с сожалением констатировать, что он сохранился далеко не в полном объеме. Бумаги поэта остались у его отца, генерала И. И. Ореуса, который после гибели сына предоставил их Н. М. Соколову; предоставил явно не всё, что было тогда в его распоряжении: не были переданы документы и материалы, касающиеся биографии поэта (как свидетельствует Брюсов в статье «Иван Коневской (1877–1901 г.)», генерал «не позволил сыну выступать в литературе под своим именем, заставив его взять себе все скрывающий псевдоним», и даже после безвременной кончины «не разрешил назвать в печати настоящее имя поэта»
Известно, что от Соколова часть рукописей Коневского поступила к Брюсову; неизвестно, однако, какие рукописи остались у Соколова: никаких следов его архива не обнаружено. Материалы Коневского, переданные Брюсову, частично отложились в его архиве (РГБ. Ф. 386), частично были переданы в Государственный литературный музей и затем в ЦГАЛИ, составив основу личного фонда Коневского (ныне: РГАЛИ. Ф. 259. Оп. 1); однако в начале 1930-х гг., когда архив Брюсова еще находился в распоряжении его вдовы, И. М. Брюсовой, часть материалов Коневского была передана Н. Л. Степанову для подготовки упомянутого выше несостоявшегося издания его сочинений. Впоследствии бóльшая часть этих бумаг пополнила личный фонд Коневского (РГАЛИ. Ф. 259. Оп. 2, 3), однако меньшая часть на государственное хранение так и не поступила. Таким образом, каждый этап миграции архива Коневского характеризуется очередным умалением исходного комплекса текстов. Имеются отдельные определенные сведения о том, что изначально входило в этот комплекс (в том, что исключительно аккуратный до педантизма Коневской бережно сохранял свои рукописи и полученные им письма, сомневаться не приходится) и чем мы располагаем на сегодняшний день. Так, в одной из записных книжек Коневского имеется регистрационная запись: «Переписка моя с Веселовым (со времени разлуки с ним 30 мая 1896 г.)» – и далее перечислены 6 писем к гимназическому другу А. М. Веселову с точными датировками (с 10 июля 1896 до 4 июля 1897 г.) и 5 ответных писем Веселова.
Остается признать, что большое количество документальных источников для исследования жизненного пути и творчества Коневского утрачено – и, скорее всего, безвозвратно. Тем не менее значительная часть архива Коневского, и прежде всего его творческие рукописи и предварительные заготовки к ним, сохранилась. Некоторые из этих произведений были напечатаны вскоре после гибели Коневского и вошли в его посмертное собрание, некоторые введены в читательский оборот в новейшее время, однако многочисленные рукописи (философские этюды, аналитические характеристики писателей, путевые заметки, записи дневникового характера и т. д.) остаются неизданными. Те же тексты Коневского, которые были опубликованы в начале XX века, не всегда с необходимой точностью воспроизводят оригинал: сокращения и редакторская правка рукописи считались в ходе подготовки этих публикаций допустимыми. Наглядный пример неаутентичного воспроизведения текста – публикация статьи «Мировоззрение поэзии Н. Ф. Щербины», которую Коневской незадолго до смерти представил в альманах «Северные цветы»,
Иван коневской – полемист
Альманах «Северные цветы на 1901 год» был первым коллективным детищем московского символистского издательства «Скорпион», призванным заявить о «новом» искусстве как сформировавшемся и внутренне консолидированном направлении. Главным инициатором этого и последующих альманахов того же заглавия был Валерий Брюсов. По словам вдовы поэта, И. М. Брюсовой, вспоминавшей в 1948 г. о работе над альманахом, руководителя «Скорпиона», С. А. Полякова, в этом деле занимали в основном вопросы оформления «Северных цветов», «в сборе же материалов, подборе сотрудников и т. д. большую роль играл В. Я. Брюсов ‹…› первый альманах создавался фактически за чайным столом в доме поэта».
[213]
В «Северных цветах» Брюсов стремился сплотить все, с его тогдашней точки зрения, жизнеспособные силы русской литературы, противостоявшие эстетическому и идейному консерватизму. Помимо своего ближайшего московского, «скорпионовского» литературного круга, он намеревался привлечь в альманах петербургских модернистов, поэтов старшего поколения, связанных с традицией «чистого» искусства, и «предсимволистов» (К. К. Случевский, К. М. Фофанов и др.), а также наиболее крупных и талантливых писателей, работавших в реалистической традиции, но многими своими особенностями противостоявших идейному «утилитаризму», «направленчеству» и натуралистической бытописательности (Чехов, М. Горький, Бунин). Объединительный лозунг «Северных цветов» был предельно общим и широким: «Мы желали бы стать вне существующих литературных партий, принимая в свой сборник все, где есть поэзия, к какой бы школе ни принадлежал их автор»,
[214]
– поэтому и по составу участников первый альманах был довольно пестрым: в нем встретились уже признанные символисты (Бальмонт, З. Гиппиус, Ф. Сологуб) и поэты, не принадлежавшие к школе «нового» искусства, хотя до известной степени и смыкавшиеся с нею (Случевский, Фофанов, М. А. Лохвицкая), а также Чехов и Бунин; начинающие модернисты и такие случайные авторы, как Л. Г. Жданов и А. М. Федоров.
Используя при формировании «Северных цветов» объединительную тактику, Брюсов вовсе не добивался того, чтобы авторский коллектив альманаха воспринимался как некое монолитное единство. Элементы несходства в идейных и эстетических позициях участников, сосуществование различных взглядов на тот или иной предмет он воспринимал как показатель подлинной силы той литературной группы, которая была движущей силой этого начинания, как гарантию ее живых творческих возможностей. Критика, и порой весьма резкая, в адрес представителей «своего» литературного лагеря не исключалась Брюсовым, а даже предполагалась его стратегическими планами: внутренняя полемика могла послужить стимулом к развитию и обогащению духовно-эстетического базиса «нового» искусства. Позднее он шутливо отмечал, что «бранить своих сотрудников ‹…› – давняя привилегия “Скорпиона” (см. “Северные Цветы”)».
Уже в первом альманахе Брюсов рискнул напечатать отзыв, вполне согласовавшийся с впечатлениями от «декадентской» литературы тогдашнего подавляющего читательского большинства, – письмо князя А. И. Урусова (1900), в котором книга Бальмонта «Горящие здания» расценивалась крайне отрицательно («Mania grandiosa, кровожадные гримасы ‹…› Книга производит впечатление психиатрического документа»), а об Александре Добролюбове и Брюсове было замечено, что «это уж – начистоту! из клиники душевнобольных».
Иван Коневской, по силе и яркости своих творческих задатков выдерживавший сравнение с самыми крупными мастерами русского символизма, был к тому времени автором книги стихов и медитативной прозы «Мечты и Думы» (1900), изданной незначительным тиражом и не вызвавшей заметного читательского резонанса, и участником коллективного сборника «Книга раздумий» (1900), включавшего подборки стихотворений четырех авторов (кроме Коневского, также Бальмонта, Брюсова и Модеста Дурнова). Стихи Коневского получили к тому времени признание в узком кругу ценителей, среди которых едва ли не самым убежденным и последовательным был Брюсов, всячески содействовавший ему на пути в литературную жизнь.
Ранний метерлинк в ранних российских толкованиях: Иван Коневской
Начало мировой славы Мориса Метерлинка, как известно, ознаменовала в 1890 г. статья Октава Мирбо в газете «Figaro», содержавшая восторженную оценку «Принцессы Мален», первой пьесы никому не известного автора, провозглашенного современным Шекспиром. Год спустя на этот факт было обращено внимание в русской печати. Журнал «Вестник Иностранной Литературы» посвятил изложению содержания «Принцессы Мален», а также появившихся следом за нею одноактных пьес «Непрошенная» («L’intruse», 1891) и «Слепые» («Les aveugles», 1891) десять страниц печатного текста. Было отмечено, что написанная для сцены марионеток «Принцесса Мален» – «ничто иное как страшная сказка», а одноактные пьесы – «по удачному выражению одного критика, мрачные симфонии пессимистического символизма», что во всех пьесах бельгийского автора «психология совершенно отсутствует», и сформулированы общие заключения: «Метерлинк писатель не без таланта с сильным пристрастием к фантастическим ужасам в духе Боделера и Эдгара Поэ. Все его усилия направлены к тому, чтобы нагромоздить как можно больше ужасов так, чтобы у читателя волосы стали дыбом. Порою эти усилия доводят его до той грани, где уже начинается балаган, но спасает его большая колоритность и музыкальность формы».
[255]
Почти одновременно с «Вестником Иностранной Литературы» заинтересованное внимание к начинающему драматургу-символисту стал выказывать театральный, музыкальный и художественный журнал «Артист». В анонимном «Иностранном обозрении», помещенном в январском номере за 1892 г., произведения Метерлинка удостоились не менее подробного освещения. «Мы давно должны были, – начинал свой обзор автор, – познакомить читателей с новым, весьма любопытным, явлением в области иностранной драматургии. Мы откладывали свое сообщение, ожидая, что интерес к этому явлению исчезнет, и курьез утратит свою притягательную силу. Но потому ли, что курьез слишком оригинален, или потому, что в солидных сферах драматической литературы царствует затишье, – упомянутая нами новость с каждым днем становится новее и популярнее» – настолько, что новоявленный «бельгийский Шекспир» затмил самых популярных драматургов новейшего времени, Г. Ибсена и А. Стриндберга, «оригинальностью своего дарования».
В «Иностранном обозрении», помещенном в следующем номере «Артиста», снова шла речь о Метерлинке; на этот раз излагались «Принцесса Мален» и «Непрошенная», причем отдавалось должное драматургическому мастерству автора: «Нельзя не подивиться силе впечатления, производимого автором, путем самых простых, почти безмолвных сцен».
Статья И. Иванова во многом отразила общую тональность восприятия раннего творчества Метерлинка в русской печати первой половины 1890-х гг. Последняя оказалась в целом гораздо более терпимой к бельгийскому драматургу, чем к другим его западноевропейским собратьям по символистскому движению, не говоря уже об отечественных приверженцах этого направления, неизменно попадавших под ожесточенный критический обстрел или становившихся объектами грубого глумления. Разумеется, звучали голоса, полностью отрицавшие художественную ценность творений Метерлинка, в которых распознавались лишь «дешевые средства оригинальничанья, рассчитанного на то, чтобы поразить чем-то новым, небывалым».
Тем не менее именно Метерлинка выделяли критики-традиционалисты из общего ряда символистов-декадентов; оценивая его произведения, они стремились продемонстрировать свою готовность к восприятию «истинного» символизма и толерантность собственных эстетических воззрений. А. И. Богданович рассматривал Метерлинка как «несомненного символиста», в отличие от многочисленных «неудачных подражателей»: «Первое, что резко отделяет его от русских его коллег, это простота языка, в котором нет ничего вычурного, деланного, безвкусного или фальшивого. Его язык является резкой противоположностью изысканности и утонченности других символистов»; содержание пьес Метерлинка сводится, при отсутствии «внешнего действия», к «чрезвычайно яркому представлению внутреннего мира» людей: «Получается как бы наша жизнь, но очищенная от всех лишних, ненужных правил, действий и декораций ‹…› Цель Метерлинка и состоит в том, чтобы показать эти драгоценные качества души в те исключительные минуты, когда условности рушатся сами собой и на первый план выступает наше сокровенное “я”».
Трое из «Рокового ряда»
Валерий Брюсов и Людмила Вилькина
В 1916 г. Валерий Брюсов написал венок сонетов «Роковой ряд»: в каждом из 14 сонетов венка воссоздавался образ одной из возлюбленных, запечатлевшихся в памяти автора. В седьмом сонете воспета Лила; под этим условным именем подразумевалась Людмила Вилькина:
В заключительном терцете уже возникает тема следующего, восьмого сонета – тема страсти, которую пробудила в авторе «ангел или дьяволица» Дина – Нина Петровская. Радостно-мучительная, всепоглощающая любовь, соединившая поэта с Диной, контрастирует с той гаммой переживаний, которую вызвала в нем «царственная Лила» – «недолгий призрак»: мотив игры, осознанного актерства, определяющего для него в данном случае весь стиль поведения, акцентируется в художественной реконструкции этого жизненного сюжета. И все же «недолгий призрак» не промелькнул во внутреннем мире Брюсова «мимолетным виденьем» – иначе не довелось бы ему вписаться в протяженный, но строго и взвешенно выстроенный «роковой ряд». И в биографических любовных реестрах «недолгий призрак» не был забыт. «Мой Дон-Жуанский список» Брюсова в рубрике «А. Серьезное» включает запись: «1903 – 4. Людмила (Вилькина)»; аналогичная запись – в его же перечне «Mes amantes»: «1903 – 4. Людмила (Людмила Николаевна Вилькина-Минская)».
[306]
Занесенные в «роковой ряд» одна за другой, – хотя и несопоставимые друг с другом по тому месту, которое они занимали в жизни Брюсова, – Людмила Вилькина и Нина Петровская, при всем несходстве их психологических обликов и манеры поведения, являли собою две модификации, два варианта одного типа творческой личности, чрезвычайно характерного в целом для культуры русского символизма. Обе они участвовали в литературной жизни, публиковались в модернистских изданиях, но не создали эстетически значимых, по большому счету, произведений и не сумели выделиться, благодаря написанному, из среды многочисленных «малых» представителей своего направления, остались на его периферии. Обе они, однако, оказались весьма заметными фигурами, без которых картина символистской литературной жизни была бы менее выразительной и заведомо неполной: в своей биографии, в формах и стиле своего самовыражения и своих жизненных контактов Петровская и Вилькина в полной мере сумели осуществить то, чего им не удалось добиться в художественных формах, – реализовать, каждая на свой лад, декадентско-символистскую модель «жизнетворчества», пересоздать косный и рутинный быт по эстетическому канону, предстать одновременно жрицей и жертвой этих преображенных, извращенно-обновленных форм бытия.
Людмила (до перехода в 1891 г. из иудейского в православное вероисповедание – Изабелла; Бэла,
Валерий Брюсов и Нина Петровская: биографическая канва к переписке
Публикации эпистолярных документов с теми особенностями содержания, которые ярчайшим образом воплотились в переписке Валерия Брюсова и Нины Петровской: «пять пудов любви» (по чеховской иронической аттестации сюжета будущей «Чайки»)
[343]
и «мильон терзаний», этой любовью порожденных, – чаще всего способны вызывать нарекания и даже решительные протесты: как можно предлагать стороннему читателю такие сугубо личные послания, тиражировать интимные признания, обращенные к одному-единственному адресату, делать то, что составляло тайну двух людей, публичным достоянием! Тех, кто берет на себя риск и труд собирать, систематизировать, печатать подобные тексты, вполне могут подвергнуть – и не раз подвергали – остракизму за беззастенчивое копание «в чужом белье», за искание дешевой популярности, за пренебрежение этическими нормами и т. д.
В нашем случае удел публикаторов отчасти, может быть, облегчается тем, что им дарована вполне убедительная индульгенция. Дело в том, что один из корреспондентов, Валерий Брюсов, считал вполне естественным и даже желанным тот факт, что его переписка с Ниной Петровской рано или поздно будет опубликована, и даже озаботился тем, чтобы сделать на этот случай соответствующие распоряжения. Сохранилось его письмо к С. А. Соколову, бывшему мужу Петровской, которое наделено статусом официального завещательного документа:
Собраться для подготовки переписки к публикации в 1938 г., десять лет спустя – согласно завещательному условию – после смерти Петровской и четырнадцать лет спустя после смерти Брюсова, предполагаемые участники «редакционной комиссии» уже не могли: в живых из них тогда остались только трое, причем К. Д. Бальмонт жил в эмиграции в Париже, а из двоих находившихся в Москве – С. А. Полякова и С. М. Соловьева – один, С. М. Соловьев, был недееспособен, пребывал во власти психического заболевания (после ареста в 1931 г. и дальнейших следственных действий). Не мог предвидеть Брюсов в 1911 г. и тех общественных условий, которые начисто исключали возможность опубликования его переписки с Петровской на родине корреспондентов ко времени вступления в силу приведенного выше документа. Примечательно, однако, явное стремление поэта сделать в будущем свою романическую переписку достоянием гласности. Личную жизнь он осознавал как весьма важную составляющую часть своего единого
Для Нины Петровской литературного компонента во взаимоотношениях и в переписке с Брюсовым почти не существовало, или, по крайней мере, эта особенность никогда не выступала в ее сознании на первый план. Письма были для нее лишь формой контакта, способом передачи собственных эмоций другому человеку и какого-либо иного содержания и смысла в себе не заключали. Когда ее отношения с Брюсовым подошли к своему концу, должна была исчезнуть, по желанию Петровской, и их документальная, «материальная» составляющая – переписка. Петровская не раз требовала от Брюсова возвращения ее писем – с тем чтобы затем их уничтожить (так она, по всей видимости, поступила с адресованными ей и остававшимися в ее распоряжении поздними письмами Брюсова: ни одного его письма к Петровской, написанного после апреля 1909 г., нам не известно). Если бы Брюсов пренебрег собственным умыслом в отношении этой переписки и выполнил требования бывшей возлюбленной, мы не только лишились бы одного из исключительно ярких и эмоционально насыщенных памятников русской эпистолярной культуры символистской эпохи; мы не имели бы возможности ознакомиться с самым значительным из того, что вышло из-под пера Нины Петровской, что позволяет оценить ее как одну из наиболее выразительных, наиболее характерных, «знаковых» фигур своего литературного круга.
«Санаторная встреча»
(Мария Вульфарт в жизни и стихах Валерия Брюсова)
24 ноября 1913 г. в Москве покончила с собой возлюбленная В. Брюсова поэтесса Надежда Львова.
[441]
Брюсов был потрясен до глубины души, готов был возлагать на себя вину за происшедшее; такой же неоплатный счет предъявляли ему многие, знавшие Львову и осведомленные о характере их отношений. Один из многих – Владислав Ходасевич, который сообщал в мемуарном очерке о поэте: «Сам Брюсов на другой день после Надиной смерти бежал в Петербург, а оттуда – в Ригу, в какой-то санаторий. Через несколько времени он вернулся в Москву, уже залечив душевную рану и написав новые стихи, многие из которых посвящались новой, уже санаторной “встрече”…»
[442]
Имени той, с кем состоялась у Брюсова эта санаторная «встреча», Ходасевич, видимо, не знал. Не возникало оно долгие годы и в литературе, затрагивавшей биографию и творчество Брюсова. Видимо, впервые оно было упомянуто (в неточном написании) в 1974 г. в примечаниях к стихотворению «Еврейским девушкам» («Красивые девушки еврейского племени…»), написанному в Вильно в августе 1914 г. и включенному в позднейшую книгу Брюсова «Миг» (1922): «В 1914 г. Брюсов принял близкое участие в судьбе молодой еврейской скрипачки Марии Вульферт, которую ему удалось устроить в Варшавскую консерваторию. Вероятно, знакомство с Вульферт натолкнуло поэта на тему этого стихотворения».
[443]
То же имя фигурирует в статье Артура Приедитиса «Курземские друзья Брюсова», при ней помещен и фотопортрет скрипачки (Варшава, 1915).
[444]
Краткая справка о взаимоотношениях Брюсова с Марией Вульфовной (Владимировной) Вульфарт дана в наших пояснениях относительно биографического подтекста стихотворения Брюсова «Умершим мир!»,
[445]
содержащего отклик на гибель Львовой, которое заканчивается строками:
Наконец, в общих чертах канва взаимоотношений Брюсова и Вульфарт прослежена в новейшей биографии поэта, написанной В. Э. Молодяковым, и в статье А. Л. Соболева «История Марии Вульфарт», вышедшей в свет почти одновременно с первой публикацией настоящей заметки.
[447]
Поэтический образ Марии Вульфарт воссоздан в 14-м сонете («Последняя») венка сонетов «Роковой ряд», в котором Брюсов воспел четырнадцать возлюбленных, оставивших заметный след в его жизни: