I
Иван никогда не видел моря, но оно приснилось ему, во сне обрадовало его синевой, и он стал проклинать прожитую жизнь, тяжкую работу, что выпила соки, беду, что передушила всех детей, а теперь зарится на его старуху, на внука Анисима и хочет, чтоб он, Иван, остался один, как ветла при дороге, как перекати-поле, нет, хуже: перекати-поле катится по ветру, шелестит да шуршит, а ему, старому, придется под окнами гнуть спину и вымаливать милостыню.
Так нет же, беда, нет, жадюга, убирайся к чертям в тартарары, в пекло! Не будет по-твоему! Не отдаст тебе Иван старухи и внука. Пусть недруги указывают на него пальцами: были, мол, у Ивана, сыновья-дубы, дочери мальвы, да зачахли на работе в господской экономии, умерли, и он согнулся, а внук еще мал.
Погодите, не каркайте! Не видать вам Ивана с сумою на плече. Или думаете, ему зря приснился такой веселый и синий сон? Думаете, этот сон захиреет в этой избе, в чаду тоски, что наползает из углов и смотрит из каждой недоношенной сыновьями шапки, из каждого дочернего следа?
Нет, горько хорошему сну в наплывающих сквозь дрёму голосах, когда мерещится, будто сыновья вернулись с работы, будто дочери доят корову. Да разве выживет этот сон на узком, как две дороги в ряд, огороде, с конца которого виден погост, где его, Ивана, руками вырыто пять могил?
Нет, Иван снимется и птицей умчится за синим сном от нищеты, от господской экономии, где за грош лупцуют арапниками, от нив, где нельзя повернуться, от крыш, объедаемых зимой голодным скотом.
II
По чужим полям и дорогам, через села и деревни тащилась лошадь. На телеге туго скрученное веревкой сено, узлы, тулупы, а на них потемневшая от печали бабка и жадный ко всему Анисим.
Ивану на ногах было легче, и он шел рядом с лошадью, помахивал кнутом, здоровался со встречными и, чтоб узнать, что ждет его, охотно говорил, откуда и куда едет.
Худого слова о теплом крае в пути ему никто не сказал.
Глаза встречных тянулись за его телегой, а губы, как во сне, выговаривали:
— Счастливые, к морю подались.