Масодов — это сегодня один из лучших русский писателей, даром что не всем придется по вкусу его суровая педофильская готика с революционно-эзотерическим уклоном. Такую книгу мог бы написать Платонов, покусанный малолетними упырями. —
Weekend
Владимир Сорокин отдыхает! Гной и сало не катят! Литературный наследник Платонова и Мамлеева, патологический "русский космист" Илья Масодов выступил с новой книгой, читать которую мы вам не рекомендуем, хотя без нее картина современной русской литературы была бы не полной. —
ExLibris
Ужасы, описанные языком Платонова, скрещенного с Бажовым и умноженного на Мамлеева, нагнетаются с сорокинским напором и мощью. Не случайно "Мрак твоих глаз" — прошлая книга Масодова — получила предупреждение от Минпечати России за многочисленные описания "убийств, глумления над трупами, непристойных сцен, провоцирующих низменные инстинкты". —
Еженедельный Жернал
Небесная соль
Это было красивое воскресное утро. Небо было ясное, густо-голубое, как вода. Сквозь любое раскрытое окно прорывалась его чистая глубина, где подтаивали белоснежные облака, сотканные из далекой, холодной материи ушедших с земли снов. Птицы рано проснулись в то утро и щебетали, прячась в древесной листве, мухи изредка ударяли в стекла, не разогревшись еще после своей ночной смерти, люди же большей частью спали, потому что утро было воскресным, только какие-то беспокойные дети уже звали друг друга в покрытых еще тенью дворах, да приглушенным эхом доносился издали звук выбиваемого ковра, многократно отразившийся от бетонных стен, и если бы некий предполагаемый мужчина вознамерился бы отыскать его источник, ту красивую девушку в цветочном халатике, что выбивала в некоем пустом дворе ковер, за занавесью листвы, в палаточных лабиринтах сохнущего белья, девушку нежную, еще зевающую в полусне, несколько раз нерадиво ударяющую ковер в одно и то же место, потому что ее невидимая мать может только слышать звуки хлопков сквозь густую листву, так вот, предполагаемый мужчина вряд ли смог бы прийти к ней, заблукал бы он в сыроватых параллелепипедах дворов, иногда ему бы казалось, что звук доносится с юга, а иногда — с севера, так бы он и бродил, потерявшийся человек, не зная своего счастья, пока эхо не умолкло бы, и он бы не понял, что девушка выбивала ковры уже множество лет назад, а ему слышалось только эхо, подобно тому, как другим людям встречается в небе свет давно погасших звезд.
Путь Пети пролегал между заслоняющими невысоко поднявшееся солнце домами, и они были подобны для него раскрытым книгам, дома, и каждая книга писана была иным шрифтом и на ином языке, тут были и книги серые, бетонные, с десятками одноликих балконов, пыльные, как статистические издания, какие обычно сдают на вес в макулатуру, были и книги официальные, покрытые со слепого боку гигантской мозаикой, встречающей и провожающей самолеты, были старинные, кирпичные, в каких всегда таится сказка, хотя бы волшебная история прежних владельцев, потому что нет ведь их уже на свете, этих людей, может, и не жили они, кто знает, а вещь осталась, хранит на себе следы взглядов, пальцев и налеты дивного дыхания мертвецов.
Выходя на открытые места, Петя старался держаться солнечной стороны, а сырые, сквознячные дворы проходил быстрее, иногда он даже жалел, что не дождался троллейбуса, но очень уж долго можно было бы его ждать, а тут всего три остановки, кроме того Петя надеялся срезать путь дворами, но незнакомые улицы путали его, иногда он заходил в тупик и вынужден был возвращаться, однако Петя не боялся опоздать, потому что у него было в запасе полчаса, мать настояла, чтобы он вышел заранее, сама она всегда выходила заранее и очень долго потом ждала, но ожидание мало ее тяготило, она говорила со смехом: зато я уверена, что не опоздаю. Еще час назад Петя надеялся, что Лидия Михайловна позвонит и скажет, чтобы он не приходил, так было уже в прошлое воскресенье, у нее болела голова, какое это было бы облегчение, не пойти, освободить себе воскресное утро, посмотреть телевизор и пойти играть в футбол на соседний стадион, все мальчишки пойдут, а он нет, не успеет, вот если бы она хоть жила где-нибудь поближе, тогда еще можно было бы успеть.
Дом Лидии Михайловны казался Пете таинственным и чужим, потому что он совсем не был похож на его дом, — бетонную девятиэтажку, влитую в асфальт посреди практически голого двора, где стоят мусорные баки и раскинулась детская площадка, включающая песочницу с проломанным бортиком, двое качелей, ржавую горку и зеленые железные лесенки, ведущие к небу, но почему-то обрывающиеся на небольшой высоте. Дом Лидии Михайловны пятиэтажен и утоплен в листве тесно обступивших его деревьев и кустов, так что за ними не видно окон, только вечером, — а Петя приходил сюда в среду вечером, — свет зашторенных люстр проступает сквозь шевелящуюся листву, однако людей в квартирах не различить, внутри дома пахнет странно, как если бы испортилась штукатурка; поднимаясь по лестнице, Петя оглянулся на дверь квартиры, расположенной точно так же, как квартира Лидии Михайловны, только этажом ниже, один раз он позвонил в нее, ошибившись этажом, звонок был расшатан и не сразу зазвучал, зато сразу из-за неплотно пригнанной двери глухой старческий голос спросил Петю, кого ему нужно и продолжил после его ответа, что никакой Лидии Михайловны тут больше нет, жила когда-то, да померла, на кладбище схоронена, чему Петя удивился и пошел домой, за что и получил потом от матери, а Лидия Михайловна живет не здесь, Лидия Михайловна живет выше, за коричневой дверью с новым глазком, а за соседней дверью живут канарейки, которые все время поют, утром и вечером, щебечут, не умолкая, а еще выше, куда Петя не поднимался никогда, живет маленькая рыжая собака, иногда приглушенным стенами лаем откликающаяся на тихие Петины шаги.
Петя позвонил в дверь и прислушался. Щебетали канарейки, кроме того, в соседней квартире говорило и играло радио. Лидия Михайловна никогда не включала радио, у нее вообще никакого радио не было, когда ей хотелось, чтобы что-то зазвучало в комнатах, она садилась за пианино и сама играла, а современные песни, которые любил Петя, Лидия Михайловна не любила и сморщила нос, когда он однажды заговорил о них, она немного сморщила нос, что выражало у нее высшую степень презрения и недовольства, значительно большую той, которую она выражала, когда совсем сморщивала нос, например, от неприятного запаха испортившихся у нее в холодильнике котлет. Одним словом, к звуку Лидия Михайловна относилась гораздо придирчивее, чем к котлетам, или книгам, которые валялись у нее прямо на полу, хотя в остальном она была аккуратна, особенно в коридоре, куда открылась дверь, за порогом — Лидия Михайловна, в платье, никогда Петя не видел ее в халате, она всегда была в такой одежде, что могла бы незамедлительно выйти на улицу, даже тапочек не носила, а какие-то туфли без каблуков, она приветливо улыбнулась Пете и посторонилась, чтобы он мог войти, он поздоровался и вошел, снял обувь и отыскал у вешалки предназначенные специально для него тапки, в квартире Лидии Михайловны пахло, как обычно по воскресеньям, свежим кофе, она пила кофе по утрам, с булочкой, намазанной черничным вареньем, или сливовым, кто варил это варенье, непонятно, не она же сама его варила.
Сука
Белкина стояла прямо на остановке, чтобы не подходить близко к телефонному автомату, где всё ещё говорили. Давно стемнело, зажглись белые и жёлтые фонари, сыпался мелкий, очень холодный дождь. Капельки дождя покусывали Белкиной лицо, охотно принимавшее цвет ближайшего фонаря, ведь собственного цвета у него не было, одна безразличная материя мокрой мягкой кожи, бледной, как тесто. Желтовато-светлые волосы Белкиной слиплись прядями на лбу и висках, но Белкина не щурилась, спокойно подставляя глаза дождю. Она неподвижно стояла вон у того фонаря, где урна, и, кажется, смотрела всё время в одну сторону, в сторону шоссе, по которому изредка, шурша по воде, проезжали светящие фарами машины.
Белкина не любила машин. Ей нравился в них только потусторонний свет фар, и потому Белкина предпочитала фонари, как стационарные источники нечеловеческого света. Ей не нравилось, что каждой машиной движет водитель, сидящий за рулём, ведь это порождает глупое отклонение от движения вокруг неведомого центра, да, Белкина верила, что каждое движение есть вращательное и, следовательно, у него обязан быть центр. Может это выглядит скучным или же смешным, но в основе всякого порядка для неё лежал порядок тяготения, что и понятно, если учесть, что она постоянно жила на поверхности земли. Если бы машины двигались независимо от человеческой воли, может быть, Белкина полюбила бы их, как фонари, у которых человек может только сесть и умереть, но не в силах нарушить порядок подачи света.
Белкина мечтала преподавать в школе математику, но только в тёмное время суток, потому что математика — наука ночная, с наступлением темноты на земле остаётся только неотъемлемая геометрия, а искусственные источники света придают ей чёткость, неведомую самим их создателям, ведь планы расстановки ламп лишь следуют уже установленным законам городского рельефа, а городской рельеф, как минимальная форма рельефа вообще, воспроизводит тяготение в его видимой форме. Белкина мечтала водить тёмными улицами онемевшую группу детей, не понимающих своими тупыми, отуманенными усталостью головами слов учителя, как в сомнамбуле, водить глухонемых детей тёмными улицами, лучше всего в дождь, чтобы было мокро, чтобы везде приобретали форму лужи, о, лужи приобретают форму, кто её изучал, математику луж, а Белкина чувствовала, чистое тяготение воды на асфальте, её холодную мягкость на жёсткой, наждачной его щеке, она могла бы это и обьяснить детям, почему нет?
Белкина повернула голову и с жадностью посмотрела на заполненный смрадным мужским телом автомат. Когда он уже кончит, сволота. Человек, прилипший изнутри к стеклу спиной кожаного пальто, много дышал, отчего в телефонной будке уже запотели все стёкла, говорил он мало, а больше слушал, сутулясь и медленно почёсывая затылок рукой. Белкина повернулась и неторопливо пошла по тротуару, ударяя себе сумкой в колено, и глядя преимущественно под ноги. Под ногами Белкиной вспыхивали в лужах фонарные лампы, выявляя похожую на электрические помехи рябь дождя по поверхности воды.
— Говно, — прошептала Белкина. — Вонючее говно.