Песнь Соломона

Моррисон Тони

Роман принадлежит к числу наиболее интересных произведений амери¬канской прозы 70-х гг. и впервые знакомит советского читателя с творчеством талантливой писательницы. Центральный конфликт, воплощенный в судьбе главного героя Мейкона Помера, отражает стремление автора понять исторические судьбы негритян¬ской Америки. Мейкон — герой-искатель, которому важно обрести себя как личность, попить и выразить заложенные в нем духовные стремления.

ЧАСТЬ I

ГЛАВА 1

Агент «Северокаролинского общества взаимного страхования жизни» пообещал в три часа дня взлететь с крыши «Приюта милосердия» и перенестись на противоположный берег озера Сьюпериор. За два дня до этого события он прикрепил кнопками на дверях своего желтого домика объявление:

В три часа пополудни в среду, 18 февраля 1931 года, я взлечу на собственных крыльях с крыши «Приюта милосердия». Простите меня, пожалуйста. Я любил вас всех. (подпись) Роберт Смит,

страх. агент.

Мистер Смит собрал гораздо меньшую толпу, чем четырьмя годами раньше Линдберг

[1]

— зрителей насчитывалось всего человек сорок-пятьдесят, — так как лишь к одиннадцати часам утра той среды, которую он выбрал для полета, его объявление впервые попалось кому-то на глаза. В утренние часы да еще в середине недели новости распространяются не столь уж быстро. Дети в школе, мужчины на работе, а большинство женщин еще затягивают корсеты, готовясь заглянуть в мясную лавку и узнать, будет ли нынче хозяин раздавать даром достойные внимания потроха и хвосты. Лишь безработная, работающая на себя и самая юная часть населения прибыла к месту происшествия: либо намеренно — прослышав о полете, либо случайно — потому что именно в эту минуту проходила по приозерной части Недокторской улицы — название, не признаваемое почтовой службой. На городских картах Недокторская улица носила название Мэйнз-авеню, но на ней жил и скончался единственный в городе темнокожий доктор, и в 1896 году, когда он сюда переехал, его пациенты, из которых никто не обитал даже поблизости от этой улицы, прозвали ее Докторской улицей. Позже, когда сюда перебрались и другие негры и когда у них вошло в обычай пользоваться услугами почтовой службы на предмет общения между собой, из Луизианы, Виргинии, Алабамы и Джорджии стали поступать письма, адресованные людям, проживающим на Докторской улице. Служащие почты отсылали их обратно либо сдавали в отдел недоставленных писем. Затем, в 1918 году, когда цветных стали брать в армию, некоторые из них сообщили на призывном пункте, что живут на Докторской улице. Таким образом название приобрело чуть ли не официальный статус. Впрочем, ненадолго. Кое-кто из городских законодателей, чья политическая деятельность заключалась главным образом в заботе о том, чтобы все таблички в городе содержались в порядке и указывали, что положено, взял на себя труд искоренить название Докторская улица в официальных документах. И так как им было известно, что его употребляют только жители Южного предместья, они немедленно разослали во все магазины, парикмахерские и ресторанчики этого предместья уведомления, гласившие, что улица, пролегающая к югу и к северу от набережной и выходящая к озеру у пересечения ведущих в Пенсильванию 6-го и 2-го шоссе и к тому же проходящая между Бродвеем и Резерфорд-авеню и расположенная параллельно им, всегда была известна и впредь будет известна как Мзйнз-авеню, а отнюдь не Докторская улица.

Мероприятие это оказалось весьма эффективным, поскольку предоставило, с одной стороны, обитателям Южного предместья возможность увековечить память доктора, а с другой — уважить требования местных законодателей. Изобретательные жители Южного предместья тут же назвали эту улицу Недокторской улицей и были также склонны назвать расположенную в ее северной части благотворительную больницу «Приютом немилосердия», ибо лишь в 1931 году, на следующий день после того, как мистер Смит спрыгнул с больничной крыши, беременной цветной женщине впервые было дозволено родить не на ступеньках больницы, а в одной из ее палат. Причиной такого великодушия администрации послужило вовсе не то, что именно эта женщина являлась единственной дочерью вышеупомянутого темнокожего врача, ибо врачу за всю жизнь ни разу не была оказана здесь врачебная помощь и лишь двое из его пациентов были допущены в «Приют милосердия», оба белые. К тому же доктор умер задолго до 1931 года. Они впустили ее исключительно потому, что мистер Смит спрыгнул с крыши, находящейся у них над головами. Во всяком случае, если убежденность страхового агента в том, что он может летать, никак не обусловила место разрешения этой дамы от бремени, то уж время его она обусловила несомненно. Едва увидев, как мистер Смит точно в назначенный час возник на куполе крыши, скрестив на груди широкие голубые шелковые крылья, дочь покойного доктора уронила плетеную корзиночку, и из нее посыпались лепесточки роз, вырезанные из алого бархата. Ветер подхватил их, швырнул вверх, вниз, разбросал по снегу. Ее дочери, две девочки-подростки, заметались, стали ловить лепестки, а мать стонала и держалась за живот. На девочек многие обратили внимание, но стоны беременной дамы остались неуслышанными. Все знали, что девочки проводят долгие часы, изготовляя эти розы, кроят, режут, сшивают дорогой бархат, и, если на каких-то лепестках окажутся пятнышки, универсальный магазин Герхарда ни в коем случае товар у них не примет.

ГЛАВА 2

Только Магдалина, именуемая Линой, и Первое Послание к Коринфянам радовались от души, когда большой «паккард» съезжал, плавно и бесшумно, с подъездной дороги. Из всех, сидевших в машине, только они блаженно замирали, прикасаясь к плюшевым сиденьям. Каждая устраивалась у окна, и ничто не мешало им видеть несущийся навстречу летний день. И каждая была уже достаточно взрослой и в то же время достаточно юной, чтобы поверить, будто они и впрямь едут на королевской колеснице. Устроившись на заднем сиденье, так что Мейкон и Руфь не могли следить за каждым их движением, девочки сбрасывали туфли, спускали чулки и во все глаза глядели па прохожих.

Эти воскресные поездки превратились в ритуал, для Мейкона приятный, а главным образом — важный. Они помогали ему убедиться, что он действительно достиг успеха. Руфь не испытывала столь горделивых чувств, тем не менее и ей хотелось показать людям свое семейство. Малыш же просто маялся. Зажатый между родителями на переднем сиденье, он видел только крылатую женщину на радиаторе. Сидеть во время поездки у матери на руках ему не разрешалось-не потому, что мать не позволяла, а потому, что возражал отец. Только став коленями на обтянутое сизым плюшем сиденье и глядя в заднее оконце, он мог увидеть что-нибудь, кроме рук и ног своих родителей, «паккарда» и накренившейся навстречу ветру серебряной крылатой женщины на радиаторе. Но он скверно чувствовал себя, когда ехал задом наперед. Словно летишь вслепую и не знаешь, что будет впереди, а знаешь только, что осталось позади, и от этого становится не по себе. Ему не хотелось видеть деревья, мимо которых он уже проехал, видеть, как дети и дома уплывают в оставшееся позади пространство.

«Паккард» Мейкона Помера медленно катил по Недокторской, пересекал плебейскую часть города (известную впоследствии под названием Донорский пункт, ибо там нередки были кровопролития) и, объехав стороной центр, направлялся к кварталам предместья, где жили богатые белые. Кое-кто из чернокожих, увидев машину, с благодушной завистью вздыхал — красота, высокий класс. В 1936 году среди них было мало таких зажиточных, как Мейкон Помер. Другие провожали взглядом катившую мимо семью, чуть-чуть завидуя, но прежде всего забавляясь, потому что этот широченный зеленый «паккард» противоречил всем их представлениям о том, каким положено быть автомобилю. Мейкон никогда не делал больше двадцати миль в час, никогда не газовал и никогда не вел машину один-два квартала на первой скорости, дабы всласть покрасоваться перед пешеходами. Ни разу у него не лопнула шина, ни разу не вышел в дороге бензин, после чего пришлось бы обращаться к дюжине сияющих оборванных мальчишек с просьбой подтолкнуть машину в гору или подвести к обочине тротуара. Никогда он не привязывал отваливающуюся дверцу веревкой, и ребятишки никогда не вскакивали на подножку его машины, чтобы прокатиться. Сидя за рулем, он никого не окликал, и никто не окликал его. Ему ни разу не случилось вдруг затормозить и дать задний ход, чтобы поболтать и посмеяться с приятелем. В открытых окнах машины никогда не виднелись пивные бутылки и вафельные стаканчики с мороженым. Никогда не выставляли к окну помочиться мальчугашку. И дождь не капал на крышу машины, если Мейкону удавалось этого избегнуть, а к «Магазину Санни» он ходил пешком — «паккардом» же пользовался только для парадных выездов. Мало того, люди даже сомневались, сидела ли когда-нибудь хоть одна женщина на заднем сиденье этой машины, а ведь ходили слухи, что Мейкон посещает «нехорошие дома» и что ему случается порой переспать со сговорчивой или одинокой жилицей. А потому сверкающие глаза Магдалины, называемой Линой, и Первого Послания к Коринфянам были единственным проблеском подлинной жизни в унылом и мрачном «паккарде». Вот люди и прозвали его катафалком Мейкона Помера.

Первое Послание к Коринфянам запустила пальцы себе в волосы и провела ими по голове. Волосы у нее были длинные и пушистые, цвета сырого песка.

ГЛАВА 3

Жизнь Молочника стала несравненно счастливее с тех пор, как он начал работать на Мейкона. Вопреки папашиным надеждам у него теперь оставалось куда больше времени на то, чтобы заглянуть в питейное заведение к тетке. Мейкон посылал его в свои доходные дома то с одним, то с другим поручением, благодаря чему у мальчика появилась возможность бывать в Южном предместье и познакомиться с людьми, с которыми был так дружен Гитара. Молочник, дружелюбный и совсем еще юный, представлял собой полную противоположность отцу, и жильцы его не стеснялись: они могли и подразнить его, и угостить, и по душам с ним побеседовать. Но он стал реже видеться с Гитарой. Встречаться удавалось только по субботам. Встав в субботу утром пораньше, Молочник успевал к приятелю прежде, чем тот отправится шляться по улицам, и прежде, чем он сам начнет обход жильцов, помогая отцу собирать с них квартирную плату. Впрочем, случалось, и в будние дни друзья удирали с уроков, чтобы побродить по городу, и в один из таких дней Гитара привел его в бильярдную Фезера на Десятой улице, в самый центр района, известного под названием Донорский пункт.

Было одиннадцать утра, когда Гитара распахнул дверь в бильярдную и гаркнул:

— Привет, Фезер! Отпусти-ка две бутылки пива.

Фезер, низенький и коренастый, с жидкими курчавыми волосами, бросил взгляд на Гитару, потом на Молочника и нахмурился:

— Уведи его отсюда, сейчас же.

ГЛАВА 4

Он снова покупал подарки к рождеству в магазине Рексолла. Он все тянул и тянул до последнего дня: сходить раньше в магазин и подобрать покупки с толком у него не было ни сил, ни охоты, уж очень он размяк. Тоска, которой он слегка прихварывал на первых порах, захватила его полностью. Делать ему ничего не хотелось, разговоры перестали увлекать. Предпраздничная суета домашних казалась фальшивой, унылой. Мать, как перед каждым рождеством, ужасалась несусветным ценам на рождественские елки и масло. Можно подумать, в этом году елка будет чем-то отличаться от всех предыдущих — ветвистая махина, водруженная в углу и увешанная украшениями, которые мать хранит с детства. Можно подумать, ей в этом году удастся испечь съедобный фруктовый торт и хорошо прожарить индейку. Отец роздал им всем конверты с различными суммами денег, и у него даже мысли не мелькнуло, что им, может быть, для разнообразия хочется, чтобы он сходил в универсальный магазин и сам выбрал подарки.

Молочник справился с делом быстро, да и подарков он купил немного. Одеколон и пудру для Магдалины, называемой Линой; прессованную пудру для Коринфянам; матери — пятифунтовую коробку шоколадных конфет. Отцу — бритвенные принадлежности. Все это он провернул за четверть часа. Единственной проблемой был подарок для Агари. Самое главное, он совсем не был уверен, что собирается еще долго с ней встречаться. Он редко водил ее куда-нибудь, кроме кино, и никогда не ходил с ней на вечеринки, на которых люди его круга танцевали, веселились и флиртовали. Все его знакомые знали про Агарь, но не считали ее настоящей подружкой Молочника, официальной, признанной, то есть такой, на которой можно жениться. Из всех женщин, за которыми он ухаживал «всерьез», только две сердились на него за связь с Агарью, остальные не считали ее соперницей.

Сейчас, когда они встречались уже больше двенадцати лет, она ему порядком надоела. Ее странности не представлялись теперь пикантными, а поразительная покладистость, с которой она ему отдавалась, перестала казаться величайшим благом, и его уже сердило, что Агарь ничего не делает, чтобы он этого блага добивался, преодолевал преграды и трудности ради него. За это благо не приходилось даже платить. Оно было таким доступным и изобильным, что утратило всякую прелесть. Агарь перестала его волновать, и при мысли о ней кровь не бурлила у него ни в голове, ни в сердце.

Она была как третья кружка пива. Не первая, которую пересохшая глотка впитывает чуть ли не со слезной благодарностью; не вторая, усугубляющая и продлевающая удовольствие, полученное от первой. Третья кружка, которую пьешь, потому что она перед тобой стоит, и потому что вреда она принести не может, и потому что не все ли равно?

Возможно, конец года — самое подходящее время, чтобы прикрыть эту историю. Перспектив она не сулит никаких, он же разленился, как медведь, которому достаточно засунуть в дупло лапу, чтобы зачерпнуть целую пригоршню меду, и потому он утратил проворство своих собратьев, вынужденных лазать по деревьям и спасаться от пчел, зато они хранят воспоминание о том, как увлекателен поиск.

ГЛАВА 5

Страх не исчезал. Молочник лежал на кровати Гитары, солнечный свет бил ему прямо в лицо, а он пытался представить себе, что он почувствует, когда в шею ему вонзится пешня для льда. Однако, подробно воображая себе, как хлынет струей кровь и как он, может быть, закашляется от удара, он ничего не добился. Страх давил ему на грудь, как две положенные крест-накрест лапы.

Он зажмурил глаза и заслонил рукой лицо, чтобы не передержать на свету свои мысли. И теперь, когда он погрузился в темноту, пешни замелькали быстрей, чем дождевые капли, которые он когда-то в детстве пытался поймать языком.

Пять часов тому назад, у порога комнаты Гитары, он стоял на верхней ступеньке, вымоченный до нитки летним дождем, который все еще барабанил в окно, и каждая дождевая капля представлялась ему крохотной металлической пешней. Потом он постучал.

— Да-да? — Голос прозвучал не очень дружелюбно. Гитара никогда теперь не открывал дверь на стук, предварительно не выяснив, кто к нему явился.

— Я… Молочник, — отозвался он, вслед за чем поочередно щелкнули три отпираемых замка.

ЧАСТЬ II

ГЛАВА 10

Когда Гензель и Гретель замерли на месте, увидев дом на лесной поляне, у них, наверное, от страха волосы зашевелились на затылке. А колени, наверное, так ослабели, что только лютый голод заставил их сдвинутся с места. И некому было предостеречь их и удержать: несчастные, подавленные горем родители находились в это время далеко. Поэтому они помчались что есть мочи к дому, где жила старуха, древняя, как смерть, хотя и шевелились у них на затылке волоски и подгибались коленки. Точно таким же образом голод может побудить к действию взрослого человека: колени перестанут у него подгибаться и перестанет частить сердце при одной лишь мысли, что он сможет сейчас утолить свой голод. В особенности если он алчет не имбирных пряников и не жевательной резинки, а золота.

Молочник, пригнувшись, прошел под черными ветвями грецкого ореха и направился к большому ветхому дому. Он знал: когда-то здесь жила старуха, — но сейчас не видел перед собой ни малейших признаков жизни. А между тем в густых зарослях мха, таких пышных, что он мог бы погрузить туда руку по локоть, жил полной жизнью не замечаемый им мир обитателей леса. Да, здесь царила жизнь, она ползала, пробиралась украдкой, сновала среди веточек мха и круглые сутки не смыкала глаз. Жизнь эта рыла норки и передвигалась скачками, но так бесшумно, что ее нельзя было отделить от зеленых стебельков, на которых она копошилась. Рождение, жизненный путь и смерть — все это свершалось под покровом пушистой веточки, с ее обратной стороны. С того места, где стоял Молочник, дом выглядел так, словно его торопливо снедает безжалостный недуг, симптомы которого — темные, мокрые язвы.

За его спиной, всего лишь на расстоянии мили, пролегала мощенная щебенкой дорога, о чем время от времени напоминал, такой успокоительный сейчас, шум проезжающей автомашины — одна из них принадлежит преподобному Куперу, а за рулем сидит его тринадцатилетний племянник.

«В полдень, — так сказал ему Молочник. — Приедешь за мной в полдень». С тем же успехом он мог бы сказать — через двадцать минут, а сейчас, когда на него навалилось это безлюдье, эта мертвая, как кажется горожанам, тишина, он жалел, что не назначил пять минут. Но даже если бы мальчику не пришлось ради этой поездки отрываться от работы по дому, довольно странно взрослому мужчине отправиться за пятнадцать миль от Данвилла «по делу» и возвратиться в тот же миг.

Зря он сочинил такую сложную историю, стремясь скрыть истинную цель этой поездки: попадется кто-то любопытный и начнет во все вникать. К тому же ложь должна быть предельно простой, как и правда. Излишние подробности и впрямь излишни. Но он так устал после бесконечной тряски в автобусе — началась она в Питсбурге, сменив роскошное путешествие самолетом, — так устал, что от усталости перестарался, стремясь придумать нечто убедительное.

ГЛАВА 11

Все женщины с пустыми руками. Ни плоских сумочек, ни кошельков, ни портмоне, ни ключей, ни бумажного пакета, ни расчески, ни носового платка. Ничего, ну совершенно ничего. Никогда прежде Молочнику не приходилось встречать женщину, идущую по улице без сумки, которую они носят либо через плечо, либо зажимают под мышкой, либо просто держат в руке. У здешних женщин тоже такой вид, будто они направляются куда-то по делу, но в руках — ничего. Одной этой черточки достаточно, чтобы понять: он и впрямь забрался в самую глушь Виргинии, в местность, именуемую, как сообщали дорожные указатели, Блу-Ридж-Маунтинз. Данвилл, где была автобусная станция (она же закусочная) и почта на главной улице, выглядел столицей по сравнению с безымянной деревушкой, такой крохотной, что в ее пределах не было заложено ни одного кирпича на средства, ассигнованные государством либо вложенные частным предприятием. В Роаноке, Питерсберге, Калпепере — всюду расспрашивал он о местечке под названием Шарлеман. О нем никто не слыхивал. Наверное, на побережье, говорили одни. Приморский городок, вероятно. Какой-нибудь поселок на равнине, говорили другие. В конце концов Молочник зашел в одно из отделений агентства по обслуживанию туристов, и спустя немного времени там установили правильное название городка: Шалимар. Как же мне туда добраться? Ну не пешком, разумеется. Автобусы туда ходят? Поезда? Нет. Собственно, он расположен в стороне и от железных дорог, и от автобусных маршрутов. Есть один автобус, но он ходит только до… Кончилось тем, что Молочник купил прямо во дворе у какого-то парня пятидесятидолларовую машину, заплатив за нее семьдесят пять. Она сломалась по дороге к бензоколонке, куда он ехал наполнить бак. И когда добрые люди подтолкнули машину к колонке, ему пришлось выложить 132 доллара за приводной ремень, за тормозную накладку, масляный фильтр, две новые покрышки и новехонький поддон картера, который был ему совсем не нужен, но Молочник его все-таки купил, после чего механик сообщил ему, что тот никуда не годится. Словом, его ободрали как липку, ободрали возмутительно. Однако возмущался он не тем, что с него слупили лишнее, и не тем, что расплачиваться пришлось наличными, ибо хозяин гаража уставился на кредитную карточку компании «Стандард ойл» таким взором, будто Молочник совал ему трехдолларовую бумажку, — нет, возмутился он потому, что уже успел привыкнуть к южным ценам: две пары носок — двадцать пять центов, тридцать центов — починить туфли, лишенные подошв, рубашка — доллар девяносто восемь, бритье плюс стрижка — полдоллара, о чем не мешало бы узнать двум неразлучным Томми из его родного города.

К тому времени как он купил автомобиль, он находился в состоянии, близком к блаженству, и путешествие доставляло ему искреннее удовольствие: его радовало неожиданно возникшее уменье получать нужные сведения и помощь от незнакомых людей, их приязнь, доброжелательность («Может, вам переночевать негде?», «Перекусить хотите? Тут есть неплохая закусочная»). Итак, легенды о южном гостеприимстве оказались вовсе не враньем. Он не мог взять в толк, зачем вообще негры уезжают из южных штатов. Куда ни приедешь, не видно ни единого белого лица, негры же приветливы, благодушны, держатся уверенно — сам черт им не брат. Кроме того, все блага, выпавшие здесь на его долю, предназначались лично ему. Ему не оказывали любезностей ради отца, как в его родном городе, или в память о дедушке, как в Данвилле. Теперь же, сидя за рулем, он еще пуще взыграл духом. Сам себе голова — передохнуть ли захочет, остановиться, чтобы утолить холодным пивом жажду, и приятное сознание собственной силы не умалялось даже от того, что он едет на драндулете, купленном за семьдесят пять долларов.

Ему приходилось внимательно следить за дорожными указателями и всяческими ориентирами, потому что на имевшейся у него карте не значился Шалимар, а в отделении туристского агентства не могли подготовить подробный маршрут по его специальному заказу, поскольку он не являлся членом ассоциации, — просто выдали карту и сообщили кое-какие сведения общего порядка. Впрочем, при всей своей старательности он бы так и не узнал, что прибыл к месту назначения, если бы приводной ремень не лопнул снова именно в ту секунду, когда автомобиль проезжал мимо «Торгового заведения Соломона», являющегося центром общественной жизни в городке Шалимар, Виргиния.

Он направился к лавке, кивнул четырем сидевшим на ступеньках крыльца мужчинам и осторожно обошел белых кур, которые прогуливались перед входом. Внутри лавки находилось еще трое мужчин, а четвертый стоял за прилавком — предположительно сам мистер Соломон. К нему Молочник и обратился с просьбой:

— Бутылочку холодного пива, будьте добры.

ГЛАВА 12

В четыре часа дня он постучался в дверь единственного дома с каменным фасадом из всех домиков, что находились по ту сторону горы. Сверкающий ослепительной чистотой в армейской форме, которую выстирала и погладила Киска, он бодро отшагал весь путь и был готов к любой неожиданности. Впрочем, он не думал, что Гитара набросится на него среди бела дня на извилистой тропе (именуемой в этих краях дорогой), пересекавшей гористую местность, на которой, однако, виднелись и люди, и домишки, и возделанные поля. Если Гитара нападет на него, Молочник с ним, конечно, сладит (при условии, что тот еще не обзавелся огнестрельным оружием), тем не менее лучше бы вернуться до наступления темноты. Совершенно непонятно, что он там задумал, но несомненно одно: все это как-то связано с золотом. Если ему известно, что я здесь, известно, где побывал до сих пор и что делал, он просто не может не знать, что я стараюсь найти золото, то есть делаю именно то, что собирался. Почему же он покушается на мою жизнь прежде, чем я нашел его или хотя бы узнал, что с ним сталось? Полная таинственность, и ясно лишь одно: необходимо все время быть настороже.

Домик Бердов располагался на ухоженном газоне, окруженном белым частоколом, который отгораживал участок от подступавших к нему со всех сторон лугов. На ветке кедра покачивались детские качели; четыре маленькие ступенечки, выкрашенные в синий цвет, вели к крыльцу, а ветерок, играя занавесками, доносил из дома аппетитный запах свежеиспеченного имбирного печенья.

Дверь открыла пожилая женщина, по виду примерно ровесница его матери..

— Мисс Берд? — спросил Молочник.

— Да?

ГЛАВА 13

В то теплое сентябрьское утро она еще долго стояла после его ухода, а потом ее немного отпустило, и она выронила нож. Когда он стукнулся о линолеум, она медленным, медленным жестом взялась за груди, словно то были плоды манго, выставленные на рынке, чтобы каждый мог пощупать их и отойти. В такой позе она стояла в залитой ярким солнцем комнате Гитары до тех пор, пока сам он не вернулся домой. Она не двигалась, не отвечала на вопросы, поэтому Гитара просто взял ее на руки и снес с крыльца. Он усадил ее на нижнюю ступеньку, а сам отправился взять у кого-нибудь автомобиль, чтоб отвезти ее домой.

Всю эту историю он считал кошмарной и с брезгливостью наблюдал проявления ее нелепой, бездумной любви, но тем не менее глубокая волна печали захлестнула его, когда он бросил взгляд на эту и впрямь красивую женщину, которая, застыв, сидела на ступеньке, держалась за груди и глядела перед собой запавшими глазами.

Мотор старого автомобиля, который он одолжил, ревел оглушительно, но Гитара обращался к ней негромким, тихим голосом:

— Ты думаешь, вот он меня не любит, и я и в самом деле ничего не стою. Ты думаешь, он перестал тебя хотеть, и это неспроста — раз он о тебе такого мнения, значит, он действительно прав. Раз он тебя бросил, значит, ты — мусор. Ты думаешь, он твой, потому что самой тебе хочется принадлежать ему. Зря это, Агарь, не надо так. «Мой» — плохое слово, особенно когда мы говорим о тех, кого любим. Любовь не должна быть такой. Ты замечала, как тучи любят высокий утес? Они обволакивают его, весь целиком; бывает даже, за ними и утеса не видно. Но ведь вот что интересно. Поднимись на самый верх, и что там? Вершина утеса. Тучи не покрывают ее никогда. Утес вздымается над ними, потому что они не мешают ему, они не затягивают его полностью. Тучи позволяют утесу держать голову высоко, свободно, они не стремятся его спрятать, чем-то связать. Слышишь ты меня, Агарь? — Он разговаривал с ней, как с ребенком. — Нельзя сделать своей собственностью человека. А раз ты чем-то не владеешь, то этого нельзя и потерять. Ну допустим, он и в самом деле превратился бы в твою собственность. Ты могла бы всерьез полюбить человека, который без тебя ничего собой не представляет? Тебе действительно нужен такой? Только ты шагнешь за дверь, а он тут же и рассыпался? Ведь не нужно тебе этого, верно? Этого не нужно ни тебе, ни ему. Ты ради него всю свою жизнь перевернула. Всю жизнь перевернула, девочка моя. А если ты так низко ценишь свою жизнь, что готова от нее отказаться, отдать ее ему, то он-то чего ради станет высоко ее ценить? Раз для тебя она не дорога, то и для него не дороже. — Он замолчал. Она сидела неподвижно и ничем не показала, что слышит его слова.

Красивая женщина, подумал он. Прелесть, чернокожая красотка. Хочет убить из-за любви, умереть из-за любви. Тщеславие и гордыня этих бесхребетных женщин потрясали его. Всех их избаловали когда-то в детстве. Ко всем их прихотям взрослые относились всерьез и растили собственниц, каких свет не видывал, а обостренное чувство собственности порождало мелочную собственническую любовь, готовую сожрать все, что на глаза попадется. Они не могли поверить, не могли смириться с тем, что их не любят; если кто-то им отказывал в любви, им казалось, все на свете пошло кувырком. Почему они считают, что все должны их любить? Почему уверены, что их любовь — самой высокой марки или, уж во всяком случае, ничуть не ниже, чем у других? Уверены, и все. И так нежно любят они эту свою любовь, что готовы убить каждого, кто станет у них на пути.

ГЛАВА 14

Возможно, оттого, что солнце уже коснулось горизонта, домик Сьюзен Берд теперь представился ему совсем другим. Ствол кедра стал серебристо-серым, кора вся в морщинках. Молочнику он показался похожим на ногу старого слона. И он заметил сейчас потертые веревки на качелях, а казавшийся таким нарядным и ослепительно белым забор выглядел запущенным, краска потрескалась, облупилась, и даже столбы покосились — все в левую сторону. Ведущие к крыльцу голубые ступеньки выцвели, голубизна перешла в водянисто-серый цвет. Словом, убогий домишко.

У дверей он поднял руку, чтобы постучать, но заметил звонок. Он позвонил, и Сьюзен Берд отворила дверь.

- Здравствуйте, я снова к вам, — сказал он.

- Ну что ж, — ответила она, — я вижу, вы человек слова.

- Мне бы хотелось еще немного с вами поговорить. Насчет Пой. Можно войти?