На дне блокады и войны

Михайлов Борис Михайлович

Воспоминания о блокаде и войне написаны участником этих событий, ныне доктором геолого-минерал. наук, профессором, главным научным сотрудником ВСЕГЕИ Б. М. Михайловым.

Автор восстанавливает в памяти события далеких лет, стараясь придать им тот эмоциональный настрой, то восприятие событий, которое было присуще ему, его товарищам — его поколению: мальчикам, выжившим в ленинградской блокаде, а потом ставших «ваньками-взводными» в пехоте на передовой Великой Отечественной войны.

Для широкого круга читателей.

Молодежи XXI века

Мне семьдесят пять. Я пишу людям. Моя надежда — донести до потомков живые страницы нашей войны — самой страшной и кровопролитной в истории российского народа. Это мой посильный вклад в вечную память о друзьях и товарищах, погибших от пуль, снарядов, бомб, от голода, холода.

Нас было много. После войны остались единицы.

Мои записки не претендуют на широкое полотно войны. Таких полотен, созданных под бдительным оком Главлита, много. За звоном литературных литавр, за победными реляциями, сусальным умилением героями на этих полотнах не видно самих будней войны. Наш народ— мы— не только «героически сражались на фронте», не только «ковали победу в тылу», но и долгих четыре года жили, каждый по-разному неся свой крест через суровые испытания войны. Всем было плохо, но я глубоко убежден, что ТОЛЬКО ТЕ, КТО В ГОЛОДНУЮ ЗИМУ 41—42-го ЖИЛ В ЛЕНИНГРАДЕ НА ОДНОМ БЛОКАДНОМ ПАЙКЕ, И ТОЛЬКО СОЛДАТЫ ПЕХОТЫ ПОЗНАЛИ ПОЛНУЮ ЦЕНУ ВОЙНЫ. Но не они пишут мемуары.

Я не жалею, что родился в такое лихолетье. Судьба бросала меня в самые-самые остроты войны, на ее дно, каждый раз случайно оставляя в живых. Предложи сегодня выбор — я бы прошел тот же путь в рядах изгоя войны — пехоты. Но и через пятьдесят лет предпочту смерть ЛЕНИНГРАДСКОМУ ГОЛОДНОМУ ГЕНОЦИДУ, официально называемому страшным словом БЛОКАДА.

Война для каждого ее свидетеля своя. Моя война — это тоненькая ниточка, беззаботно начавшаяся после окончания 8-го класса на летней даче под Гатчиной, голодной петлей затянувшая горло в блокаде и затем, летом сорок второго года, потянувшаяся через всю взбудораженную войной страну в Алма-Ату, а не найдя там «биологической ниши», в Северный Казахстан в депо станции Петропавловск; в армию призывался в феврале сорок третьего года, работая паровозным кочегаром; на фронт попал через год, после окончания Ташкентского пулеметно-минометного училища. «Сорочка», в которой я родился, зорко и бдительно хранила меня до апреля сорок пятого года, когда в Австрии в селе Штраден я получил причитавшуюся каждому пехотинцу порцию немецкого железа. До конца войны оставались считанные дни. Но мне еще удалось вернуться на передовую, увидеть через прицел-полубинокль противотанковой 45-миллиметровой пушки (45-мм — «Прощай, Родина») стрелявший в меня немецкий танк и вновь появиться в дивизионном медсанбате, чтобы встретить там долгожданный ДЕНЬ ПОБЕДЫ.

Предисловие

Я помню. Много помню о давно минувшей предвоенной жизни. Она была совсем непохожей на ее мертвые стереотипы, созданные писателями-«очевидцами». По своему помню и тридцать седьмой год, как все это было:

…Было это 60 лет тому назад, 4 марта 1937 года. Мне исполнилось 12 лет. Пять часов вечера. Улица Скороходова на Петроградской стороне. Недалеко от Кировского проспекта на правой ее стороне издали виден красивый в стиле модерн дом— бывший особняк князя Горчакова, где сегодня помещается ЗАГС Петроградского района. Чуть наискосок еще не так давно стоял неказистый трехэтажный дом 17-го отделения милиции. В 1937 году коридор второго этажа этого отделения, если повернуть налево, упирался в тяжелую обитую оцинкованным железом дверь просторного кабинета. В кабинете — стол с зеленым сукном. За столом — большого размера военный с двумя «шпалами» в петлицах — майор. Меня, зареванного и униженного после допроса и двухчасового содержания в примыкающем к кабинету темном чулане, снова допрашивает майор:

— Говори, кто тебя послал фотографировать дом? Этот? Этот?

Через пелену слез я смотрю на шевелящиеся в его руках фотографии незнакомых мужчин и реву.