Дом, в котором совершено преступление

Моравиа Альберто

Задача настоящего сборника — дать читателям представление о Альберто Моравиа как о рассказчике, об идейной проблематике и своеобразии художественной формы его произведений (большая психологическая новелла, политический гротеск, так называемый «римский рассказ» и другие).

В книгу включены рассказы из сборников «Автомат» (1962), «Новые римские рассказы» (1959), «Эпидемия» (1957) и «Рассказы» (1952). Из последних двух сборников взяты рассказы Моравиа не только 50-х годов, но и более ранних лет.

Несколько слов о человеке и писателе

Гейне писал, что трещина мира проходит через сердце поэта. Об Альберто Моравиа, уже хорошо известном советским читателям, вполне можно сказать, что через его сердце пролегла трещина современного капиталистического мира.

Несколько лет назад меня познакомил с ним в Риме выдающийся итальянский писатель и художник, наш друг Карло Леви. Это было в небольшой траттории на одной из центральных площадей столицы — там Моравиа нередко проводит вечера, беседуя с друзьями. Навстречу мне поднялся из-за столика невысокий человек с умными и грустными глазами, с почти страдальчески резким изломом тонких губ. Это было совсем короткое знакомство, три-четыре вежливые сдержанные фразы и только. Потом была тоже недолгая и случайная встреча далеко и от Италии и от Советского Союза — в египетском самолете, летевшем из Каира в Луксор, где мы оказались почти соседями. Но как бы мимолетны ни были встречи с этим человеком, нельзя не запомнить его лица — чуткого, нервного, необычайно внимательного к окружающему. И, хотя вы проведете с ним всего несколько минут, вы обязательно ощутите ту внутреннюю наполненность, тот особо высокий, почти электрический потенциал, которым всегда заряжен настоящий большой художник.

Он очень сдержан, он не распахивается навстречу людям, но за этой сдержанностью угадывается мощное биение сильного, страстного темперамента и тонкая «радиолокационная» чувствительность человека «с обнаженным сердцем».

Я думаю, советский читатель Альберто Моравиа, будучи знаком с ним по его произведениям, тоже ощущает высокую художническую чувствительность этого превосходного мастера итальянской литературы, его глубокое знание души современного ему «маленького человека» нынешней Италии. Можно не соглашаться с пассивной, «созерцательно-объективной» позицией самого автора в отношении к героям его произведений, можно жалеть о том, что писатель нередко лишь констатирует сложность, а порой и безвыходность положения «маленьких людей» в современном западном мире, не пытаясь позвать своих героев к борьбе, не указывая им лучшей дороги. Но нельзя не признать за Альберто Моравиа органически свойственного ему высокого гуманизма, глубинного проникновения в душу своего современника, мудрого понимания трагичности жизни человека в буржуазном обществе наших дней — качеств, придающих его произведениям мощную силу воздействия на читателя из любой страны мира.

Эти великолепные качества итальянского писателя-гуманиста сделали его книги близкими и советским людям. Нет сомнения, что и эта новая книга Моравиа встретит у нас, как всегда, горячий, взволнованный прием читателя.

Из сборника

«Рассказы»

Скупой

Перевод В. Хинкиса

Не в пример многим скупым, которые невольно проявляют эту свою страсть в каждом поступке, превращаясь в конце концов в живое и законченное ее воплощение, Туллио скрывал свою скупость под маской человека совсем не скупого, даже щедрого, и никогда не выказывал ее, кроме тех редких случаев, когда ему волею жестокой необходимости приходилось раскошеливаться. В облике Туллио не было и следа той черствой и хищной подозрительности, какую обычно приписывают скупым. Он был среднего роста, склонен к полноте и имел вид довольный и благодушный, свойственный людям, которые привыкли жить без забот, ни в чем себе не отказывая. И в поведении своем он был прямой противоположностью традиционному типу скупого: радушный, приветливый и словоохотливый, с непринужденными манерами, он обладал широтой, которая заставляла думать о щедрости, хотя, как это нередко бывает, у Туллио широта проявлялась лишь во взглядах и общих словах, которые денег не стоили. Кроме того, говорят, что скупые, одержимые своей страстью, не способны интересоваться ничем, кроме денег. Но если поверхностный интерес к искусству и культуре считать достаточным доказательством щедрости, то Туллио был сама щедрость. Он никогда не произносил слово «деньги», и даже больше того — на устах у него неизменно были лишь слова самые благородные и бескорыстные. Он прилежно читал все новые книги известных писателей, регулярно следил за газетами и журналами, не пропускал ни одного нового кинофильма и театральной премьеры. Злые языки скажут, что книги он всегда мог у кого-нибудь одолжить, а газеты и журналы взять у себя в клубе и что ему не составляло труда достать контрамарку на любой спектакль. Но что там ни говори, а все же у него были эти духовные интересы, которые он всячески старался выставить напоказ. По вечерам у него часто собирались друзья — адвокаты, как и он сам; они до поздней ночи говорили о политике или обсуждали животрепещущие проблемы литературы и искусства. Но этого мало: он слыл человеком, у которого под непринужденным добродушием и сердечностью скрывается характер серьезный, строгий и даже аскетический, человеком необычайно совестливым, который даже в мелочах поразительно щепетилен. А если так, все это плохо вяжется со скупостью. Ведь скупость, как известно, легко заставляет молчать совесть и не признает никаких проблем, кроме одной, чисто практической: как жить, тратя поменьше денег.

Таков был Туллио. Или, вернее, таким он стал. Потому что эта сердечность, мягкость, широта и разносторонность интересов, теперь сделавшиеся лишь видимостью, некогда были главными его качествами. В самом деле, одно время, лет десять назад, когда Туллио был двадцатилетним юношей, он так увлекался театром, что даже подумывал бросить адвокатскую карьеру и попробовать писать комедии. В то время моральные проблемы вставали перед ним по самым, казалось бы, незначительным поводам, вследствие чего он много думал о себе и о своей жизни. И наконец, в то время он щедро тратил деньги на себя и на других. Но теперь он сохранил с прежним Туллио лишь внешнее сходство. Незаметно для него самого год за годом скупость разъедала самые корни, питавшие этот первый и единственный расцвет его жизни.

Есть люди, которые, страдая каким-нибудь пороком, сначала борются с ним, а потом, по слабости, не могут устоять и, внушая себе, что никто их порока не замечает, предаются ему со страстью. А некоторые, наоборот, целиком оказываются во власти своего порока и сами совершенно не видят его. Когда Туллио начала одолевать скупость, он не мог устоять. Вероятно, вначале он пробовал ей сопротивляться, а потом, поддавшись сладкому и неодолимому соблазну, начал понемногу прикапливать деньги. Его близкие это заметили, но, надеясь, что все уладится само собой, молчали, чтобы не обижать его. Он же вообразил, что это прошло незамеченным, и стал скряжничать не на шутку, по-настоящему. На это окружающие тем более обратили внимание, но, думая, что теперь уж дело зашло слишком далеко и беде все равно не помочь, снова промолчали. Туллио в то время было лет двадцать пять, и с тех пор он предался своей страсти без удержу, так что его вскоре совершенно заслуженно стали называть скупым.

Именно тогда, в двадцать пять лет, Туллио начал придерживаться мудрого правила никогда не выходить из дому, имея в кармане больше пяти или шести лир. Таким образом, он никак не мог потратить много, даже если бы по слабости ему и захотелось. В этом возрасте его начали одолевать страхи, навязчивые мысли, суеверия, присущие скупости. Одно из этих суеверий состояло в том, что он признавал только круглые числа. Скажем, он шел в кино с приятелем и видел, что билет стоит пять лир шестьдесят пять чентезимо. Обычно он приставал к приятелю до тех пор, пока тот не выкладывал из своего кармана эти шестьдесят пять чентезимо, которые так некстати портили прекрасную круглую сумму в пять лир. Кроме того, он всеми правдами и неправдами всегда старался отказаться от угощенья и даже от стакана воды, опасаясь, что потом придется отплатить за это. Свидания он всегда, в любую погоду, назначал на улице и расхваливал уличные скамейки, называя их самым удобным и укромным местом для беседы. Если же он все-таки бывал вынужден зайти в кафе, то прикидывался больным, хватался за живот и, ссылаясь на нездоровье, уверял, что не в состоянии ни есть, ни пить. Но нередко он сам выдавал свое притворство, так как, едва выйдя из кафе, сразу веселел и начинал оживленно разговаривать. Он бывал недоволен, когда его приглашали обедать или завтракать без предупреждения, потому что в таком случае ему не удавалось сэкономить на еде дома. Всякий раз, как ему по какой-либо причине приходилось путешествовать, он, едва приехав в чужой город, прежде чем подняться в свой номер, спешил обзвонить из вестибюля гостиницы всех своих знакомых, даже тех, которые были ему чужды или неприятны, в надежде, что его пригласят в гости и он сэкономит на обеде. Обычно он не курил, хотя это доставляло ему удовольствие, но охотно брал сигарету, когда его угощали. С женщинами он всегда много говорил о чувствах, хорошо зная, что они, когда любят, бескорыстны и удовлетворяются комплиментами, ночными прогулками, ласками и тому подобными не требующими особых затрат пустяками. Он твердил, что любовь чужда корысти. И там, где есть корысть, не может быть любви. Он с гордостью говорил, что испытывает настоящий ужас перед продажной любовью. Он хочет, чтобы его любили за его достоинства, а не за то, что можно от него получить. Словом, он с самого начала ставил себя так, что ему не приходилось тратить деньги и делать подарки, доказывая свою любовь. Однажды у него был роман с немолодой и некрасивой вдовой, который продолжался несколько месяцев. Он притворялся, будто любит ее, но в душе сознавал, что сохраняет ей верность лишь потому, что не так-то легко найти другую женщину с квартирой, куда он мог бы приходит, когда захочется. Таким образом, подлинной основой его любви была экономия денег, которые пришлось бы платить, снимая комнату. Если любовница просила пойти с ней в театр или пообедать в ресторане, он соглашался. Но потом звонил по телефону и отказывался, ссылаясь на какую-нибудь важную причину. И мало-помалу она привыкла ничего у него не просить. Она знала его скупость, но, так как была уже не молода, хотела прежде найти другого любовника, а потом уж порвать с ним. Их холодные и порочные отношения длились почти полгода, а потом она отвергла его с таким откровенным и оскорбительным презрением, что всякий раз, как Туллио вспоминал эту женщину и роман с ней, у него портилось настроение. Чтобы как-то оправдать свою скупость, он постоянно жаловался. Всякого, кто изъявлял желание его слушать, он уверял, что экономический кризис, охвативший весь мир, особенно отразился на его делах. Адвокатская практика, объяснял он, приносит теперь лишь ничтожный заработок. Если бы работать не было долгом каждого, он без колебания бросил бы свою профессию. При этом он лгал, потому что благодаря постоянной экономии и расчетливому ведению хозяйства он с каждым годом становился все состоятельней. Но так как он заводил эти бесконечные и нудные жалобы при всяком удобном случае, ему не только верили, а даже сочувствовали. Одевался он скромно, квартиру снимал неважную, автомобиля у него не было, и люди, которые мало его знали, хоть и готовы были усомниться в его искренности, но не находили для этого причин.

Он жил в старой части города, в доме, который не ремонтировали по меньшей мере лет сто. Две колонны, украшавшие подъезд, давно почернели, и, так как лифта не было, наверх приходилось подниматься по холодной и темной лестнице с большими пролетами и такими низкими ступеньками, что она казалась наклонной плоскостью. На огромные, как вестибюли, лестничные площадки выходили черные, словно уголь, двери; некогда красные, они с годами покрылись темным блестящим налетом. А переступив порог квартиры, вместо красивых, ярко расписанных залов и мраморных полов, подобающих такому большому особняку, посетитель видел прихожую, коридор и комнаты, правда, большие и высокие, но убого обставленные старой, ветхой мебелью, захламленные всяким скарбом. Все было окутано пыльной темнотой, которую не мог разогнать слабый дневной свет, проникая сквозь узкие окна в толстых стенах, выходившие в переулок, куда солнце заглядывало лишь на несколько часов в день. Здесь всюду было так мрачно и убого, потому что квартал, где стоял особняк, давно обеднел; богатые люди переехали в новые районы города, и теперь в особняках и в маленьких жалких домишках жила лишь беднота. Квартира Туллио не была исключением из общего правила. Как и во всем особняке, комнаты здесь были загромождены сундуками, шкафами, всевозможной мебелью темного дерева, обветшавшей и неудобной, неизвестного стиля и эпохи, какую обычно покупают на аукционе или же получают по наследству. Только в одной комнате хозяева попытались бороться с этой мрачностью, делавшей квартиру похожей на лавку старьевщика, — в гостиной, которую мать Туллио, когда она еще распоряжалась в доме, обставила по своему вкусу. Эта гостиная была похожа на приемную банка или министерства, с массивной мебелью в духе ложного Ренессанса, со стенами, обитыми искусственным дамассе,

Гроза

Перевод С. Ошерова

Однажды вечером молодой архитектор Лука Себастьяни в нерешительности стоял перед дверью кинотеатра, не зная, войти ему или нет. Наступила середина сентября, но погода держалась необычайно жаркая, душная и в то же время пасмурная, и, наверно, эта погода отнимала у него силы и покой, не давала заняться чем-нибудь всерьез; а может быть, виною тому была усталость последних двух месяцев, когда он работал не отрываясь, не давая себе ни минуты отдыха. Во всяком случае, он инстинктивно чувствовал, что подобно тому, как сумрачный слой облаков, уже несколько дней тяжело нависавший над городом, может быть разогнан лишь сильной бурей, точно так же и ему нечего надеяться выйти из этого состояния нервозности, угнетенности и апатии, если с ним не произойдет чего-то исключительного, не наступит какой-то оздоровляющий кризис; а покуда самое лучшее, что он может делать, это не делать ничего и искать отвлечения, ожидая, пока не грянет надвигающаяся катастрофа. И в самом деле, именно желание отвлечься и забыться заставило его покинуть две душные комнатки, в которых он жил, и привело в этот кинотеатр, где, как он знал, кроме разнообразной программы с музыкой и голыми девицами, показывали фильм, уже нашумевший в городе, безудержно-смешной и в то же время глупый; может быть, думал Лука, все это смягчит его беспричинную и тоскливую неприкаянность. Но сейчас, ступив на порог кинотеатра и рассматривая выставленные в вестибюле фотографии актеров, как бы замерших посреди жеста, посреди гримасы, он уже не находил в них ничего смешного и с отвращением думал о том, что вот сейчас нужно купить билет, войти в огромный затемненный зал, почти пустой и все же душный, и, не обращая внимания на поблескивание бесчисленного множества пустых кресел, уставиться на широкий экран, населенный бегущими серыми тенями, прислушиваться к нелепо-громким, нечеловеческим голосам и в полном согласии с прочими зрителями закатываться раз за разом неизбежным, обязательным смехом. "Мне грустно", — думал он с раздражением и сам чувствовал, насколько это раздражение неоправданно: ведь никто не заставлял его входить в кино. "Мне грустно, я обозлен и расстроен… Ну и что же, я и хочу оставаться грустным, злым, расстроенным… Почему я обязан смеяться? Зачем мне смеяться?"

С такими мыслями, продолжая, однако, в досаде разглядывать сквозь толстые стекла очков выставленные в полупустом вестибюле фотографии, Лука медленно отступал к выходу, намереваясь вернуться домой или посидеть где-нибудь в кафе на открытом воздухе. Двигаясь таким образом, он по нечаянности сильно толкнул женщину, которая в эту минуту входила в дверь.

Рассерженный и смущенный, поправляя на носу очки, съехавшие от толчка, он сухо произнес: "Прошу прощения", и в этих словах вылилась вся его злость. Потом он поднял глаза и без удивления, словно давно был уверен в неизбежности этой встречи, узнал Марту.

"Она совсем не изменилась", — подумал он, рассмотрев ее в короткий миг между узнаванием и поклоном. То же худое, очень бледное лицо, высокий выпуклый лоб над глубоко посаженными голубыми глазами, резко очерченный нос, полные, характерного рисунка губы и маленький, круто срезанный подбородок с ямочкой. Единственная разница — ее черные волосы, прежде длинные и расчесанные на две стороны, теперь были коротко острижены под мальчика, так что уши оставались открытыми, а лишенное обрамления лицо казалось еще более худым и бледным рядом с глубокими глазами и ярко-красным пятном губ. Ее большое, немного худое тело было закутано в плащ переливчато-красного цвета, из-под которого виднелись высокие резиновые боты, новые и блестящие, придававшие ей вид не то всадницы, только что слезшей с лошади, не то танцовщицы из варьете, исполняющей русские танцы. Марта тоже его узнала и теперь с видом радостного изумления направлялась к нему.

— Вот так совпадение! — воскликнула она, и юноша узнавал теперь вслед за лицом и фигурой также голос, теплый, неуверенный и низкий. — Ты, Лука!.. Сколько времени прошло…

Архитектор

 Перевод В. Хинкиса

Как-то в июльский вечер, на закате долгого ясного дня, Сильвио Мериги, молодой провинциал, недавно окончивший архитектурный институт, стоял у окна пансиона. Пансион занимал весь верхний этаж старого кирпичного дома, приютившегося на краю одной из самых больших площадей города. Из окна Сильвио была видна вся площадь, круглая и слегка покатая к центру, с обелиском и четырьмя фонтанами посередине, с крошечными фигурками прохожих и автомобилями, движущимися далеко внизу. По одну сторону площади стояли две похожие, как близнецы, церковки с колоннадой и крытыми шифером куполами, по другую — шла зубчатая стена с воротами, а вдалеке, напротив, возвышался поросший пиниями и кипарисами холм с бельведером, тесно населенный статуями, над которым в безоблачном небе висел бледный серп луны. Вечер был безветренный, воздух пронизывала ленивая теплота; ласточки, в несметном множестве слетевшие с карнизов и крыш, стремительным хороводом носились над огромной площадью вокруг обелиска. Они затмевали бледное небо, и порой казалось, что обелиск, возвышавшийся над четырьмя фонтанами, окружен кольцом черных, как смола, чертенят; и кричали эти ласточки пронзительно, как чертенята, по-женски истерично, в их криках звучала трепетная, почти болезненная радость; это были крики фантастических существ — полуженщин, полуптиц, крики гарпий. Облокотившись на подоконник, Сильвио печально оглядывал площадь, небо, следил глазами за полетом ласточек вокруг обелиска. Красота этого зрелища только усиливала его тоску. "И в моем родном городке, — думал он, — небо в этот час точно такое же, и такие же ласточки, и лунный серп. Но если выйдешь на улицу, окажешься не в столице, а в провинции, где живут грубые и невежественные люди. И когда пойдешь прогуляться, не увидишь столько площадей и улиц — там лишь одна длинная улица, а вокруг поля да крестьянские домишки". От этого сравнения ему стало еще тоскливее, потому что на родине у него осталась невеста и Сильвио обещал ей, что они поженятся и переедут в столицу, как только он найдет работу. Но теперь он знал, что не сможет выполнить свое обещание. Отец был не в состоянии по-прежнему содержать его в столице, это обходилось слишком дорого; к тому же он никак не мог взять в толк, почему Сильвио сразу же после окончания института не поручили какую-нибудь важную работу, например проектировать министерство, или просто многоэтажное здание, или хотя бы шестиэтажный дом. Его не удовлетворили несколько мелких заказов, которые Сильвио с большим трудом удалось добыть, так же как и блестящая, но ничего, кроме почета, не сулившая победа, одержанная сыном на конкурсе на лучший проект современного особняка. Он написал Сильвио, что его интересует не победа на конкурсе и не несколько хвалебных статей. А потом, потеряв наконец терпение, велел ему возвращаться домой.

Погруженный в эти неприятные раздумья, Сильвио курил и бесцельно блуждал взглядом по площади. Вдруг он увидел, что под его окном остановился черный автомобиль и оттуда вышел невысокий человек в сером костюме и шляпе, низко надвинутой на глаза. Он аккуратно закрыл дверцу, оглядел дом и, помедлив немного, вошел в подъезд. Сильвио надоело торчать у окна, он отошел в глубину комнаты, где было почти темно, прилег на кровать и закрыл глаза.

Но не прошло и пяти минут, как он услышал стук в дверь. "Это тот самый, в сером костюме", — невольно подумал Сильвио. Он вскочил с кровати, открыл дверь, и действительно, в коридоре, рядом с горничной, которая проводила его сюда, стоял человек в сером.

— Мне нужно поговорить с вами, — сказал он негромко, ровным и не терпящим возражений тоном, который странным образом напомнил Сильвио полицейского в штатском, по некоторым причинам явившегося для допроса на дом. Внешность посетителя подкрепляла это сходство: он был приземистый, плечистый, коротконогий, со смуглым лицом, колючими глазами и длинным, унылым носом; шляпу он теперь с важным видом сдвинул на макушку; щегольской, отлично выутюженный костюм сидел на нем без единой морщинки, как на манекене.

— Вы архитектор Мериги? — спросил он, входя и подозрительно озираясь.

Несчастный влюбленный

Перевод Р. Берсенева

Вконец поссорившись со своей возлюбленной и не желая больше показываться в городе, где они до сих пор жили вместе, Сандро уехал на один из островов неподалеку от побережья. Стоял июнь, было еще не жарко; он знал, что на острове в это время народу немного: купальный сезон начинался в июле. Приехав, он сразу же превосходно устроился. Ему хотелось побыть одному, и он поселился не в гостинице, а в меблированных комнатах. Они были расположены в крытой галерее, которая сохранилась от древнего монастыря. Сам монастырь был разрушен, осталась лишь эта галерея, тянувшаяся по самому краю обрыва. Под ней раскинулся сад, густой и тенистый; за садом начинался спуск к морю, поросший смоковницами и оливами, среди которых белели крыши дач. Дальше виднелось море; оно было спокойное и сверкало, как стекло, в извилинах скалистого берега.

Меблированные комнаты пока еще не были заняты, кроме одной по соседству с комнатой Сандро. В первый же день, выйдя на террасу, он увидел ее обитательницу. Это была совсем молоденькая девушка с пышными светлыми волосами и лицом, очень похожим на мордочку поросенка. Она поздоровалась с Сандро. Он кивнул ей. Она спросила, ходил ли он на море; он сказал, что ходил; потом вернулся к себе в комнату. С этого дня стоило ему выйти на террасу, как дверь соседней комнаты тут же распахивалась, появлялась девушка и пускалась с ним в разговоры. Она была очень настойчива; сухие ответы Сандро ее ничуть не смущали. Она говорила, положив руки на перила и поглядывая то на море, то на него своими маленькими, глубоко посаженными, невыразительными глазами. В конце концов Сандро решил не выходить на террасу.

Он стал вести очень размеренный образ жизни. Рано утром спускался к морю, раздевался и ложился на камни, ожидая, пока солнце начнет припекать и можно будет выкупаться. Потом входил в воду, глядя на свои белые ноги, скользящие по крупной гальке, которой было покрыто дно. Ласковая вода постепенно закрывала живот, грудь, шею. Как только ноги переставали касаться дна, он плыл. Купаясь, он обычно делал круг около скал или же плыл на другой конец пляжа. Он заметил, что, плавая, ни о чем не думает, и это было очень приятно. Порой он ложился на спину и, раскинув руки, закрывал глаза, предоставляя легкому течению нести его по спокойному морю к неведомым берегам. Он лежал так подолгу, закрыв глаза, запрокинув голову. Потом открывал глаза и видел ярко освещенную громаду красного острова, свисающую на него с пылающего неба. Приятнее всего было купаться. Это помогало забыть почти обо всем. Выкупавшись, он шел в город, обедал один в траттории, а затем возвращался в свою комнату и старался поспать час-другой. Пока он был чем-то занят — плавал, ел, загорал, — ему еще как-то удавалось не думать о любимой женщине и о той боли, которую порождала разлука с ней. Но к вечеру, когда время тянулось медленно, томительно и бессмысленно, его охватывала нестерпимая тоска, горькая, как ожидание чего-то такого, чего, как он очень хорошо понимал, ему все равно никогда не дождаться. Он безуспешно пытался справиться с ней и, когда наступала ночь, чувствовал себя измотанным и озлобленным.

Так прошло две недели. Потом он получил от своей возлюбленной открытку, она посылала ему привет из маленького городка, находившегося неподалеку. На открытке был обратный адрес. Это было явное предложение ответить. Сандро написал в ответ открытку, но более длинную, и через два дня получил письмо, в котором ему сообщалось о здоровье, о погоде и тому подобных вещах. Тогда, осмелев, он отправил письмо на восьми страницах, в котором просил разрешения снова встретиться с ней хотя бы на один день. Но, отослав письмо, он тут же пожалел, что написал его. Он по опыту знал, что характер у его возлюбленной таков, что она способна любить лишь тогда, когда ею пренебрегают. И действительно, никакого ответа на свое письмо он так и не получил. Прошло еще две недели; Сандро уже совсем отчаялся, когда пришла телеграмма, в которой она извещала его, что приедет на следующий день.

Утром он проснулся внезапно и испугался, что проспал. Но, посмотрев на часы, увидел, что до прибытия катера осталось более часа. Он вышел на террасу взглянуть на море. Море казалось спокойным; можно было не опасаться, что волнение помешает катеру войти в порт. Как всегда, его соседка тотчас появилась на террасе и торопливо, словно боясь, как бы он не исчез, выпалила, что погода сегодня хорошая. Сандро ответил, что лучшей погоды трудно желать, и вернулся в комнату. Перед его глазами некоторое время стоял образ девушки, которая, опершись о перила, смотрит на море и на лице которой застыло выражение недоумения и разочарования.