Оптимисты

Миллер Эндрю

Впервые на русском —

новый роман любимца Букеровского комитета Эндрю Миллера, автора уже знакомых русскому читателю книг «Жажда боли», «Казанова» и «Кислород».

Клем Гласс (да, параллель с рассказами Сэлинджера о семействе Глассов не случайна) — известный фотожурналист. Он возвращается из Африки в Лондон, разуверившись в своей профессии, разуверившись в самом человечестве. Когда его сестра-искусствовед после нервного срыва попадает в клинику, он увозит ее в «родовое гнездо» Глассов — деревушку Колкомб — и в заботах о ней слегка опаивает. Но недолго длится сельская идиллия, и вот Клема зовет сперва Торонто, затем Брюссель, где он попытается усмирить призраков, терзающих его со времен африканской командировки…

«Оптимисты» были названы книгой года по версии журнала «TimeOut».

Часть первая

1

После резни в церкви в Н*** Клем Гласс прилетел домой в Лондон. Вытащив из чемодана одежду и ботинки, он затолкал их в черный мешок для мусора, вынес его к мусорным бакам у подвального выхода и потом, вернувшись, долго тер кожу на руках. На следующее утро он слушал крики двигающихся вдоль по улице мусорщиков. Позднее, выглянув в окно, Клем увидел у перил шеренгу пустых баков. Он лег на пол и, будто провалившись в пространство между двумя мыслями, следил, как по потолку пробирается светлый луч. Так прошел день. Затем ночь. Потом он не мог вспомнить, чем занимался всю эту неделю.

Был уже май, и погода перевалила из весны в лето. Листья на окаймлявших дорогу деревьях ярко блестели, почти светились. Допоздна не иссякал медленно ползущий поток машин с опущенными окнами, из которых вырывалась музыка. На улицах распущенные на каникулы дети ссорились, стучали о стену мячом, распевали считалки, доставшиеся им еще от бабушек и дедушек — «Я садовником родился…». В доме напротив жили наркоманы, оттуда постоянно доносился металлический скрежет радио. По ночам от этой музыки казалось — черти волокут грешников в ад. Время от времени они начинали швырять вещи из окон. Через пару недель после возвращения Клема они выбросили с верхнего этажа десятилитровую банку фиолетовой краски. Банка треснула, пара квадратных метров тротуара и канава украсились двухдюймовым фиолетовым поливом. Сохраняя влажность внутри, он покрылся под солнцем корочкой. Вскоре появились фиолетовые следы, каждый последующий призрачнее предыдущего. Там была даже цепочка собачьих следов, обвивающая фонарный столб и исчезающая в направлении Харроу-роуд.

Наркоманы были в восторге. Сгрудившись на ступеньках своего дома, они размахивали бутылками и хохотали, как одержавшие победу бойцы какой-то повстанческой армии. Через неделю они выбросили банку оранжевой краски — гигантский лопнувший яичный желток. Репортерская сумка Клема стояла у двери. Там лежали «Никон», «Лейка», провода, вспышки, линзы, два-три десятка фотопленок. Глядя на поджаривающийся на фиолетовой мостовой желток, он соображал, как лучше его заснять, но это был инстинктивный порыв, профессиональный рефлекс, не более. Камеры останутся в сумке, пока он не решит, что делать с ними дальше. Он смутно прикидывал, как принесет их обратно в магазин «Кинзли» и продаст. За «Лейку» можно выручить немало; да и старая рабочая лошадка «Никон» тоже кое-чего стоит, пожалуй, хватит на месячную квартплату.

В один прекрасный день, в конце месяца, наркоманов выселили. Приехали две полицейские машины, потом появились работники муниципалитета с металлическими решетками и начали опечатывать дом. Деревянную дверь закрыли стальной рубашкой, выступающие окна забрали металлическими коробами. У перил при входе кучей сложили личные вещи — спальный мешок, фен для волос, какие-то искусственные цветы, костыль. Наркоманы, особенно женщина, рычали и размахивали кулаками. Клем наблюдал за ними из окна второго этажа. Его восхищала их пылкость; осознают ли они бесплодность своего протеста, думал он, или именно бесплодность распаляет их еще больше? Покончив с работой, муниципальные работники ушли; рассевшись по машинам, укатили полицейские. По-прежнему яростно потрясая кулаками, выселенные наркоманы по двое, по трое разбрелись в ближайшие приюты и забегаловки. Показались, посмеиваясь, несколько местных жителей. В сумерки Клем вышел на улицу, в аллее стояла почти полная тишина. Он посмотрел на дом, потом, присев на корточки, провел пальцами по остаткам краски. Поверхность, местами бугристая, но в основном гладкая, была теперь твердой, как лак. На краю пятна, там, где под краской проступал серый цвет брусчатки, он заметил слабый, но удивительно четкий оттиск листа и в свете зажигалки разглядел неподалеку другие — тонкие, словно кружево, отпечатки мертвых листьев, наполовину скрытые, как рисунки под папиросной бумагой. Он попытался понять, как они могли возникнуть. Прошлогодние осенние дожди, прошлогоднее осеннее солнце; давление тысяч прошагавших подошв; высвобожденная энергия разложения; достаточная поглощающая способность камня. Он рассматривал их, пока зажигалка не начала обжигать руку. Вспомнился калотип листа работы Фокса Толбота

Уже за полночь зазвонил телефон на столе. После пяти звонков включился автоответчик. Его голос сообщил, что он находится в командировке за границей. Прозвучал гудок. После паузы, во время которой Клему казалось, что он слышит крики чаек, его отец сказал: «Это, ну, в общем, я. Позвони мне, когда вернешься, ладно?» И после еще одной паузы: «Спасибо».

2

В футболке, джинсах, старых башмаках он целыми днями слонялся по городу. Безразлично, в каком направлении. Повернув налево, он попадал в богатые кварталы; направо был железнодорожный мост, канал, муниципальные многоэтажки, супермаркет. Под зелеными фермами моста рельсы просекой разрезали нутро города. В отсутствие поездов сцена была до странности мирной. По обочине железнодорожного полотна росли деревца; на редкость живучие кусты с аляповатыми цветами пробивались сквозь стены набережной и усыпавшую полотно гальку. Часто над рельсами кружился, как обрывки бумаги, пяток-другой бабочек.

Канала он научился избегать. Вода в нем была слишком неподвижной, слишком черной: он боялся того, что может в ней показаться. Ему хватило бы самой малости — скомканный полиэтиленовый мешок, напоминающий лицо; корень, похожий на руку.

Он ел где придется, куда заносили его ноги. Португальское заведение рядом с аллеей, турецкое кафе в районе Ноттинг-Хилл, африканский ресторанчик на Холборн-роуд. Ел, платил, не разговаривая ни с кем, кроме официантов. Каждый день после обеда он заходил в киоск просмотреть передовицы газет. Раньше — именно так он думал о своей жизни до церкви в Н***, «раньше» — он ежедневно читал две, иногда три газеты, получая удовольствие от знания того, что происходит в мире, и от возможности быть в курсе. С тех пор как он вернулся, новости перестали убеждать его, как раньше; не из-за подозрения, что их выдумывают (хотя, достаточно долго работая с журналистами, он знал, что такое происходит нередко), а потому, что мир, о котором они сообщали, больше не соотносился с миром у него в голове — об этом месте вряд ли можно было сказать что-либо связное. Нынче он только просматривал, не появится ли сообщение из Африки, материал по следам убийств. Если что-то было, он выискивал упоминание о бургомистре, но отсутствие упоминания всегда приносило больше облегчения, чем досады. Он еще не был готов столкнуться с Сильвестром Рузинданой, совсем не готов.

С недавнего времени Клем стал частью публики, заполняющей дневные сеансы кинотеатров. Его абсолютно устраивали фильмы с парой-тройкой музыкальных номеров и бессмысленным финалом. В кинотеатре в Шепердз-Буш показывали «Завтрак у Тиффани»; окруженный пенсионерами и безработными, он умиротворенно смотрел картину до тех пор, пока, пощипывая струны маленькой гитары, Хепберн не запела неверным, прекрасным, хватающим за душу голосом «Лунную реку»

3

— Привет! Шелли-Анн и Сильвермена сейчас нет. Оставьте свой номер и имя, и мы перезвоним вам, как только сможем, — Затем следовал четырехсекундный хоральный обрывок — Канада, о Канада! — фиглярство Сильвермена, затем гудок.

Клем опустил трубку. Голос у жены был молодой, а все сообщение звучало так, будто она записала его в промежутке между какими-то интересными занятиями. Вовсе она не звучит одинокой или рассерженной, подумалось ему.

Он попробовал еще раз, через час.

— Привет! Шелли-Анн и Сильвермена сейчас нет…

4

Происшествие:

Шагая в воскресенье вечером, часов в одиннадцать-полдвенадцатого, по Портобелло-роуд, в одном из темных дверных проемов на другой стороне улицы он услышал сдавленные женские рыдания, усилившиеся, когда он проходил мимо; они резко оборвались, затем прорвались вновь, толчками ударяя его теперь между лопаток. Стоило ему их услышать, как во рту пересохло и стало трудно дышать из-за бешено заколотившегося сердца. Но чего он испугался? Практически на любой лондонской улице шатаются печальные, потерянные тени, однако звук был для него невыносимым; он ускорил шаг. Девушка шла за ним, пытаясь догнать и жалобно взывая, пока он не остановился. Они стояли напротив шашлычной. Продавец протирал прилавок, готовясь закрывать на ночь. В свете неоновой рекламы — петуха — он рассмотрел, что ей было около двадцати. С протянутыми руками, с размазанной под глазами тушью, она стояла перед ним, дрожа, и старалась объяснить что-то, что с ней случилось. Он не сразу понял из обрывков ее речи, на каком языке она говорит, потом разобрал — испанский. Она несколько раз повторила «violar» или «violada». Протянула ему телефон. Он взял его, позвонил в полицию, сообщил оператору о нападении на молодую девушку и дал адрес шашлычной. Оператор спросила его имя, но он оборвал звонок и вернул телефон девушке. Она словно обмякла и стояла теперь, как стоят дети, когда им нестерпимо нужно в туалет, или как человек, получивший сильный удар в живот. На них уже смотрели люди из бакалейной лавки, двое — в длинных серых фартуках. Клем пытался сообразить, как сказать по-испански «они сейчас приедут», но через несколько мгновений вспомнил глагол «идти». «Я идти», — сказал он и зашагал от нее прочь. Он думал, что, возможно, она опять последует за ним, но ошибся. А может, у нее не было сил.

На Фарадей-роуд он остановился и обернулся назад, глядя вдоль линии фонарей. Место, откуда он ушел, скрылось за поворотом дороги. Он посмотрел на часы, оглядел окружавшие его пустые дома. Как скоро приедет полиция? Ближайший участок был в нескольких минутах езды, он уже должен был услышать сирену. А вдруг они не приедут? Вдруг он перепутал адрес или они решат, что это была шутка? Волнение к этому времени слегка улеглось, и он впервые с ясностью осознал, что бросил обиженную девушку на произвол судьбы. Он, всегда считавший себя готовым храбро вступиться за справедливость, — что с ним сталось теперь? Какой долг может быть более непреложным, чем долг помочь подвергшемуся нападению на улице незнакомцу? Он побежал обратно, но, вернувшись к магазину, увидел, что огни уже погашены и на улице никого нет. Он двинулся в направлении Вестборн-Гров, всматриваясь на перекрестках в поперечные улицы. Несколько раз слышались звуки шагов, кто-то быстро удалялся, но не было видно никого, напоминавшего ту девушку. Может, те люди впустили ее в магазин? Сделали то, что должен был сделать он? Вернувшись, он прижался лицом к витрине. По полу к нему двинулся силуэт — отделившийся от остального мрака клочок тьмы. Он замер, вскрикнул: «Черт!» — но тут же понял, что это собака: через стеклянную дверную панель на него уставился коротконогий черный пес; глаза его мерцали сине-желтым огнем, будто сквозь пустые глазницы проблескивала скрытая электросхема.

Он повернул домой. Проглянул серп луны, свет ее отразился на металлическом фасаде пустого жилища напротив. Стоя на ступеньках своего дома, он выкурил сигарету. Мимо прошел ночной автобус. Скорая помощь. Он вспомнил оставшуюся в живых после резни маленькую Одетту Семугеши, которую он фотографировал в больнице Красного Креста, пока Сильвермен брал у нее интервью. Голову ее закрывала широкая повязка, под которой размытой розовой, идущей ото лба к темени полосой прорисовывалась рана. Медленным, монотонным голосом она говорила по-французски. «

— Она что, никогда не плачет? — спросил Сильвермен.

5

Два дня спустя (в местных газетах об испанской девушке не упоминалось; желтых полицейских знаков, ограждающих место преступления, на улицах также не появлялось) Клем провел полчаса в поисках телефонного номера Зары Джонс, частной издательницы, с которой он переспал в марте. Помнилось, она записала его на обратной стороне квитанции, которую он сунул в кошелек, а потом, видимо, переложил еще куда-то. Роясь на кухонном столе, в нагромождении множества случайно брошенных, забытых вещей, он обнаружил, вперемешку с хламом старых газет и журналов, любопытные фрагменты предшествовавших Африке недель и месяцев. Письма, вырезки, приглашения. Списки того, что надо не забыть сделать и что купить. Пометка на углу конверта: «Желтая лихорадка, столбняк, малярия. Холера?» Контактные адреса с февральской работы в Дерри. Рождественская открытка от Клэр — охотники Брейгеля — с сообщением: «В Данди лежит снег, дюймов шесть!»

Квитанция обнаружилась в запертом металлическом ящике рядом со столом, где хранились разные имеющие отношение к деловой стороне его жизни бумаги. Это была квитанция таксомоторной компании, услугами которой он иногда пользовался для поездок в аэропорт Хитроу. На оборотной стороне она написала лиловыми чернилами номер своего мобильного телефона, сопроводив его вопросительным и восклицательным знаками.

Сидя за столом, Клем набрал номер. Он не был уверен, что сумеет дозвониться, и не представлял, что скажет, если сумеет, но, когда после шести или семи звонков она ответила, его поразило, как все оказалось легко и как быстро между ними установился нужный тон.

— Как у тебя дела? — спросила она.

— В порядке. А ты как?

Часть вторая

10

Еда — что-то вроде пиццы — горчила и отдавала подгоревшими специями; он отодвинул ее. Женщина восточного вида, в синем халате с пришитым на груди фирменным значком «Вкусное питание», забрала его тарелку и вывалила содержимое в тележку. Казалось, она смотрела на него с упреком. Он повернулся к окну. У ворот отправления, жемчужно сверкая в ярком полуденном свете, выстроились самолеты. По радио объявляли рейсы в Исламабад, Чикаго, Токио, строго призывали опаздывавших пассажиров, искали потерявшихся родственников. Клем опять представил, что набирает номер, и опять не мог придумать, что сказать. Тем, кто продолжает ему доверять, потребуется еще немного терпения. Это же неотъемлемая часть доверия — не торопиться с приговором? Подразумевать благородную причину в изначально, а может, и навсегда непонятном поведении? Своей бедной многострадальной головой Клэр сумеет уразуметь, что он не вернулся, потому что имел на то причину. Но что скажет Фиак? Ей, понятно, никакого интереса его оправдывать. Легко представить: поглаживая Клэр по руке, она рассказывает, как ждала звонка, потом поехала в квартиру и застала ее пустой, без его вещей, без записки, совсем ничего. Конечно, она будет рада. Зачем ей присутствие соперника, никогда раньше не виденного братца, предъявляющего претензии по праву родства. Скатертью дорога. Теперь Клэр опять принадлежит ей.

Право, жаль, что Клэр придется все это выслушивать; больно представлять ее лицо, гримасу недоумения при попытке переварить принесенные Фиак новости. Может, послать ей открытку? Идея была до смешного несостоятельной, но он ухватился за нее, поскольку она еще входила в число все уменьшавшегося ассортимента доступных ему вариантов; он немедленно пошел в киоск, выбрал на крутящемся стенде открытку с ярко раскрашенным видом аэропорта, которая, может, даже вызовет у нее улыбку, или вызвала бы раньше, и пристроил ее на стопке журналов. Он мог бы написать ей, что все еще ощущает въевшийся в кожу сладковатый, неотступный смрад разложения. Что она тоже почувствовала бы его. Что он не в силах ей помочь. Хотел бы, но, увы. Что он в его состоянии не должен даже пытаться сейчас помогать ей. Вместо этого он вывел: «Срочный вызов! Скоро сообщу. Привет Финоле». Адреса он не знал, но решил, что краткое «Клиника „Итака“, Сев. Данди, Шотландия» донесет его открытку адресату.

Он летел рейсом «Эйр Канада»; пустых мест в салоне почти не было. Пассажир в соседнем кресле коротал время, разгадывая кроссворды в маленьких книжечках. Клем просмотрел фильм, затем заказал пятый стакан вина у молоденькой белокурой стюардессы, выполнявшей обязанности со старанием, заставлявшим предположить, что она работает не больше недели. День растянулся. Под ними, уходя к четко очерченному горизонту, расстилались синие, постепенно темнеющие до черноты облака. Поднялась красная в лучах медленно заходящего солнца луна, и на какое-то время мир за прохладной оболочкой двойного стекла приобрел фантастические, совершенные, неожиданно-прекрасные черты. Ему вспомнился отзыв Фиак о радуге: «Естественно, это ничего не предвещает». Странно тогда, что красота продолжает действовать так убедительно, так мощно заявлять о глубинной сущности мира, об изначальной, изначально устремленной к добру морали. Он откинулся в кресле. С головой уйдя в головоломки, сосед продолжал обводить шариковой ручкой найденные в бессмысленной путанице букв слова. От него веяло блаженным покоем; происходящее в небесных сферах его не интересовало.

Клем прочитал от корки до корки дорожный журнал. Знаменитые рестораны, заботящиеся о социальном благополучии бизнесмены, опутанные нитями авиарейсов континенты — все это лукаво намекало на то, что «Эйр Канада» обеспечит им перемещение из одной изысканной культуры в другую. Когда он опять поднял глаза на телеэкран, маленький нарисованный самолетик застыл на высоте тридцати шести тысяч футов над канадским восточным шельфом. Голос старшего помощника капитана, вызывающий в памяти рекламы бурбона или хороших сигар, посоветовал им перевести часы на местное время. В Торонто — приятная погода, чистое небо, восемнадцать градусов, легкий западный ветер. Клем прислонил голову к подголовнику. Вслед за проведенной в квартире Клэр ночью последовали две другие, в Лондоне, — в полном изнеможении он проваливался все глубже и глубже. Он начал почти панически бояться, что уже никогда не сумеет найти желанного отдыха, но сейчас, попав в промежуток между временными поясами, под действием вина, шума двигателей и царившего в кабине полумрака он забылся, уснул, как забившийся в нору зверь, и очнулся, только когда молоденькая стюардесса постучала его по плечу, прося пристегнуть ремни.

11

На мобильном телефоне Сильвермена Клем оставил сообщение с названием и телефоном своей гостиницы — «Отель Триллиум», недорогое заведение номеров на тридцать на окраине китайского квартала. Управляющий — высокий худой мужчина — походил на Джона Стейнбека с фотографий, сделанных в России в 1940 году. Он выдал Клему включенную в стоимость проживания карту и объяснил, что, поскольку в гостинице вышел из строя кондиционер, он получит скидку в пять долларов за ночь.

Утром Клем опять позвонил Сильвермену, на этот раз механический женский голос сообщил ему, что требуемый номер отключен (Клем понял, что таким образом телефон превращался в эффективное устройство для уклонения от разговоров с людьми, точно так же, как фотоаппарат часто превращался из средства разглядывания мира в ящик, за которым можно укрыться).

Он вышел прогуляться по китайскому кварталу. Около десяти нашел какое-то кафе и устроился рядом с группой студентов, шумно потягивавших через соломинки молочные коктейли и с гнусавым акцентом обсуждавших, как прошлой ночью им кто-то наподдавал хороших пиндюлей. Выйдя опять на улицу, он засунул карту в карман и пошел наудачу. Было гораздо жарче и влажнее, чем он ожидал. Из телефонных будок он дважды пытался дозвониться до Сильвермена, но каждый раз попадал на женский голос, сообщавший, что номер отключен. Жара действовала угнетающе. Бродя между небоскребами финансового района — гигантскими, похожими одно на другое зданиями, напоминающими фаллические памятники денежным мешкам, — он ругал себя за то, что пустился в такое далекое путешествие, имея в руках лишь клочок бумаги с номером. Даже для него, привыкшего к дальним странствиям и вопиющей небрежности в подготовке командировок, это было чересчур экстравагантно. Пусть он не мог оставаться в Данди, пусть не решался жить в Лондоне. Но что ему нужно было от Фрэнка Сильвермена, который, как он начал подозревать, возможно, нарочно от него скрывался? По первому капризу он ринулся в трехтысячемильный перелет; но в этом липком, прилизанном городе делать ему было абсолютно нечего.

Чтобы добраться обратно в «Триллиум», пришлось шагать целый час. Он принял холодный душ, а потом улегся на покрывале, обсыхая. Полуопущенные шторы создавали в комнате приятный полумрак. В пограничном состоянии между сном и реальностью ему вдруг захотелось подрочить, испытать сладостное (почти забытое за последние месяцы) возбуждение. Он вспомнил Зару, прелестный, соблазнительный румянец, заливающий ее шею и щеки перед самым оргазмом. Член в руке начал наливаться, но образы уже менялись. Другие лица, звуки, намерения: прокручивающаяся в голове лихорадочная, мелькающая вспышками кинопленка, кабиночная порнография, которой он не хотел или не подозревал до весны, что может хотеть.

А теперь? Что выявили в нем эти часы, проведенные на горе? Это и есть самопознание? Это?

12

Он проспал лишь несколько часов и, проснувшись, обнаружил, что лежит одетый поверх покрывала, перерезанный пополам солнечным лучом. Ему снился какой-то беспорядочный сон. Он сам, пробирающийся среди мусорных куч. Комната. Станционный зал. Сильвермен? Да, Сильвермен, гватемальцы, от двери смотрел на него мальчик (на этот раз — огромными влажными глазами погибающего олененка из мультфильма). Сильвермен напирал на дверь епископским посохом и кричал: «Так велено!» — или: — «Приказы не обсуждают!» Тревожный, нелепый сон.

Клем сел. В гостинице и на улице за окном было тихо. Поднявшись, он подошел к окну, прищурился от света и, глядя на пересекавшие пустую улицу косые утренние тени, вспомнил, что сегодня воскресенье.

В ванной он прополоскал рот водой из-под крана. В голове чувствовалось какое-то раздражение, в точке над правым глазом — дергающая, как от электропровода, ноющая боль, уходящая на пару дюймов вглубь черепа. Наклонившись, он принялся разглядывать в зеркале глаз. Правый глаз, которым он глядел в видоискатель фотоаппарата. В силу своей профессии Клем знал кое-что о глазах — склера, сосудистая оболочка, миллионы клеток на сетчатке, где свет фокусируется.

Левой рукой он прикрыл левый глаз. Правый, оставшись в одиночестве, смотрел на него, как маленький испуганный зверек. Пригнувшись ближе, он разглядел признак воспаления, красноту на внутренней оболочке века, могущую оказаться началом чего-то, чего он со страхом ожидал уже давно. Может ли глаз пострадать от того, что он увидел? Слишком яркий свет ослепляет. Что еще? Хотя он изучал глаз, как подобие фотоаппарата, подобие изготовленной из стекла и металла камеры, глаз не был механизмом. Он жил, освещал лицо, омывался слезами. Неужели он мог смотреть на живого ребенка так же, как на двухдневный детский труп? Не может же быть, чтобы на таком тонком механизме это не отразилось? Не может быть. Не мог он в это поверить.

В спальне он нашел дистанционный пульт, включил телевизор и начал переключать каналы, пока не набрел на канал «Погода в США» («Сегодня, Диана, за пределами Лоутона самая высокая температура ожидается около восьмидесяти…»). Картинку на экране было трудно разглядеть из-за солнца, но она была ему и не нужна, он только хотел слушать. Он испытывал странное влечение к этому каналу с тех пор, как наткнулся на него много лет назад в автодорожной гостинице в Техасе. Поначалу его рассмешило и поразило то, что целый канал отведен только прогнозу погоды; затем оказалось, что бесконечное описание переменных условий в местах, о которых он ничего или почти ничего не знал, успокаивало его, как в детстве убаюкивают голоса взрослых, обсуждающих что-то за столом поздним вечером.

13

Клем поднялся, когда в переулке еще горели оранжевые фонари. Вымыв на кухне кофеварку «Биалетти», он наполнил ее водой и свежим кофе. Из кухонного окна виднелась россыпь зданий, сверкающих россыпью огней. Проехала машина, через две-три минуты другая. В городе был отлив, он был настолько тих, насколько может быть тихим простирающееся на мили во все стороны пристанище миллионов. Любимый час привидений, роющихся в помойках лис, самоубийц, ложных прозрений. В ожидании, пока закипит вода, он вычислил время в Торонто. Одиннадцать, одиннадцать тридцать. Сильвермен готовится к выходу, Дефо или его дядя застегивают пуговицы на форме, молдаване (если они таки молдаване) и гватемальцы бодрствуют, неусыпно оттачивая свое и без того почти бесконечное терпение. А на острове? Спит ли отец, или сейчас его очередь быть в часовне, «сердце дома»? Согнуты в молитве старческие колени, бедра, шеи. Что слышится ему за шумом моря и скрипом собственных костей? Почтовый поезд на материке? Неустанное «тук-тук-тук» дизельного движка? Ночь в «Итаке» представить было труднее: как сгущает страдания наступающий мрак, каждый — один на один со своим недугом, кто-то стонет во сне, ночная смена сплетничает в коридоре…

Клем налил кофе в кружку, насыпал сахар и принес ее в гостиную. С минуту постоял в нерешительности, потом подошел к книжной полке и с самого верха достал черную папку из кожзаменителя, размером с небольшой портфель. В ней хранились весенние негативы и слайды, сотни размещенных по полиэтиленовым кармашкам квадратиков, многие из них — негативы — он проявил в ванной отеля «Бельвиль», где, благодаря странному эффекту шока или профессионализму, он, раздевшись до трусов, трудился, как робот, посреди свисающих над ванной длинных бронзовых завитков пленки.

Папка не открывалась с самого его возвращения: он не мог на это решиться, — однако сейчас, вытащив просмотровый столик, Клем включил его, вытряхнул кадры и полоски пленки и рассыпал их по освещенной поверхности. Шнайдеровская лупа в бархатном чехле лежала в ящике стола. Он протер линзу краем футболки, разложил пленки рядами и, склонившись, начал просматривать кадры один за другим, от самых безобидных до таких, глядя на которые он едва мог поверить, что у него хватило выдержки и дерзости щелкнуть затвором.

Что побудило его вытащить их на свет? Почему именно этим утром? Может, он испугался утратить свою убежденность в том, что человек от природы зол? Может, столкнувшись с незначительными проявлениями доброты, его подернутое дымкой забвения отвращение улеглось? Или его продолжает терзать брошенный Сильверменом ночью по дороге на станцию вызов: знаем ли мы вообще, что мы там видели? Тогда вопрос показался ему чудовищным, но несложным. Доказательства были на «эктахроме», на кассетах «Tri X 400». Их можно было потрогать, взять в руки. Они принадлежали ему. Но возможно, вопрос Сильвермена был о другом — знаем ли мы, что это значит? Не что это было, а что это означало? Он встряхнулся и еще сильнее приник глазом к линзе, но чем дольше он глядел, тем меньше, казалось, говорили ему фотографии; при слишком упорном, слишком требовательном разглядывании они начинали преображаться в кошмарные головоломки, скрытая в них правда хоронилась в крошечных бликах, свидетельства оказывались неубедительными, спорными, двусмысленными.

Выключив просмотровый столик, он как попало сгреб пленку обратно в папку и наглухо запер ее. Забрезжил день. Машины проезжали теперь мимо дома каждые несколько секунд, фонари светили не ярче окружающего неба. Чтобы успокоиться, избавить себя от подступающей тревоги, от беспокойных раздумий о предстоящих неделях, он вытащил с полки одну из книг Клэр («Делакруа и экономика ажиотажа»), уселся в единственное имеющееся в комнате кресло, положив ногу на подлокотник, и прочитал десяток уравновешенных, со знанием дела написанных страниц из середины книги. Делакруа в Париже, Делакруа и Шопен, музыка и живопись, цивилизаторы. Ему казалось, он слышит голос сестры, и, уронив книгу с колен, засыпая, он увидел ее в дверях своей крошечной спальни в Бристоле; пора выключать свет и ложиться спать, говорила она, завтра в школу. В хорошем настроении она иногда приходила посидеть с ним минутку-другую — педантичная, серьезная, слегка отстраненная, словно она старалась ничего не позабыть из того, что нужно было сделать, прежде чем лечь спать, прежде чем ей исполнится восемнадцать. Потом свет гас, побеждала темнота, и он оставался один на один со своими печалями, пока не приходил сон, в котором он бродил по пустым комнатам дома или, запертый в его стенах, слушал доносящийся из сада голос, тщетно умоляющий впустить внутрь…

14

Ему пришлось жать на кнопку звонка несколько минут, прежде чем Тоби Роуз подошел к окну и сбросил вниз ключи. Отперев входную дверь невзрачного экс-муниципального дома, расположенного в двухстах метрах от станции «Уондсворт-Коммон», Клем поднялся по голым ступенькам на второй этаж. Роуз, в семейных трусах, с заплывшим от долгого сна крупным лицом, стоял в узком проходе. Он поднял руки:

— Извини, дружище. Запамятовал я все к чертям.

Опустив чемоданчик на пол, Клем прошел за ним в гостиную. В погруженной в полумрак комнате еще не выветрились ароматы вчерашней вечеринки. Роуз потянул штору. На кофейном столике, на диване, на ковре, на каминной полке, на телевизоре валялись вперемешку стаканы, обложки компакт-дисков, газеты, пачки курительной бумаги, обзорные листы фотографий, пепельницы. На полу, под ногами, Клем заметил почерневшую от пламени ложку и кусок жгута, которым Роуз перетягивал вены на руке, — он изредка употреблял немного героина, что, похоже, не сказывалось на его работе, а, может, даже способствовало ей.

— Давненько не виделись, — сказал Роуз.

— Все, похоже, по-старому, — сказал Клем.