Герой последнего (2004 г.) романа популярного современного норвежского писателя Эрленда Лу «Допплер» уходит жить в лес. Он убивает тесаком лосиху, и в супермаркете выменивает ее мясо на обезжиренное молоко и воспитывает ее лосенка. Он борется с ядовитыми стрелами детской поп-культуры, вытесывает свой собственный тотемный столб и сопротивляется попыткам навещающей дочки обучить его эльфийскому языку...
НОЯБРЬ
Я похоронил отца.
А вчера убил лосиху.
Что тут скажешь.
Или она, или я, получалось так. Я оголодал. Честно говоря, отощал уже. В ночь на вчера я спустился в Маридален и украл с какого-то двора сена. Отомкнул своим ножиком сарай и набил полный рюкзак. Вернулся, вздремнул, а чуть развиднелось, пошел к расщелине к востоку от лагеря и разложил сено как приманку. Само место для засады я определил давно. Лег на краю расщелины и несколько часов ждал. Что лоси здесь водятся, я знал. Своими глазами их видел. Они даже к моей палатке как-то подходили. Лоси, они всегда в пути. Обходят лес за лесом, следуя своей логике, в чем-то даже разумной: ищут место, где жизнь лучше, и верят, видимо, что где-то оно есть. Их правда, может статься. В конце концов лось таки появился. Но за ним ковылял теленок. Меня смутило, что это лосиха с теленком. Мне б хотелось без теленка. Но он вон он, тащится следом. А направление ветра идеальное. Я зажал в зубах нож, не маленький ножик, а такой большой, тесак, короче — изготовился. Лоси медленно приближались ко мне. Жевали мох, объедали листву с молодых березок внизу расщелины. И вот она стоит. Прямо подо мной. Огромная как черт знает что. Лоси вообще крупные. Мы часто забываем, какие они гиганты. Да. И я прыгнул ей на спину. Естественно, я тысячу раз прокручивал в голове план во всех деталях. Исходил из того, что зверь не придет в восторг и, наверно, рванет с места. Так и вышло. Но прежде чем лосиха развила скорость, я всадил нож ей в голову. Одним мощным рубленым ударом тесак пробил череп, вошел в мозг, и теперь рукоятка торчала из головы лосихи как эдакая кокетливая шляпка. Я спрыгнул, вскарабкался для пущей безопасности на высокий камень и выжидал, а перед глазами лосихи проходила вся ее жизнь: светлые времена, когда пищи вдосталь, беспечные солнечные неторопливые дни лета, короткий роман по осени, одиночество потом. Роды, счастье продолжения себя в потомстве, но еще нудные изматывающие месяцы пережитых зим, отчаяние, растерянность, и всегда под боком детеныш, этот неуемный вечный двигатель, отвязаться от которого, насколько я знаю, может, кажется и облегчением. Вся жизнь промелькнула перед ее мысленным взором за каких-то полсекунды, и она рухнула.
Некоторое время я стоял и смотрел на нее и на лосенка: он не сбежал, топтался рядом с мертвой матерью, не совсем понимая, что произошло. На душе у меня было нехорошо, непонятно как-то. Хоть я обретаюсь тут уже с полгода, убил я впервые, и убил сразу огромного зверя, возможно самого крупного в Норвегии — то есть, нарушив все свои принципы, я по-варварски обобрал природу, мало того, взял у нее больше, чем в состоянии отдать, во всяком случае, в обозримом будущем. Меня это огорчило. В идеале во всем должен соблюдаться паритет. А на практике голод есть голод, но с природой постараюсь постепенно рассчитаться, подумал я, спрыгнул с камня, отогнал лосенка и потом только выдернул нож и вспорол им брюхо мертвому зверю. Куча внутренностей вывалилась наружу, я отрезал кусок желудка и съел его, сырым. Не сходя с места. Прямо как индеец. Потом накромсал, что сумел, на куски, часть оттащил в палатку, там прихватил топор, вернулся и порубил остатки. До вечера я перетащил в лагерь все. Затем изжарил на костре несколько больших кусков мяса и впервые за последние недели наелся досыта. Остальное мясо повесил коптиться в примитивной коптильне, я корпел над ее сооружением все последние дни. Засим заснул.
ДЕКАБРЬ
Тинейджером я остро чувствовал, что не могу так жить: в Африке люди голодают, а я тут в роскоши купаюсь. Много вечеров я провел, гоняя «The Wall»
[5]
и переживая несправедливость мира. Я видел, что он устроен жестоко и неправильно, но мучительно не знал, как его переделать. А потом вдруг чувство, что так жить нельзя, ушло. Так же внезапно, как и навалилось. А уж сегодня у меня этих мыслей и в помине нет. Теперешнее мое благосостояние сопоставимо, я полагаю, с достатком большинства африканцев. Живу я тем, что сумел сегодня добыть. Я охотник и собиратель. На то, чтобы обеспечить себя водой, у меня уходит столько же времени, сколько у среднего африканца. Если я умираю от жажды, то, бывает, наполняю бутылку прямо из ближайшего болота, но вода там коричневая, стоячая, она тухла тысячу лет, наверное, поэтому я предпочитаю ходить к какому-нибудь из здешних ручьев. Но они ненадежны. Иногда в них так мало воды, что не знаешь, как ее набрать. Сам ты теперь Африка, говорю я себе. Как и она, ты недоразвит (за исключением полового органа, который, скорее, переразвит) и так же вызываешь у окружающего мира желание тебе помочь, но, точь-в-точь как гордая Африка, требуешь права по-своему решать свои проблемы. Между Африкой и мной есть одно существенное различие; она любит, когда людей много, а я их вообще не выношу. Африка только и мечтает, чтоб везде толпились друзья, родня и знакомые, ну а я не желаю знаться ни с приятелями, ни с семьей, ни с кем вообще. За вычетом этого пункта, мы с Африкой похожи как две капли воды.
Я трачу, как уже сказал, уйму времени, чтобы обеспечить себя водой. Не говоря уж о молоке. Но договор действует. Директор «ICA», как и обещал, ставит для меня молоко за помойкой, а я забираю его. Так что жидкостью организм насыщен. Витамины и минералы я получаю из молока и мамаши Бонго, ее у меня пока достаточно. А вот потребность в сладком не удовлетворена никак. Я не держал во рту сладкого с тех пор, как сошли последние ягоды, то есть больше месяца. Из-за этого я сделался каким-то беспокойным. Как и все остальные, я — отлаженный высокоточный механизм, который надлежит в нужный момент смазывать в определенных местах. Избыток, равно как и недостаток чего-то, вызывает сбои в организме. Без сахара я хирею, а когда вдруг обнаруживаю, что вот уже несколько часов хожу кругами вокруг палатки, как больной зверь, и неотвязно думаю только о сахаре, пугаюсь всерьез и, проведя сколько-то дней в таком нервозном состоянии, беру с собой Бонго и спускаюсь к дому Дюссельдорфа. Из своих наблюдений я помню, что шоколад он хранит в доме. Наш добрейший Дюссельдорф помешан на шоколаде. А Бонго я научил носить поклажу. Из шкуры его матери я сшил две сумки, или торбы, или как их там назвать, которые я кладу ему на спину и скрепляю под брюхом. Держатся прекрасно, и Бонго вроде не в обиде. Он на все готов, лишь бы я брал его с собой. Бонго мой грузовой лось. И таскает дрова, воду, молоко, как будто сроду ничем другим не занимался. Мы долго следим за Дюссельдорфом, укрывшись в его саду. Он всецело поглощен новой моделью. Какой именно, я не вижу, но Дюссельдорф вооружен пинцетом и клеем и с головой ушел в работу. Он недавно куда-то ездил, догадываюсь я. На кухонном столе лежит самая большая шоколадка «Тоблерон», какая только бывает в продаже. Весом в четыре с половиной килограмма, длиной больше метра и толстая, как мое бедро. Я часто видел такие. В аэропорту «Каструп» и в других, куда я регулярно попадал по служебной необходимости, пока не переселился в лес. Но сам я всегда покупал только маленькие. Ни разу не отважился на такой поступок, не купил эту громадину. Образцово-показательность мешала, думаю я. Вечная пай-мальчиковость. Маленькие шоколадки, они правильные. Их покупают как знак того, что отец думает о своей семье. Помнит о ней. Заботится. А вот гигантский «Тоблерон» неправильный, он слишком велик. Чрезмерен. В человеке, который такое покупает, можно заподозрить изъян. Или у него проблемы с питанием. Или он одинок. Или со странностями. Он, знаете ли, может оказаться каким угодно. Я замечаю, что эта черта Дюссельдорфа вызывает у меня уважение. В смысле, его умение мыслить масштабно. И он сегодня проветривает: дверь в сад приоткрыта. А проветривает он потому, что курит. Занятно: даже курильщики, которые живут одни, и те теперь проветривают. Вот до чего дошло. Но мне это на руку. Велев Бонго тихо ждать за кустом, я крадучись подбираюсь к двери, шмыгаю внутрь и по-пластунски ползу через кухню к «Тоблерону», к огромной шоколадной глыбе, которую вожделею каждой клеточкой своего тела, тут речь не просто о желании — у меня острейшее сахарное голодание, организм углеводов не просит, а требует, а этот «батончик» шоколада обеспечит меня сахаром на месяцы, на год, возможно, поэтому я вытягиваю руку и сдвигаю колосса к краю, ближе, ближе, пока наконец он не ложится, раскачиваясь, на самом краешке, я действую бесшумно, это всегда отличало нас, охотников и собирателей, — вот уже сорок тысяч лет мы не шумим на работе; теперь шоколад, считай, у меня в руках, я вытягиваюсь и, вытянувшись, не слышу, что Дюссельдорф встает и идет на кухню, я поглощен делом и отсекаю все посторонние звуки, к которым по нелепой, но роковой ошибке причисляю и шаги Дюссельдорфа, — и в результате я как последний дурак ни о чем не подозреваю до тех самых пор, пока Дюссельдорф не возникает на пороге, видит, что происходит, кидается к столу, хватает шоколад, и между нами завязывается бой. Я держу добычу обеими руками, Дюссельдорф с другого конца вцепляется в шоколадину мертвой хваткой: мужчина против мужчины, классический вариант, теоретически я, несомненно, сильнее Дюссельдорфа, однако, к моему изумлению, шоколадная плита вдруг оказывается у него в руках, и ею он несколько раз бьет меня по голове. Свет меркнет, а когда сознание возвращается, я лежу — увы и ах! — связанный по рукам и ногам, на полу кухни Дюссельдорфа, застланной, как выяснилось при близком рассмотрении, коричневым линолеумом.
Проходит час, второй, по звукам из гостиной слышно, что Дюссельдорф как ни чем не бывало продолжил свои занятия. Бросив меня тут валяться. Такой уровень самодостаточности мне даже импонирует.
Он, так сказать, истинный мономан.