В книгу вошли два никогда раньше не переводившихся на русский язык романа Мориса Магра (1877–1941) «Кровь Тулузы» (1931) и «Сокровище альбигойцев» (1938), посвященные, как и большая часть творчества этого французского писателя-эзотерика, альбигойскому движению XII–XIII вв. В отличие от других авторов М. Магр не просто воспроизводит историческую панораму трагических событий на юге Франции, но, анализируя гностические и манихейские корни катарской Церкви Любви, вскрывает ее самые глубинные и сокровенные пласты.
М. Магр считал («Magicien et Illuminés», 1930), что принципиально синкретическое религиозно-философское учение катаров, впитавшее в себя под влиянием друидов, скрывавшихся в Пиренеях от преследования ортодоксальных христиан, элементы кельтской традиции, прежде всего в ее доктринальном и теогоническом аспектах, немало заимствовало также от индуизма и буддизма, семена которых, судя по всему, посеяли в Лангедоке странствующие тибетские монахи, — впрочем, приятель писателя немецкий литератор и исследователь арийской традиции Отто Ран, близкий к кругам весьма компетентного тайного общества «Аненэрбе», лишь отчасти разделял его мнение. Многолетняя связь с такими эзотерическими организациями, как Розенкрейцерский орден, Гностическая Церковь и «Полярное братство», инспирированное космогоническими идеями «мирового льда» Ханса Хёрбигера (1860–1931), открывала М. Магру доступ к редчайшим средневековым документам и хроникам, поэтому он очень хорошо знал, что отнюдь не золото — во всяком случае, не только его — искали папские инквизиторы, огнем и мечом искореняя в Аквитании и Провансе альбигойскую ересь, осужденную Вселенским собором 1215 г. Существует версия, подкрепленная апокрифическим преданием, что катары в течение определенного времени были хранителями Святого Грааля…
В качестве вступительной статьи использовано несколько глав из работы известного французского исследователя альбигойского движения Ф. Ньеля; издание также дополнено отрывком из «Песни о крестовом походе против альбигойцев» (XIII в.), фрагментами из книги О. Рана «Крестовый поход против Грааля» (1933) и «Требником катаров» (XIII в.), изданным в 1957 г. Д. Роше, «последним посвященным катаров».
Фернан Ньель
АЛЬБИГОЙЦЫ И КАТАРЫ
[1]
(главы из книги)
Манихейство
Гностики.
— Гностицизм (от греч. «гнозис» — познание, знание) является широким эклектичным религиозно-философским течением поздней Античности и Средневековья, стремившимся обобщить и синтезировать различные восточные верования, греческую философию и христианство. Расцвет гностицизма приходится на первые три века нашей эры. Насчитывается от шестидесяти до восьмидесяти гностических школ, но в большинстве случаев их методы и доктрины отличаются друг от друга исключительно деталями. Общим для всех течений является снятие с Бога ответственности за создание материального мира, за изначальную причину Зла. В основном гностики придерживались христианского учения и, прекрасно зная греческую философию, отделяли Зло от творения Господа. Между нематериальным миром, местопребыванием и царством бога Добра, и миром чувственным, творением Сатаны, они помещали один или несколько промежуточных миров, населенных полубогами,
эонами
, то есть существами, обладающими природой как божественной, так и человеческой. Одним из таких существ считался Иисус.
Главная заслуга гностиков состоит в противостоянии расколу между античной философией и христианством. Отвергая Ветхий Завет полностью или частично, многочисленные гностические секты требовали от своих адептов то самого сурового аскетизма, то исполнения странных обрядов, многие из которых носили очевидно отталкивающий характер. Нередко создается впечатление, что обширные усилия гностиков были направлены исключительно на мистические искания при негативном отношении к разуму. Отцы Церкви изо всех сил старались избавиться от разнообразных гностических сект, которыми нередко прорастали христианские общины. Самыми известными гностиками являются Симон Маг, Василид, Маркион, Карпократ, Валентин, Вардесан и т. д.
Мани.
— Имя Мани часто упоминают наравне с именами гностиков. Однако, хотя его учение достаточно тесно связано с гностицизмом, фигура самого Мани, по сравнению с Валентином, Маркионом или Вардесаном, стоит поистине на недосягаемой высоте, и рассматривать их в одном ряду не только несправедливо, но и неправильно. Мани родился 14 апреля 216 г. в деревне на севере Вавилонии. Отцом его был некий Фатак, мать его звали Мариам. Родители, персы по происхождению, скорее всего, принадлежали ко двору правившей в то время в Иране династии Аршакидов. Уроженец Вавилона, Мани был персом как по отцовской, так и по материнской линии. Однако отец его, исповедовавший зороастризм, был не слишком крепок в вере. К тому времени, когда родился Мани, Фатак начал поиски собственного духовного пути — добравшись до Вавилона, он, вероятнее всего, примкнул к секте гностиков, близкой по духу секте мандеев. Таким образом, Мани рос и воспитывался в окружении гностиков.
Считается, что первое божественное откровение Мани получил в возрасте двенадцати лет. Ангел, посланный «Царем Светлого Рая», якобы сказал ему: «Покинь этих людей (секту гностиков мандеев). Ты не принадлежишь к ним. Твое предназначение — исправлять нравы, но ты еще слишком молод, и время твое еще не пришло». Еще через двенадцать лет он получил второе откровение: «Время пришло. Пора всем узнать о тебе, а тебе — поведать всем свое учение». Совершив путешествие в Индию, Мани отправился ко двору Шапура из династии Сасанидов, недавно сменившей на персидском троне династию Аршакидов. Мани был принят при дворе и, похоже, даже сумел найти адептов среди окружения шаха и получить разрешение проповедовать свое учение. Многие считают, что шах Шапур сам обратился в новую веру. Согласно легенде, Мани забрал шаха с собой на небо, и там они некоторое время пребывали вместе. Почти тридцать лет, с 242 по 273 г., пророк активно пользовался разрешением, полученным от шаха: он путешествовал по самым отдаленным уголкам империи, где исповедовали древнюю зороастрийскую религию, и везде вербовал все новых и новых адептов своего учения.
Когда в 273 г. Шапур I умер, Мани лишился своего главного покровителя. Сын Шапура, Ормузд, также благоволил апостолу; но, к сожалению, он правил всего лишь год, а следом за ним на престол взошел его брат Бахрам. Находясь под влиянием зороастрийских жрецов, Бахрам не собирался у себя в стране дозволять проповедовать веру, отличную от маздеизма. Маги без труда получили разрешение на арест Мани. Пророка посадили в тюрьму, приковали к стене тяжелыми цепями, и через двадцать шесть дней, 26 февраля 277 г., он скончался в тяжких муках. Ученики собрали его останки и похоронили в Ктесифоне.
От манихеев к катарам
Проблема преемственности.
— Несмотря на повсеместное истребление манихеев, учение их не исчезло полностью ни в Европе, ни в западной Азии. Оно просуществовало еще долго, однако адептов его становилось все меньше и меньше, и связей между собой они практически не поддерживали. Честолюбивые планы Мани по созданию всемирной школы провалился. Более того, в обстоятельствах, в которых существовало умирающее манихейство, сторонникам его приходилось вносить изменения и в доктрину, и в обряды. Религии изменяются так же, как и общество, однако манихеи были вынуждены вносить в свою религию коррективы более глубокие и более частые, нежели это делали приверженцы других верований. Какой облик принимали изложенные в предыдущей главе манихейские мифы в устах очередного интерпретатора? Ведь мифы эти передавались в основном устно, от одной группки адептов Мани к другой. И хотя в обиходе еще имели хождение сочинения самого Мани, что осталось от слов учителя после многочисленных переводов, причем зачастую на языки других языковых семей? Цепочка связанных друг с другом общин, ведущих подпольное существование, постоянно прерывалась вследствие очередных гонений или репрессий, поэтому вряд ли правомерно говорить о манихейской Церкви, скорее, имели место множество Церквей, каждая из которых стремилась следовать своим путем.
Тем не менее основные постулаты учения сохранялись. Отдельные положения изначальной доктрины были утрачены в процессе борьбы за выживание, воспоминания о Мани становились все более расплывчатыми, однако догматика в целом позднейших искажений избежала. Основополагающим фактором успеха той или иной религии является политическая ее поддержка, и если бы шах Шапур не принял Мани под свое покровительство, возможно, мы бы вообще ничего не знали о манихействе. Воспользовавшись рядом благоприятных политических событий, несколько общин дуалистов сумели выйти из подполья и начать открытое существование. Этот шаг стал своеобразным возрождением манихейства, но манихейства иного, в новой оболочке. В самом учении изменений не произошло: основа его оставалась прежней. Именно с таким ключом, на наш взгляд, следует подходить к проблеме преемственности в учении манихеев, проблеме, которая на сегодняшний день вызывает наибольшие разногласия. Чтобы придать вопросу более общий характер, предпочтительнее проследить эволюцию не системы Мани, а великой дуалистической традиции в целом. Ибо манихейство — всего лишь звено в этой традиции, рожденной Зороастром и продолженной гностиками.
Павликиане.
Наиболее подробные сведения о павликианах содержатся в труде итальянского историка X в. Пьетро Сицилийского
Павликиане верили в существование двух начал, в сотворение земного мира злым Демиургом, отрицали Ветхий Завет и т. п. Для них таинство Евхаристии полностью лишенно смысла, а крест не имеет никакого символического значения. Безымянный арабский историк, современник Пьетро Сицилийского, писал, что вера павликиан располагается где-то посредине между христианством и зороастризмом; как и манихеи, павликиане поклонялись солнцу и луне. Ставшее классическим обвинение манихеев в «солнцепоклонстве» распространилось также и на павликиан; Иоанн Отцун, глава католической церкви в Армении, утверждал, что павликиане, поклонявшиеся солнцу, в согласии с доктриной, выкладывали своих покойников на крыши жилищ; подобный обычай бытовал также в Иране. Если предположить, что все обвинения в поклонении солнцу верны, если солнце действительно играло важную роль в религиозной жизни и ритуалах павликиан, мы получаем важный аргумент в пользу манихейской преемственности, ибо солярный символизм носит весьма специфический характер и в религии Мани занимает особенное место. Павликиане являлись непреклонными иконоборцами; борьба с иконами на время снискала к ним симпатии Византии, что, без сомнения, позволило им просуществовать так долго. По примеру Мани, вожди павликианской церкви олицетворяли себя с Параклетом, Святым Духом. Верованиям павликиан были близки ереси тондракийцев, распространившиеся в кавказской Албании; тондракийцы также верили в существование двух начал и в сотворение земного мира демонами. Немногочисленная секта аревордиан считала себя истинной манихейской Церковью.
Катары
Манихеи и катары.
— Согласно традиции, донесенной до нас хронистом Альбериком де Труафонтеном, манихей Фортунат, бежавший из Гиппона, нашел убежище в Галлии, где встретил других адептов Мани. Больше всего сторонников Мани оказалось в Шампани, где замок Монвимер стал признанным очагом манихейства. Исторический факт или легенда? К сожалению, однозначного ответа на этот вопрос нет. В 563 г. собор в Браге (Испания) издал ряд статей против манихейства. К 800 г. анафема, составленная на латыни, свидетельствует о том, что на западе манихеи всегда подвергались преследованиям. В 1060 г. Папа Николай II предписал священникам Систерона не приобщать церковных таинств взыскующих выходцев из Африки, ибо среди них много манихеев. Начиная с XI в. в Западной Европе то тут, то там появляются еретики, которых, по свидетельствам современников, большинство населения без колебаний называет «манихеями».
С тех пор удалось внушить, что термин «манихей» является общим для еретиков-дуалистов, издавна вызывавших у Церкви панический ужас, однако употребление его нисколько не указывало на существование преемственности между учениками Мани и новыми еретиками. Хотя, если бы нам вручили список манихеев с их символом веры, начиная от последователей Мани и до альбигойского епископа Гилаберта де Кастра, мы бы охотно отыскали свидетельства этой преемственности. Но средневековые хронисты и толкователи спорных пунктов веры видели вещи в совершенно ином свете, нежели видим их мы, и, проанализировав ситуацию, можно прийти к выводу, что современники интересующей нас ереси, не обладая критическим разумом, тем не менее сумели проявить достаточно здравого смысла в подходе к вопросу. Им было ясно, что они имеют дело с дуалистами, а для них дуализм был прочно связан с учением Мани как наиболее значимой, наиболее распространенной и наиболее влиятельной дуалистической доктриной. Однако при возникновении движения в Европе не видно ни одной крупной фигуры ересиарха, а поверить в стихийный всплеск коллективной воли люди, без сомнения, не могли. Наконец, в те времена люди гораздо более остро, чем мы, воспринимали борьбу, которую вела Церковь, мечтавшая окончательно удавить манихейство. Напомним, что определение «манихей» не применялось огульно ко всем еретикам. Например, во времена Карла Великого испанские епископы отделяли манихеев от ариан или присциллиан. В сущности, называть неоманихеев «еретиками» отчасти даже ошибочно, однако употребление термина оправдано тенденцией, замеченной уже у павликиан, а именно стремлением приспособить Писание к дуализму. Этим неоманихеям дали иное наименование, оказавшееся более удачным, а потому закрепившимся: их стали называть катарами, от греческого слова «катарос», означающего «чистый». Говоря о катарах Прирейнской области, ректор Кельнского собора бенедиктинец Экберт отмечает, что они устроили праздник в честь Мани. Епископ Шалона Рожер в письме к епископу Льежскому сообщал, что катары из его диоцеза, получая путем наложения рук Святой Дух, были уверены, что этим Духом был сам Мани.
Очевидно, идеи манихейства в Западной Европе, и в частности, во Франции, не умерли окончательно. Мы не знаем, каким образом они сохранялись, но ясно, что, когда в эти края пришли проповедники-богомилы, они столкнулись с уже готовыми адептами дуализма. Из слияния богомильства и неоманихейских идей родилась новая форма дуалистической традиции — катаризм.
Распространение катаризма в Западной Европе.
Северная Италия, расположенная на пути болгарских миссионеров, стала, благодаря своему географическому положению, страной, где катаризм распространился наиболее широко. Милан вполне мог считаться основным центром ереси. В 1125 г. сторонники катаризма сумели захватить власть в Орвьето. В 1173 г. еретики подняли мятеж в Конкореццо. В Римини они не позволили применить санкции, принятые на соборе в Вероне, а в 1205 г. в Витербо представители еретиков одержали внушительную победу на муниципальных выборах. Потребовались вся энергия и упорство Папы Иннокентия III, чтобы приостановить распространение катаризма; об уничтожении его речи быть не могло. На всей территории южной Франции, от Альп до Атлантики, катары добились поистине впечатляющих успехов. Используя исключительно благоприятные социальные и политические условия, они вели поистине широкомасштабную пропаганду и сумели привлечь на свою сторону значительное число сторонников. В результате в конце XII в. неоманихейство повсюду пустило свои корни, и ничто не предвещало скорого его искоренения. Эпидемия катаризма перекинулась в Испанию, и, принимая во внимание, что от Атлантики до Адриатики еретики зачастую несли с собой не только слово, но и оружие, есть основания полагать, что катаризм имел все шансы через некоторое время вытеснить католическую веру.
Альбигойцы
Названия, которые давали катарам.
— В Средние века еретиков-дуалистов называли не только «катарами» или «манихеями». Чаще всего названия зависели от страны или государства. Так, в Боснии, Далмации и Северной Италии их называли «патаренами» или «патеринами», термином, образованным, скорее всего, от слова
patera,
«чаша». В Германии адепта катаризма называли
ketzer
; слово сохранилось в языке и в дальнейшем стало обозначать любого еретика. На севере Франции катары были известны как «попликане» (
poplicains
) или «публикане» (
publicains
). Скорее всего, слова эти происходят от латинизированной формы названия секты павликиан (
paulicien
). Часто катаров называли «ткачами», ибо среди представителей этого ремесла было особенно много еретиков; их также называли «буграми» (
bougres
), то есть искаженной формой слова «болгарин» (
bulgare
); слово сохранилось в языке, и первоначально обозначало катарских сторонников богомилов
[3]
. На юге Франции, где катаров было особенно много и где они пользовались достаточно большим влиянием, их называли альбигойцами; название это прочно вошло в историю и стало употребляться наравне с катарами.
Есть основания полагать, что впервые это название появилось в «Хронике» (1181) Жоффруа де Вижуа. К сожалению, причины возникновения данного термина нам неизвестны. В Альби адептов катаризма было не больше, чем в других городах Лангедока. А по некоторым сведениям, в этом городе ересь катаров вовсе не пользовалась популярностью, и его жители охотно вступали в отряды городского ополчения, с помощью которых власти боролись с покровителями еретиков. Однако когда в начале XII в. епископ Альби Сикар приказал сжечь заживо нескольких еретиков, народ возмутился и освободил приговоренных. Возможно, именно этот случай и стал причиною возникновения термина «альбигойцы», которым в Лангедоке стали обозначать катаров. Также не исключено, что рождением своим он обязан знаменитому диспуту в Ломбере (неподалеку от Альби), состоявшемуся в 1176 г. Епископ Нарбоннский в сопровождении нескольких епископов лично приехал в Ломбер принять участие в диспуте с еретиками. И быть может, термин «альбигойцы», не имевший прежде никакого уничижительного оттенка, стал напоминанием о провале католиков на этом диспуте. В XIII в. термин появляется в трудах большинства хронистов и историков, освещавших крестовый поход, вошедший в историю как «крестовый поход против альбигойцев». Название «альбигойцы» стало употребляться повсеместно, и теперь главное не забывать, что всякий раз, когда говорят об альбигойцах, имеют в виду катаров, то есть неоманихеев юга Франции.
Все перечисленные выше названия были даны еретикам их противниками. А как называли себя сами еретики? Они называли себя «христианами», однако термин этот весьма расплывчат и может породить путаницу. Похоже, сообщество верующих не нашло ни одного слова, подходящего для характеристики адептов церкви дуалистов даже на местном уровне. Термины «катары» и «альбигойцы» были неизвестны дуалистам-южанам, и для обозначения совершенных катаров они использовали особое словосочетание: они называли их «добрыми людьми». Название это, сохраненное для нас инквизицией, является трогательным свидетельством почтения, питаемого жителями Лангедока к альбигойским диаконам.
Причина распространения катаризма в Лангедоке.
Пытаясь разобраться в этом вопросе, мы не станем умалчивать об «алчности мелких лангедокских дворянчиков», жаждавших завладеть церковными богатствами и поощрявших ересь ради ослабления духовенства. Сеньоры-южане не только открыто выражали подобные желание и намерения, но и осуществляли их, но это было именно результатом ослабления духовенства, а не причиною этого ослабления. Имущественные конфликты между Церковью и сеньорами происходили не только в Лангедоке, и не исключительно в период распространения катаризма. Данную причину вполне можно отнести к разряду сентиментальных, но если она и способствовала распространению ереси, то объяснить его никак не могла. Успехи катаризма с полным основанием связывают с социально-политической атмосферой, царившей в те времена в Лангедоке. Местное городское управление отличалось подлинной демократией, и поэтому в краю сформировалась атмосфера терпимости, неотъемлемой частью которой было высокоразвитое чувство личной свободы, способствовавшее распространению новой веры. Тем не менее в этом просуществовавшем довольно долгое время демократическом государстве большинство населения оставалось верным католицизму. К первостепенным причинам относят также развращенность нравов католического духовенства в XII в. Являясь постоянным свидетелем алчности, стяжательства и нерадения о пастве, население все больше и больше обращало свои взоры в сторону добрых людей, чье бескорыстие и преданность принципам веры поражало воображение средневекового человека. На наш взгляд, это одна из главных, но не единственная причина успеха катаризма.
Морис Магр
КРОВЬ ТУЛУЗЫ
Роман
Перевод с французского Е. Морозовой
Предисловие
Морис Магр (1877–1941) завершил работу над романом «Кровь Тулузы» в 1930 г., и через год книга вышла в издательстве Fasquelle. До этого времени тема катаров крайне редко звучала в его сочинениях, исключение составляет объемная глава в работе «Маги и ясновидцы», также написанной в 1930 г. В последние десять лет писатель активно интересовался религиями, и особенно буддизмом. В чем суть главных религиозных конфессий? Имеют ли объяснение великие загадки человечества? В этот период поэт, уроженец Тулузы, подробно знакомится с южнофранцузской ересью, о которой он был наслышан в юности. Несомненно, он читал «Историю альбигойцев» Наполеона Пейра, где соединились легенда и история. Легенда — это повивальная бабка истории, она дает ей «жизнь, силу, энергию. Там, где властвует легенда, рассудок часто уступает место фантазии и домыслам. Правда, разум не всегда соглашается с ее причудами. Но скрепя сердце примиряется. Но бывает, разум возмущенно протестует против преувеличений ближайшего неконтролируемого родственника, стыдливо именуемого им «народным воображением». Разуму требуются порядок и надежные опоры. Уверен, значит, внушает доверие. Ясно, что более всего мы дорожим разумом, однако порой ему не хватает дерзости».
Морис Магр в значительной степени содействовал построению окситанского легендария, большая часть которого является источником окситанского воображаемого; «Кровь Тулузы» и написанная несколькими годами позже книга «Альбигойское сокровище» легли в основу катарских мифов. «Кровь Тулузы», сочинение «прекрасное, как солнце, пробившееся сквозь пыль веков, удивительная повесть, волнующая, дерзкая, истинно народный гимн любви к городу, пропитанному ароматами востока, городу-космополиту, счастливому и идеальному. Каждую минуту он воспламеняет окситанскую душу, заставляет вновь звучать старинные мелодии, пробуждает кипение страстей. Северяне, пишет Магр, вышли из тумана завоевать нашу землю, разорить наши виноградники, вышли, чтобы вместо любимых песен в нашем краю звучали вопли ужаса. Ах, Господь свидетель, каким удивительным народом мы были! Да будет вам известно, в глубине собора Сен-Сернен в Тулузе было озеро, поверхность которого напоминала темное зеркало, и в глубинах этого озера покоилось сокровище из сокровищ. А еще были книги, не менее ценные, чем труды арабских алхимиков и мистиков-пустынножителей, непревзойденные сочинения, которые изучали совершенные. Черпая из них свои познания, они становились святыми, преисполнялись любовью, чуждой желаниям и страху, и все существующие знания открывались перед ними. Неужели они ушли от нас навсегда? Нет. Отныне они вместе со своими братьями пребывают среди тех бессмертных, кому суждено вести за собой человечество. Они всюду внимательные и невидимые, они всегда рядом с нами…» По словам Анри Гуго, три поколения «были вскормлены молоком катаров из источника Магра». А «скольким людям он подарил божественную веру в высокий вымысел, без которого жизнь была бы всего-навсего случайным и обременительным путешествием» (Henri Gougaud, Les cathares et l’Eternite).
«Кровь Тулузы» стала для писателя своего рода пробой пера в жанре, соединившем историю и предание; в последующие годы он создал ряд философских эссе, затрагивавших вопросы, связанные с его убеждениями. Поэт хотел, чтобы все поняли, что человек, живущий в определенной среде, в зримой реальности, видит только то, что его волнует, и зачастую не замечает, что видимость, нередко обманчивая, часто скрывает иную реальность, а именно реальность метафизическую. Духовное совершенство и знания могут спасти человека от разлада с самим собой. Незадолго до смерти, в декабре 1941 г., Морис Магр вернулся к написанию романов: были созданы «Альбигойское сокровище» и «Жеан Фодоа», а также ряд стихотворений, и среди них великолепная поэма «Соловьиный парк», ставшая своеобразным поэтическим завещанием писателя.
Выход в свет книг Магра о катарах и катаризме подтолкнул «множество энергичных мечтателей отправиться на поиски воображаемых храмов». Они следуют за творцом по пятам, торопятся, мчатся не разбирая дороги, весело рыщут в полумраке развалин. Под сенью священных руин Монсегюра ищущие духовного совершенства вслушиваются в неведомые звуки в надежде услышать голос Эсклармонды. Есть и такие, кто отважно взывает к горстке тибетцев, заблудившихся в лимбах страны Ольм. Эзотерические старьевщики, обладатели причудливых знаний, они сваливают трубадуров и тамплиеров, вестготов, гностиков, катаров, гипербореев и индусов в один мешок с чудесами, а потом — чтоб до кучи — ищут под развалинами Монсегюра рукопись Евангелия от Иоанна, очищенного от католического яда. Среди этого пестрого сборища Магр, пожалуй, самый скромный. Он является председателем ассоциации, где в равной степени почитают Святой Грааль бессмертных и мрачную гору Сожженных в пламени катаров. Однако «Кровь Тулузы» сыграла не последнюю роль в становлении таких серьезных историков, как Анн Бретон и Филипп Вольф, поэтов Рене Нелли и Анри Гуго, а также многих других: весь список занял бы слишком много места.
Несравненная лирическая эпопея, насыщенная многоголосыми звуками, неукротимыми страстями и поэзией, она обращается непосредственно к сердцу, в ней звучит искренний и взволнованный голос автора, вложившего в нее всю душу.
Слава залитой солнцем земле, раскинувшейся от берега моря, где качаются на волнах мавританские галеры, до горных сосновых лесов, до берега безбрежного океана! Слава Тулузе, городу двадцати девяти ворот, основанному Толусом, внуком Иафета, городу из розового камня, твердого, словно вера еретиков!
Слава Гаронне, берущей начало в сокрытой в Пиренеях долине Арана, реке, чьи зачарованные воды позволяют узреть в виноградной лозе опьяневшего гнома, а в тополе задумчивого чародея!
Слава людям Окситании, кто в ранние годы
[4]
столетия тринадцатого от Рождества Христова постиг истину о трех ликах Господа, о душах, через перевоплощения поднявшихся к истине духа, кто принял эту истину и заплатил за нее своей жизнью.
Мне довелось стать свидетелем множества беспримерных деяний, но я расскажу вам не только о них, но и о своих собственных поступках, как светлых, так и злодейских, о славных делах, которые довелось мне совершить, расскажу об отчаянии и красоте, которыми щедро делилась со мной жизнь.
В мое время женщины были прекрасней, чем сегодня, а радостное ощущение свободы делало их походку легкой и уверенной. Выстланное песком и розовой галькой ложе Гаронны было не в пример шире, а солнце высвечивало поразительно четкие контуры высившихся на холмах охряных Сарацинских башен. В Тулузе несть числа поэтам и грамотеям. Была медицинская школа, где искусству исцелять учили евреи, был коллеж, где обучали арабской философии. Большой южный торговый путь, пролегавший через Сен-Жиль и Фрежюс, откуда отплывали легкокрылые галеры, соединял Тулузу с многоликим Востоком. Караваны и суда везли из Дамаска духи и пряности, из Самарканда ковры, а из таинственного Китая музыкальные инструменты, на которых здесь никто не умел играть.
Часть I
I
Первое мое воспоминание — это звон колокола. Как-то ночью я проснулся от настойчивого желания услышать его бронзовый голос. В те времена кровь моя с такой быстротой струилась по жилам моей телесной оболочки, что я не мог сдержать свой порыв и повиновался охватившему меня стремлению. Я высунулся в крестообразный проем, служивший окном моей кельи. Снаружи царила тьма. Я с трудом различил силуэт горы Сидур. Волны Арьежа лениво плескались у подножия монастырской стены. Я приоткрыл дверь, ведущую во внутренний дворик, и прислушался. В монастыре царила тишина. Передо мной, на равном расстоянии друг от друга, словно ночное наваждение, тянулась вереница колонн. Сделав несколько шагов, я неожиданно громко расхохотался, ибо душу мою переполняло беспричинное веселье.
В голове не было никакого плана. Если бы я мог предугадать, что меня ожидает, мне бы не составило труда раздобыть мирское платье и котомку с какой-нибудь едой. Я всегда считал, что во время сна душа размышляет и принимает окончательные решения, которые, проснувшись, ты обязан исполнить. Я ощутил себя невесомым и пустился бегом.
Во внутреннем дворике над крыльцом, словно красный глаз, горело окошко комнаты для почетных гостей. Комнаты с фресками, где разместился папский легат Пьер де Кастельно
[5]
, вчера прибывший в монастырь. Он, видно, уже проснулся, а может, и не засыпал вовсе! Мне казалось, что бессонница — удел дурных людей, тех, кого мучат угрызения совести. Ведь сон моей невинной души был так же глубок, как ночное небо, затянутое тучами! Я вновь вспомнил страх, охвативший меня, когда, повернув ко мне восковое лицо, легат взглянул на меня бесцветным взором, и я почувствовал, как волна презрения внезапно захлестнула все мое тело; воспоминание это удвоило мой пыл. Подхватив левой рукой полы рясы, чтобы не мешали бежать, я припустил через дворик и добежал до колокольни, где висел колокол, отличавшийся особенной мощью звука.
Вот уже почти год, да, точно год, как я жил послушником в цистерцианском монастыре, основанном святым человеком по имени Марциал неподалеку от крохотного городка Меркюс, омываемого водами Арьежа. Напрасно отец мой, знаменитый Рокмор, Рокмор — строитель соборов, как его обычно называли, умолял меня не облачаться в мрачное монашеское одеяние с капюшоном, которое, по его мнению, мне следовало немедленно зашвырнуть куда-нибудь подальше. Когда разговор заходил о моем характере и моем будущем, отец никогда не забывал щегольнуть необычайной проницательностью. Слова свои он всегда подкреплял жестом, приобретенным в бытность его строителем. Жест сей сводился к демонстрации вонзавшегося в небо шпиля башни.
II
Я жил в горах, словно дикий зверь. Днем я наблюдал, как скачут с ветки на ветку белки, скользят по камням ящерицы, словно дневные звезды выскакивают из травы сверкающие кузнечики. По вечерам я спускался в долину, где стояли крестьянские дома, и женщины выносили мне миску, до краев наполненную супом с объедками, какие обычно выносят собакам. Я слышал недовольную брань мужчин в домах и видел их гневные взоры: жители Фуа почти все обратились в новую ересь и ненавидели тех, кто носил рясу и тонзуру.
Только один старик с огромным зобом, хозяин овчарни, принадлежавшей сеньорам Лавланета, относился ко мне по-дружески и заботился о том, чтобы у меня каждый день была еда. Но такова уж моя судьба: я всегда нарушал благоприятный порядок вещей какой-нибудь странной выходкой. Однажды вечером я увидел, как мой зобастый старик спит возле двери, а рядом стоит кувшин парного молока: над ним еще вился теплый пар. Часть этого вкусного молока, вероятно, предназначалась мне. Я взял кувшин и медленно вылил его содержимое на зоб хозяина овчарни. Он проснулся и завопил так, словно я пролил не молоко, а его собственную кровь. Из ближних амбаров повыскакивали соседи-сельчане, и я едва успел спастись от их острых вил.
Сам не знаю почему, но меня, словно магнитом, притягивала Тулуза, и я сменил горы на равнину. Стояла середина августа. Я рвал виноград в виноградниках. Ночевал в амбарах. Высмотрев в центре спящей деревни источник с большой каменной лоханью, похожей на римскую гробницу, я до восхода солнца пробирался к ней и купался как в бассейне.
Но счастье по-прежнему ускользало от меня. Тонзура заросла волосами. Подбородок оброс бородой. Я ощутил в себе непонятное животное начало, и оно постепенно искривляло мои члены, делало их бесформенными и мощными. Одежда превратилась в лохмотья. Я стал безобразным; в точности я не знал, сколь велико мое безобразие, но ощущал его, проводя руками по лицу. Я помнил, что когда-то читал Платона, что Петр обещал мне явления, и сожалел, что в голове моей книги по философии смешались с рассуждениями об Иисусе; впрочем, явления меня так и не посетили, а книг я не видел уже давно.
И вот однажды утром неподалеку от Памье с высоты холма я узрел деревню, где мне довелось побывать в детстве. Я приходил туда вместе с отцом, его приглашали для ремонта церкви. Я спустился по склону и направился к деревне. День был воскресный, и люди расходились после мессы. Издалека я заметил крестьян, пристально смотревших в мою сторону. Они разговаривали между собой, и я услышал, как один из них сказал:
III
В лучах заходящего солнца стальные шлемы часовых на башнях барбаканов вспыхивали, словно светильники. Передо мной в беспорядке громоздились башенки и кровли домов; окруженный стенами из розового кирпича город походил на рыцаря в пурпурном колете.
Когда я подошел к воротам Монтолью, четверо мужчин уже сдвигали с места тяжелые, обитые металлическими гвоздями створки, намереваясь закрыть их. Если стражникам про меня уже рассказали, меня могли схватить как нарушителя спокойствия, а если нет, то эта участь все равно мне угрожала, ибо я походил на одного из тех бродяг-прокаженных, которым вход в город воспрещен. Поэтому я поспешил затесаться в толпу крестьян и нищих, резво семенивших по подъемному мосту. Отвыкнув от оживленного многолюдья столичного города, я с удивлением обнаружил, что ноги сами понесли меня на улицу Пурпуантри — полюбоваться ее великолепием.
Во времена своих графов Тулуза могла сравниться разве только с Византией или античной Александрией. Рыцари, возвращавшиеся из крестовых походов, привозили с собой восточные моды, пристрастие к роскошным разноцветным тканям. Через порты Эг-Морт и Нарбонн из Триполи везли выделанные кожи, с острова Джерба — ткани, из стран Магриба — слоновую кость и перья страусов. В лавках, где торговали клетками с разноцветными попугаями, на жердочках из экзотических пород дерева переливчато блестели щеглы, нильские ибисы дремали на тонкой ноге, поджав другую под себя. Торговцы открывали кованые сундуки, выставляя напоказ драгоценный лазурит из Кетама, а стены вместо ковров украшали кораллами самых разных цветов и оттенков. А если случалось пройти мимо лавки, где продавали заключенные в причудливые сосуды благовония, то одежда потом не один месяц хранила ароматы мускуса, алоэ, амбры и розы. В Тулузе можно было встретить похожих на веселых демонов негров, прибывших из Варварийских земель, и мавров в зеленых шелковых тюрбанах, приехавших из Севильи или Гранады, и византийских купцов с хитрыми глазками. Благородные тулузки, передвигавшиеся в носилках с кисейными занавесками, казались багдадскими принцессами.
Я вошел в город под вечер, когда повсюду хлопали ставни и зажигали огонь в светильниках. Прежде чем затвориться в доме до утра, соседи желали друг другу доброй ночи. Великолепие несравненной улицы Пурпуантри угасало, словно драгоценное содержимое ларца, откинутую крышку которого медленно закрывает чья-то невидимая рука. Двигаясь по улице, я различил несколько знакомых силуэтов, узнал лица нескольких девушек, с которыми когда-то обменялся улыбками, и, избегая любопытных взоров, опустил голову.
Свернув на улицу Августинцев, я добрался до предместья. Двигаясь по уходящей вверх улице Иудеек, я почувствовал, что сзади кто-то идет. Один из нищих, с кем вместе я прошел через ворота Монтолью, упорно следовал за мной. Чтобы оторваться от него, я сделал огромный крюк по улице Труа-Пилье. Но настал час, когда в центральных кварталах улицы с обеих концов перегораживали цепями. Чтобы добраться до отцовского дома, приходилось ждать утра.
IV
Отец и мать были очень рады вновь видеть меня. Но вскоре я сообразил, что радость их соединялась с тревогой: они опасались, что за время своих скитаний я приобрел порочные наклонности. Разумными речами я быстро разубедил их в этом. Я узнал, что в мое отсутствие сестра моя Ауда, которой исполнилось пять лет, вернулась из Бланьяка, где жила в крестьянской семье. Девочка была хрупкого здоровья и нуждалась в свежем воздухе. Я почти не обращал на нее внимания. В то время дети удивляли меня исключительно своими малыми размерами.
Первым делом меня должным образом одели, а затем отец отвел меня на улицу Сен-Лоран в новые арабские бани, недавно построенные архитектором Бернаром Парайре по образцу таких же бань в Гранаде. Проводив меня до порога, он отправился в квартал Сен-Сиприен, где жили угольщики, дважды в месяц доставлявшие в Тулузу уголь из Арьежа. Когда до отца дошел слух о моих похождениях, он, опасаясь, как бы меня не убили люди графа де Фуа, поручил угольщикам отыскать меня и доставить домой. Теперь он хотел сообщить им о моем возвращении.
Покидал он меня с явной неохотой. Даже вернулся и напомнил, что будет ждать у дверей бань. Преследований со стороны церковных властей он вряд ли опасался, ибо сразу заверил меня, что консулы и граф Тулузский сумеют защитить меня от епископа. Мне же показалось, что он боялся опасности иного рода.
Бани были полны народу. Тем, кто прибывал в носилках, приходилось оставлять их поодаль и пешком идти к дверям, возле которых образовалась давка, и я с трудом протиснулся внутрь. При входе я разминулся с женщинами невообразимой красоты. Они неслышно проскользнули мимо, и я заметил, что на них не было иной одежды, кроме облегавших тело платьев, богато украшенных мехом. Это могли быть и знатные дамы, и девицы без роду и племени: наши сеньоры имели обыкновение содержать таких девиц в самых красивых домах города.
В банях имелось два бассейна, один для мужчин, другой для женщин, бассейны соединялись галереей с резными аркадами и небольшой каменной лестницей. Я с удивлением обнаружил, что люди здесь вели себя совершенно свободно: шутили, обменивались далеко не благочестивыми мыслями. Каким образом всего за несколько месяцев нравы стали такими вольными? Неужели я действительно находился в том самом городе, где еще несколько часов назад Пейре Мауранд распределял свое имущество между нищими во имя мистической любви к бедности?
V
Этот поступок поселился в недрах моей души задолго до того, как был совершен. Ибо ни один поступок не совершается просто так: он подобен растению, у него есть семя и корни, и он медленно прорастает к свету своего совершения.
Не знаю точно, когда первый набросок моего поступка возник на том внушительном полотне, где Господь рисует картины безумия и ужаса. Наверное, когда мне пришлось скрываться от церковного правосудия. Некоторое время я выходил на улицу только с наступлением темноты, отец сопровождал меня, а когда улицы перегораживали цепями, отводил домой.
Это могло произойти в тот раз, когда я вновь встретился с папским легатом Пьером де Кастельно, уже виденным мною мельком в аббатстве Меркюс. В городе становилось все больше приверженцев альбигойской ереси, и легат велел без разбора сажать в тюрьму всех, на кого ему доносили трусы и осведомители. Исполнителями его воли стали тамплиеры и рыцари ордена святого Иоанна Иерусалимского, обосновавшиеся на улице Дальбад в двух стоящих друг против друга крепостных замках. Эти рыцари не подлежали юрисдикции ни графа Раймона, ни капитула, а подчинялись только Папе и его легату.
В тот день Пьер де Кастельно выехал из Нарбоннского замка и поскакал по берегу Гаронны. Видимо, он приезжал к графу требовать одобрения новых арестов. Его сопровождал всего один слуга, ехавший следом и, как и господин, не имевший с собой ни копья, ни меча. Ненавидимый всеми жителями Тулузы, легат нарочно ездил по городу без оружия, зная, что находится под защитой решений Латеранского собора. Я видел его голубые глаза навыкате, желтое как пергамент лицо и два красных пятна на скулах, проступавших, когда он был разгневан, то есть практически постоянно. Когда он, проезжая мимо, словно огромным крылом, коснулся меня своим плащом, во мне всколыхнулось нечто темное, внутри которого находился зародыш будущего поступка.
Прошло несколько месяцев, но меня никто не беспокоил. Я снова стал встречаться с друзьями и обнаружил в них большие перемены. В душах проклюнулись ростки ненависти. Каждый страдал от несправедливости, и эти страдания возымели самые разные последствия. Монах Петр вновь вернулся к неумеренному пьянству и вдобавок заделался настоящим фанатиком.
Часть II
I
Я оставил Тибо в Бокэре, а сам окольными путями отправился в Тулузу. Добирался я долго, а потому, приехав, нашел родителей в большой тревоге. Сеньор Эльзеар д’Обеи, графский вигье, несколько раз приходил справляться, не вернулся ли я. Из его слов отец заключил, что я давно уже должен был прибыть на место, тем более что граф Раймон засвидетельствовал в одном из писем, что я покинул Сен-Жиль на 10-й день января. А удар Пьеру де Кастельно я нанес 15 января. Я без труда догадался, что граф не раздумывая приписал смерть легата своим верным слугам, а чтобы отвести от меня подозрения, сообщил ложную дату моего отъезда. Я не разбирался в политике и не представлял себе, насколько он был заинтересован, чтобы ни на кого из его людей не пало обвинение в убийстве легата, но был просто до слез растроган проявлением его отеческого благорасположения.
Когда я встретился в Нарбоннском замке с вигье, тот даже не спросил меня, не поручил ли граф что-нибудь передать ему на словах; он также не удивился, почему я столь долго добирался до Тулузы. Он смотрел на меня с откровенным любопытством, но не выказывал ни того дурного настроения, ни той надменности, которых страшились все, кто с ним сталкивался. Ходил слух, что он примкнул к еретикам, однако характер его от этого не стал мягче.
Вигье сказал, что я достойный слуга графа, и я уже собирался распрощаться с ним, как он вдруг задал мне странный вопрос:
— Почему ты видишь во мраке?
Сбитый с толку, я ответил, что не обладаю даром животных, подобных кошке, и темной ночью не сумею ничего разглядеть.
II
Граф Раймон вернулся в Тулузу, и я был первым, кого он пожелал увидеть. Он принял меня в Нарбоннском замке, в Орлиной башне, окна которой смотрели на север. Он был в воинском облачении, и когда я опустился перед ним на одно колено, он обхватил мои руки своими мягкими и влажными ладонями и долго не отпускал, пристально глядя на меня своими вечно слезящимися глазками. Так мы простояли несколько минут, а затем в полнейшей тишине прозвучали слова, которых произносить не следовало.
Я заметил, как граф, расхаживая взад и вперед, старался придать себе воинственный вид, сделать поступь уверенной и энергичной.
— Знаешь, как Папа Иннокентий встретил известие о гибели своего легата? Более четверти часа он сидел, задумавшись, а затем воззвал к святому Иакову Компостельскому. А знаешь, что внушил ему святой Иаков? Он велел ему начать крестовый поход против Юга, против меня, внука Раймона де Сен-Жиля, отличившегося при взятии Иерусалима! Только пусть помнит, что его крестоносцы рассеются словно пыль, натолкнувшись на стену из камня и железа, которую я возведу у них на пути. Мой племянник Тренкавель не сдержал радости при одной только мысли о возможности сразиться с рыцарями Севера, он уже призвал пятьсот арагонских рутьеров, оплатив их из собственной казны. А что касается меня…
Планы его были грандиозны. Он написал королю Англии и послал гонцов к своим вассалам в Альбижуа, Нарбоннэ и Прованс. Оружейники Тулузы трудились без передышки, ковали клинки для мечей и наконечники для копий. Под руководством консула Арнаута Бернара рабочие день и ночь трудились на крепостных стенах, укрепляя старые башни и возводя новые. Создавались новые отряды городской самообороны. Даже издали указ не открывать лавки раньше десяти часов — чтобы лавочники и их слуги имели время поупражняться во владении оружием. Женщины стали еще красивее, негоцианты преуспевали, на улицах царило веселье: ожидание грядущей войны опьяняло, как вино.
Почти каждый вечер я посещал общественные балы, устраивавшиеся на пустырях неподалеку от ворот Монтолью. В душе у всех царило воинственное настроение, и записные модники танцевали с мечом на боку. Острия рвали платья, поэтому часто возникали потасовки, и танцы постепенно утрачивали свою привлекательность. Поначалу мне нравилось находиться в центре всеобщего внимания, но скоро это стало меня стеснять. Мои ровесники старались не спорить со мной, боясь рассердить меня, а многие и вовсе глядели в мою сторону с опаской. И когда я шел танцевать, пространство вокруг меня быстро пустело.
III
Мы прибыли засветло, и я не поленился забраться на холм, чтобы по возможности рассмотреть бескрайний лагерь крестоносцев.
Лагерь пестрел, кишел, шумел. Раскинувшись насколько хватило взора, он отбрасывал блики света, гомонил, кричал, щетинился пиками, крестами, флажками. Весь левый берег Роны занимали германские наемники, которыми командовал граф Барр. Они поставили черные островерхие палатки, напоминавшие жилища чудовищных термитов. В этот час большинство наемников находились у реки, куда они вместе со своими конями отправились попить и искупаться. Многие из них, встав на четвереньки, окунали в реку рыжеволосые головы, величина которых намного превосходила обычные размеры человеческой головы. Я видел их длинные мокрые бороды, их оскал, слышал их идиотский смех. Они весело толкались, швырялись песком. Больше всего они напоминали закованных в броню четвероногих, нежели людей.
Палатки бретонцев, бургундцев, швейцарцев и итальянцев ярусами располагались на склонах правого берега. Этот лагерь напоминал большой город, разделенный на кварталы. В лучах заходящего солнца затылки в шлемах сверкали, словно земные звезды. Пятна света, из которых фонтанами разлетались искры, указывали на местонахождение импровизированных кузниц; из кузниц доносился грохот молотов и лязг оружейной стали. Проходы между палатками заполняли люди, игравшие в кости, среди них то и дело возникали ссоры, и в воздухе висела разноязыкая брань. Скакали всадники, развозившие приказы. Вереница монахов в грубых рясах змейкой вилась вокруг оливковой рощицы.
Четырехугольное поле, отмеченное по углам орифламмами, отвели монахам. Там находилась часовня, где епископы служили мессу. Но авангард крестоносцев, не зная, для каких высоких целей она предназначена, по прибытии разграбил ее. Солдаты высадили двери и посшибали лепнину с фасада. А когда треснул церковный колокол, часовенка окончательно приобрела зловещий вид. Теперь, когда колокол возвещал молитву, обращенную к Богородице, звуки его насыщали воздух проклятиями, сулившими неизбывные несчастья.
Следом за лагерем тамплиеров растеклось море разномастных повозок, драных шатров, фургонов, обтянутых пестрыми лохмотьями. Там обитали те, кто жил за счет войска: сводни с целой армией девиц легкого поведения, гистрионы, нищие, цыгане, бродяги. С наступлением вечера их стан пробудился, и сейчас обитатели его множились прямо у меня глазах — словно выползали из ворот невидимого муравейника. Среди долетавших до меня звуков незнакомых песен, варварской музыки и буйных ссор можно было различить крики захваченных врасплох крестьянок, которых насиловали крестоносцы. На площадке в нескольких минутах ходьбы от лагеря раскинулся базар. Солдаты толпились у шатра, размерами превышавшего все остальные. У входа в него сидела необъятных размеров кумушка, а из-за линялой занавески улыбались полуодетые девицы. В окружении зевак являли свое искусство акробаты. Крикливая, пестрая толпа циркулировала вокруг высоченного позолоченного фаллоса, наделенного функцией символического ориентира. Это была эмблема великого Кесаря, предводителя бродяг и оборванцев; согласно привилегии, полученной от короля Франции, Кесарь имел право возить ее в своей повозке. С моего места сверкавший в лучах заходящего солнца фаллос казался непропорционально огромным и напоминал чудовищное божество лишившегося рассудка народа. Таким же высоким был только торчавший в отдалении металлический крест — он означал, что вокруг раскинулся стан легата. Казалось, крест был покрыт той же самой позолотой, какой вызолотили эмблему короля бродяг: он так же сверкал на солнце. И я не мог оторвать глаз от символов двух слепых сил, вожделения и веры, напавших на мой край с целью изнасиловать его и превратить в раба.
IV
В Нарбонне мне не удалось купить лошадь. Количество беженцев было так велико, что даже за целое состояние я вряд ли нашел бы даже старую клячу. Какой-то еврей продал мне осла, и на нем я двинулся по дороге в Каркассонн.
Через день у подножия горы Алариха меня остановил отряд виконта. Солдаты пропускали в Каркассонн только тех, кто шел сражаться. По моему мрачному виду они поняли, что я один из тех, и разрешили мне проехать.
Жара стояла страшная, и я спешился, чтобы сберечь силы моего скакуна. Добравшись до оборонительных сооружений, я увидел, что на всех башнях стоят караулы, а все входы в потерны закрыты. Словно воин в каменных латах, Каркассонн затворился в своих крепостных стенах, возведенных еще вестготами.
Когда я ступил на подъемный мост, навстречу мне из города выехали несколько всадников. По флажкам, развевавшимся на копьях, я признал в них людей графа де Фуа. За ними ехала женщина, с головы до ног закутанная в черный плащ. Невысокий молодой человек с непокрытой головой стоял в воротах, опираясь на меч, и смотрел ей вслед. Обернувшись, она дружески кивнула ему. Я узнал невозмутимое лицо и мечтательный взор Эсклармонды де Фуа, виконтессы де Гимоэз.
Лицо мое заросло густой щетиной, я с головы до ног покрылся пылью, осел мой не имел ничего общего с бравым скакуном, и я вдруг почувствовал себя таким ничтожным, что первой моей мыслью было спрятаться. Но Эсклармонда присоединилась к всаднику с лицом крестьянина — наверное, это был ее муж, виконт де Гимоэз, — и проехала мимо, даже не взглянув в мою сторону.
V
Жара в этом году была еще более удручающей, и все колодцы высохли. Многие жители воспользовались этим и стали пить только вино, в изобилии хранившееся у них в погребах, и уже с утра ходили пьяными.
Крестоносцы беспрестанно устраивали вылазки, и защитники города, число которых было невелико, бегали от башни к башне, в зависимости от того, где надо было отбивать атаку, и в конце концов совершенно выдохлись. В городе распространилась странная болезнь, повергавшая всех заразившихся ею в изнеможение; через три дня больные в великом унынии отдавали Богу душу. Так как кладбище находилось за пределами крепостных стен, виконт приказал рыть могилы во дворах домов и на площадях. Теперь все ходили по огромному некрополю. Люди говорили, что с радостью покинут город даже в одной рубашке. Желание неосмотрительное, и его следовало искупить.
В тот день ранним утром епископ с кучкой каноников, несших кресты, приблизился к подножию Нарбоннской башни и пожелал начать переговоры. Я насчитал двенадцать распятий; их металлический блеск создавал вокруг митры епископа сверкающий ореол. Вскоре процессия удалилась, а по городу пронесся слух, что Арно, аббат из Сито, и Симон де Монфор, предводитель крестоносцев, потребовали от Рожера Тренкавеля прибыть к ним для начала переговоров о почетной капитуляции: они клятвенно ручались за его безопасность. Ибо было оговорено, что, во избежание досадных стычек между эскортом виконта и крестоносцами, виконт должен прибыть в лагерь без охраны, в сопровождении одного только оруженосца.
Со всех концов сбегались жители города ко входу в замок. Их примеру последовали рыцари и воины, и когда виконт выехал к ним верхом на коне, вся эта толпа упала на колени и стала умолять его не верить слову тех, кто приказал уничтожить шестьдесят тысяч жителей Безье. Все наперебой кричали, что ни епископ, ни двенадцать распятий, ни клятвы не могут быть достаточной гарантией безопасности виконта. Бледный и невозмутимый, Рожер Тренкавель сохранял спокойствие и уверенность, пытаясь таким образом ободрить свой народ и своих воинов.
— Я вернусь самое позднее через час, — пообещал он.