Красный дождь

Нотебоом Сейс

Сейс Нотебоом, выдающийся нидерландский писатель, известен во всем мире не только своей блестящей прозой и стихами - он еще и страстный путешественник, написавший немало книг о своих поездках по миру.

 Перед вами - одна из них. Читатель вместе с автором побывает на острове Менорка и в Полинезии, посетит Северную Африку, объедет множество европейский стран. Он увидит мир острым зрением Нотебоома и восхитится красотой и многообразием этих мест. Виртуозный мастер слова и неутомимый искатель приключений, автор говорил о себе: «Моя мать еще жива, и это позволяет мне чувствовать себя молодым. Если когда-то и настанет день, в который я откажусь от очередного приключения, то случится это еще нескоро»

Воспоминание как прелюдия. Летучая мышь

Много лет назад мне досталась в наследство Летучая Мышь. Нет-нет, не летучая мышь, со свистом рассекающая ночное небо, а кошечка серой масти, их еще называют картезианками. Название этой породы нравилось мне чрезвычайно, потому что, путешествуя по Испании, я посещал картезианские монастыри. А картезианцы, в отличие от монахов других орденов, живут отшельниками. У каждого отдельная келья, еда подается туда через специальное окошечко, а других монахов он встречает только во время общих молитв или работы в поле да еще дважды в неделю они все вместе совершают большую пешую прогулку. Узнав об этих прогулках, я пришел в восторг. Жаль, что в Голландии картезианцы больше не водятся, все повымерли.

Впрочем, это другая история, не имеющая отношения к моей картезианочке, Летучей Мыши, которая монашкой уж точно не была, хотя и имела нечто общее с отшельниками, потому что девять месяцев в году проводила в полном одиночестве.

Как вышло, что я получил в наследство кошку? Как-то раз я сдал свой дом на зиму одинокому и не вполне трезвому ирландцу, откликавшемуся на имя ДжонДжон. Ему негде было жить, и друзья попросили, чтобы я позволил ему провести зиму в моем доме, которому жилец был только полезен. В здешнем климате дома, если их не протапливать, к концу зимы отсыревают, что плохо сказывается на состоянии остающихся в них книг (когда, возвращаясь, берешь их в руки, ощущаешь легкий запах плесени — запах одиночества). В качестве ответной любезности ДжонДжон должен был вносить небольшую арендную плату. Должен был в данном случае очень верные слова, потому что я не получил с него ни цента. Зато мы получили Летучую Мышь: ДжонДжон не знал, куда ее девать, и обещал забрать с собой в конце долгого местного лета. Сказано, но не сделано. Он исчез, и Летучая Мышь полностью перешла под нашу опеку. Впрочем, ДжонДжон, как он выразился, «носил кошку к доктору», так что мы, по крайней мере, могли не беспокоиться о результатах ее возможных контактов с легионом бездомных котов, шастающих по острову. Да, а прозвище свое она получила за огромные оттопыренные уши, напоминавшие радары, и за то, что практически умела летать. Остров разгорожен стенами, сложенными из здоровенных булыжников, и всякий, кто хоть раз видел, с какой легкостью Летучая Мышь взлетает на одну из них, понимал, что предел ее возможностей лежит гораздо выше и, быть может, достигает границ стратосферы.

Довольно скоро она снизошла до того, чтобы принять нас в свою семью, затем последовал период обучения. Нам ясно указали, в какое время положено подавать обед и какой из углов кровати должен оставаться свободным, чтобы в четыре утра, вернувшись с охоты или дискотеки, она могла устроиться там, уютно свернувшись в клубочек; разумеется, по утрам нам полагалось вставать очень осторожно, чтобы не побеспокоить ту, чей день начинался после одиннадцати. Летучая Мышь, со своей стороны, запомнила звук мотора нашего старенького «Рено-5», причем удаляющийся шум не вызывал ее интереса, это означало отъезд кого-то из членов семьи, зато, услыхав шум приближающегося автомобиля, кошка занимала позицию на стене и сопровождала прибывшего на кухню, дабы лично проинспектировать результаты охоты на рынке или в супермаркете, а заодно и перекусить.

Через три месяца мы привыкли друг к другу. Вернее, Летучая Мышь решила, что достаточно хорошо натренировала нас и может теперь чаще отлучаться по делам. Куда она уходила, мы так и не узнали. Дом стоял на отшибе, все дороги более или менее просматривались, и за соседским свинарником, окруженным высокими деревьями, начинались огороженные стенами пустыри с заросшими кустарником развалинами — там можно было найти ягоды. Мы видели, как кошка удаляется в сторону свинарника, всем своим видом показывая, что не нуждается в сопровождении. Казалось бы, не стоило чересчур беспокоиться и о том, как она перенесет долгую разлуку («она прекрасно обходится без нас»), но у нас это плохо получалось. У меня есть дом в Голландии, но большую часть года я путешествую и не мог бы брать Летучую Мышь с собою в Японию или Австралию. Кроме того, здесь — ее собственная территория, охотничьи угодья, жилье; город просто убьет ее. И все-таки мы чувствовали себя виноватыми. Как она выживет без нас восемь или девять месяцев? Мы получили ее совсем малышкой (вместе с придуманным ДжонДжоном дурацким именем Миссис Уилкинс, от которого немедленно отказались). Да, это был ее мир, но оставлять кошку совсем одну на девять месяцев казалось нам едва ли не предательством. Она удивленно оглядела две сотни банок «Вискаса», прибывших в дом в конце сентября, но ничего не сказала, даже не спросила, что мы собираемся делать здесь целую зиму, когда начнутся шторма и соленый ветер погонит над островом проливные дожди. Мы договорились с Марией, жившей напротив, что она будет кормить кошку каждый день, но как пойдут дела, никто из нас (даже Летучая Мышь) пока не знал. В день отъезда мы волновались ужасно, но Летучая Мышь избавила нас от чрезмерных потрясений: она просто исчезла. Мы представляли себе, как она возвратится домой в четыре утра и никого там не найдет, никто не угостит ее свежей рыбкой с рынка, и по вечерам ей не к кому будет спрыгивать со стены, в точности подгадав время, когда садятся обедать. Мы никогда не узнаем, как Летучей Мыши удалось приспособиться к череде разочарований. Время от времени мы звонили Марии из какой-нибудь далекой страны и спрашивали, как поживает

Садовник, разлученный с садом

Остров

Марию я уже упоминал, кроме нее были Бартоломео, сосна и трое малышей. Они жили на нашем испанском острове напротив меня в доме, принадлежавшем жене Хуана, брата Бартоломео. А в соседнем домишке жил со своим сыном их старший брат; спина его искривилась от тяжелой работы, а сын, если доживет до его лет, станет таким же кривобоким, как отец. Старший брат, напоминавший заскорузлый пенек, продал мне кусок земли: ему нужны были деньги для выходившей замуж дочери, и почти сразу — я лишь однажды видел их с сыном в деревне — оба пропали куда-то.

Словно, будучи частью своей земли, они не смогли уйти, но растворились в ней без следа. Землю эту давно не обрабатывали: она не давала дохода, и ее окружали такие же пустыри, клочки, отделенные друг от друга полуразрушенными каменными стенами. Участки принадлежали неведомым хозяевам, жившим надеждой на то, что земля когда-нибудь подорожает и принесет им деньги. Строить там не разрешалось, нас окружали заросшие ежевикой и чертополохом пустыри, рай для черепах и ящериц; иногда на них паслась одинокая лошадь или осел. Абрикосовые деревца, сливы и лимоны засыхали на корню, постепенно превращаясь в памятники самим, себе, и я не мог вмешаться в их судьбу. Жарким сухим летом запаса воды едва хватало, чтобы напоить свой собственный сад.

Я попал сюда впервые почти сорок лет назад. Дом, должно быть, когда-то принадлежал крестьянину-бедняку или поденщику, его пришлось полностью перестраивать. Он был белым — здесь все дома белые, и даже черепицу белят известкой, чтобы летом не нагревалась на солнце. Две вещи привлекли мое внимание сразу: вода и Мария. Вода — потому что отсутствовала, а Мария — потому что голос ее разносился повсюду. До гробовой доски запомню я россыпь звонких, высоких звуков, которыми она ухитрялась сзывать своих детей с другого края света. Она говорила на местном диалекте, варианте каталонского, который население острова совершенно искренне считает особым языком. Тут часто дул

tramontana

[2]

, время от времени —

xalos

[3]

, и ветра эти вместе с другими, носившими столь же чудесные имена, заставили жителей острова приспособить свой язык таким образом, чтобы легко было перекричать ветер; звуки его сделались тяжелыми, крепкими и звонкими — так звенят осколки черепицы, рассыпаясь по железной кровле. На этом старинном языке и читать было приятно, казалось, будто получаешь письма из Средневековья и речь в них идет о проблемах феодальных, к примеру — о получении разрешения на рытье собственного колодца (разрешение давалось при достаточной удаленности дома от ближайшего источника воды). Вода звалась здесь

Соседи

Скрюченного старика, жившего возле Марии, мы прозвали между собой Эвмеем — по имени свинопаса, который первым узнал возвратившегося на Итаку Одиссея. Чтобы рассказ был понятен, надо сперва описать деревню, где все мы живем. Церковь

, ayutament

(ратуша, где вершится вся местная политика), два бара —

Casino

и

La Rueda

(«Колесо») и множество мелких лавчонок располагаются на главной ее улице. Пространство по обе стороны от нее разбито на пересекающиеся под прямым углом переулки. Домики — беленькие, низкие. Внутрь не заглянешь, не то что в Голландии. Там кипит тайная жизнь. По вечерам, проходя по опустевшим улицам, я слышу голоса говорящих по-испански телевизоров — единственной связи острова с остальным миром. Вдоль нашего края деревни проходит

Avenida de la Pau

— улица Мира, объездная дорога для транспорта, следующего в сторону моря. Высокие дома строить не разрешается, но здесь и трехэтажные считают высокими, наверное, оттого, что они выросли у нас на глазах. На острове полно мест, где когда-то ничего не было. То есть были пустые, просторные пляжи, вдоль которых теперь понастроили отелей, были таинственные дорожки, по которым теперь нам запрещено ходить, короче — прогресс наступает на остров. От

Avenida

отходит несколько узких, причудливо переплетающихся улочек. Здесь не разъехаться двум машинам, здесь — в

zona agricultural

[12]

— запрещено строительство.

В конце одной из этих неасфальтированных улочек начинается тропа, ведущая туда, где когда-то жили Эвмей, Мария с Барталомео и тремя детьми, а за ними, еще дальше, живем мы, мужчина и женщина. Мужчина прибыл на остров первым, в 1969 году, вы с ним уже знакомы. Женщину зовут Симона, она попала сюда десятью годами позже. Остальные ушли в прошлое: сперва исчезли Эвмей с сыном, вслед за ними — Мария со своим кланом. О связанной с этим трагедии я еще расскажу.

Нашим домом заканчивается дорога в большой мир. Добраться до нас практически невозможно, и это хорошо. Толстое дерево загораживет нас, и мы почти ничего не слышим, кроме свиней, ослика и кур Мануэля. Постойте! А Мануэль откуда взялся? Мануэль — сын Хуана и брат Лизы, дочери того же Хуана, жены Ксавьера и матери Изабеллы; что же до Изабеллы, то она обожает ослика и ведет с ним долгие беседы, которые ослик терпеливо выслушивает, потому что понимает: Иза одинока, она — единственный ребенок и ее родители работают. Хуан инвалид, но это не мешает ему прекрасно управлять лодкой, выходить в море, охотиться на

В краткий период междуцарствия опустевший дом Эвмея заняла Лизина сестра-красотка; она завела себе ухажера из

Хозяин Принсе — племянник Мануэля и Лизы. Он ежедневно приезжает в черном бархатном жокейском шлеме, чистит Принсе, расчесывает хвост и гриву, а потом катается на ней. Верхом на Принсе он галопом проносится мимо, мне из-за стены видны только их головы. Мы в это время обычно обедаем — под аккомпанемент непрерывного лая Сарка, по-видимому принимающего Принсе за гигантскую собаку. Город Кенигсберг сверял часы по Канту; я обхожусь Принсе, Сарком и петухами.

Почта

Вначале был Мигель. Древний старик с сухим птичьим лицом, прекрасно ориентировавшийся в лабиринте узеньких, перепутанных улочек, проложенных, казалось, по чертежам пьяного паука.

Все местные собаки знали его и никогда не облаивали. Тощий, как скелет, с пронзительными глазками и легкой, скользящей походкой, он проходил не меньше пяти километров в день, держа всю почту в руке — в ту пору ее было немного. Мигель давным-давно умер, но в одной из своих книг — «Отели Нотебоома» — я описал его: всегда в одном и том же легком сером костюме; рубашка, не заправленная в брюки, выступает в роли пиджака. Несмотря на тишину, в которой я жил, мне ни разу не удалось услыхать его приближение. Легкими шагами он огибал дом, входил через черный ход, внезапно оказывался рядом и негромко произносил:

«Letter»

[17]

. Руки его слегка дрожали, мы знали об этом. Иногда Мигель соглашался выпить стаканчик коньяку, если считал, что он давно не заходил к нам. Раз он послал мне письмо в Голландию к Новому году. Судя по стилю, оно было позаимствованно из старинного письмовника, как и изящный, наклонный почерк. Заключительная часть письма оказалась невообразимо длинной. Он желал мне бесконечной жизни и вечного здоровья, и возвращаться каждое лето назад, и чтобы источник, питающий мою почту, не иссяк вовеки, и наконец просил принять без сомнений уверения в том, что навеки останется моим верным слугою.

Так оно и шло, покуда Мигель, одинокий человек, никогда не покидавший острова, в один миг оказался страшно далеко от него, уйдя из жизни. Всякий раз, проходя мимо домика, где он прожил почти девяносто лет со своею сестрой, я вспоминаю, как единственный раз побывал у них в гостях. Дом насквозь пропах крепкими черными сигарами, которые он курил. Сестра испекла печенье, которое здесь называют

pasticet

[18]

, а он подал настойку на травах, которая была такой крепкой, что слезы подступили к глазам. Бальзаминовая настойка, секрет его бесконечной жизни.

Сменил его очкарик, который до смерти боялся Вилли и потому не очень любил носить нам почту. Что-то в очкарике приводило этот флегматичный клубок шерсти в неистовство: едва заслышав шорох шин его велосипеда, Вилли летел навстречу и начинал с лаем скакать вокруг. Крошечная, в одну комнату почта располагалась в переулке, неподалеку от церкви. Если писем долго не несли, я сам шел туда и почти всегда находил отложенную отдельно стопку того, что должны были доставить нам. Честно говоря, ситуация меня раздражала, но изменить ее я был не в силах: ни с Вилли, ни с почтальоном договориться было невозможно.

В те времена Интернета еще не существовало. Телефона у меня не было, и связь с миром поддерживалась лишь через почту. Правда, китаец из Роттердама, владелец ресторана «Золотой дракон», разрешал мне по воскресным вечерам звонить от него; и мне тоже туда звонили. Это продолжалось тринадцать лет. Китайца звали Кок; прежде чем осесть на острове, он успел объехать полмира. Вдобавок он был замечательным рассказчиком, поэтому еда, его рассказы и телефонные звонки из Голландии сплетались в причудливый узор. Едва получив чашку супа-вонтон, я отставлял ее в сторону, чтобы позвонить, а стоило ему дойти до кульминации захватывающего рассказа, как раздавался звонок из Голландии. Но мне не хотелось заводить собственный телефон, и, когда Кок, объявив себя банкротом, отдался в руки правительства Испании (которое до сих пор с ним нянчится, потому что когда-то он был самым первым китайцем, приехавшим на остров), я остался вовсе без связи.

Курочка

Я представитель кочевого племени, состоящего из двух человек. Племя мое ежегодно пересекает Францию и переваливает через Пиренеи, держа курс на Арагон и Барселону, откуда добирается до острова. Автомобиль набит под завязку всем, что может пригодиться летом: книгами и архивами, камерами и компьютерами и, конечно, солидным запасом индонезийских острых приправ, которых здесь не достать, и выглядит так, словно пассажиры его — сезонные рабочие-марокканцы. По дороге мы ночуем у друзей в Нормандии, Пуату и Бордо. И каждый год проезжаем через Хаку, потому что там находится красивейший католический собор Испании. Старый винный погребок против собора, суета Барселоны и, наконец, невыносимо шумный дневной паром. Ночной паром идет слишком медленно, плаванье длится девять часов; скорый, дневной, укладывается в четыре, но это — тяжкое испытание. Испанцы обожают шум и совершенно нечувствительны к нему. Пассажиров рассаживают в зале, все стулья повернуты в одну сторону, и, едва эта штуковина, разогнавшись, поднимается на подводных крыльях и ложится на курс, как включается длинный ряд телевизоров, и не просто включается, а на полную мощность. Чаще всего показывают детскую программу, придуманную специально, чтобы отбить у детей всякую охоту к чтению. Кричащие, вопящие, лающие, визжащие животные разрывают друг друга на части; люди разбиваются в лепешку; кровь выплескивается за края экрана; цивилизация на время этого четырехчасового гимна насилию отключается. Но, оглянувшись вокруг, замечаешь, что на экраны никто не смотрит. Можно подумать, они загнали себе в уши заглушки: одни пялятся на пролетающие мимо волны, другие дремлют; есть и такие, кто пытается разговаривать, перекрывая вой электроники. Просьбы уменьшить громкость не помогают, как и указания на то, что на экраны никто не смотрит: «Наверняка есть люди, которым хотелось бы, чтоб мы увеличили громкость». На палубу выходить не разрешается, а в единственном находящемся вне этого зала баре грохочут глубокие басы и звонкие литавры безжалостного тяжелого рока: пассажиры должны чувствовать себя, как дома, на то и каникулы.

Около девяти родной берег выплывает нам навстречу. Мы высаживаемся «по другую сторону» и едем вечерними дорогам к своему тихому уголку. Пологие холмы, поля и деревни, знакомые, вечные и неизменные. До дому мы добираемся почти в полной темноте, но в каком-то смысле нам это на руку: можно вообразить, что все в порядке. Каждый приезд начинается с беспокойных вопросов. Приходил ли плотник? А маляр? Сделал ли садовник то, о чем его просили? Работает ли телефон? Ответ на каждый из этих вопросов лаконичен: нет.

Люки не покрашены. Дверь не починена. Засохшее дерево не спилено. Телефон не работает. Свет в доме соседей не горит. Но Венера появляется в небе, а за нею — все остальные звезды. И ночная птица, как всегда, заводит вдали свою грустную песенку. Кто-то там жалуется, кроншнеп или сова. Все верно. На свете полно людей, которым нельзя доверять. Вскоре, узнав нашу машину по шуму мотора, появляется кошка Мануэля, Леонор. Она зашла к нам в гости в прошлом году и частично заполнила пустоту, образовавшуюся после ухода Летучей Мыши. Стоит Мануэлю с сыном отправиться в ресторан, как Леонор прибегает поесть к нам. Дважды в день. Мы знаем, что ее кормят дома, и не можем понять, почему она такая худая. Белая кошечка с коричневыми пятнами и сломанным хвостом. На этот раз Леонор выглядит ужасно, я смог узнать ее только по сломанному хвосту: она жутко исхудала, один глаз затянут бельмом и похож на голубой пластиковый шарик без зрачка. Другой — живой, яркий, янтарного цвета. Не знаю, как работает кошачья память, но она ведет себя так, словно мы никуда не уезжали — наверное, потому, что все это время кто-то регулярно кормил ее. Я беру Леонор на руки — она почти ничего не весит. Завтра мне предстоит узнать, что у нее появилось трое малышей, о которых надо заботиться. И что Тибетец Второй умер, ушел вслед за Вилли и Тибетцем Первым. А пока поглядим-ка, позволит ли нам дом уснуть. Горожане в деревне. Другие звуки. Сперва — никаких. Потом, около полуночи, подъезжает машина Мануэля — я не хуже Леонор знаю шум ее мотора. Потом — шум другого мотора — прибывает его сын. Потом — глубокая тишина; ветер колышет ветви деревьев, шуршащих едва слышно: так ударник шуршит щеточкой по своему барабану. Потом — в пять — просыпаются петухи, но теперь гораздо дальше, чем прошлым летом. Так я узнаю, что Мануэль избавился от кур. Шесть часов — машина Ксавьера: уехал на утреннюю смену или отправился на рыбалку. Восемь — Лиза повезла Изабель в школу, после этого можно включать Би-би-си, чтобы узнать мировые новости: Афганистан, Ирак, Дарфур, Буш, Бангладеш, Израиль, ФАТХ, ХАМАС — пора приступать к сбору опавших листьев.

Китс:

Il faut cultiver son jardin

Fretzes

Не помню, в каком году это было, но довольно давно. Один из отелей в Монморийоне или в его окрестностях славился хорошим рестораном. Мы, набив машину барахлом, откочевывали, как обычно, из Амстердама на остров. А местный повар не только хорошо готовил, но даже написал поваренную книгу, выставленную на видном месте, в витрине, вместе со стеклянными баночками, наполненными

tripes

[25]

и

foie gras

[26]

. Название книги отличалось поразительной оригинальностью:

La cuisine du moutori

[27]

. А название одного из блюд в меню было таково, что я вряд ли решился бы повторить его дома:

fraisure d 'agneau

[28]

. Когда я спросил, из чего готовят это блюдо, официант немного растерялся. Но все же ответил, что к ним в ресторан барашек поступает целиком, включая «некоторые особые части, которые не всегда нравятся иностранцам». Собственно, добавил он, проблему усугубляет то, что мы хотим точно знать, из чего приготовлено блюдо, а он не сможет правильно назвать по-английски его ингредиенты, потому что не знает необходимых слов. Разумеется, я спросил, каких слов он не знает? И стал называть: легкие, сердце, почки, селезенка — и другие органы, в строгом порядке размещенные природой внутри животного, в немецком существует для них чудесное слово

Innereien

[29]

.

Голландцы почему-то презрительно зовут их

afval

— мусором, как и англичане —

offal

[30]

, и в обоих словах звучит презрение. Надо сказать, что, испытавая огромное уважение к вегетарианцам, я не могу уважать людей, которые выбрасывают половину убитого животного, съедая только те его части, перед которыми они не испытывают страха или отвращения. И дело тут не в сантиментах, просто для меня животное — цельное существо, а не сумма отдельных его частей. Единое целое, куда входят и внутренние органы: легкие, сердце и все остальное, помещающееся рядом с ними. Так называемый прогресс, из-за которого люди стали бояться смерти и всего, связанного с нею, привел к тому, что они лицемерно избавляются от внутренних органов животных, веками являвшихся важнейшей составляющей кулинарии. Ни на одном рынке Европы их больше не найдешь, только те, кто бывал в так называемом «третьем мире», знают, что там до сих пор сохранилось уважительное отношение к животному, как цельному существу. Огромные коровьи головы задумчиво глядят на вас с прилавков, ребристые желудки влажно блестят рядом с алыми ушами и нежными, как лепестки роз, легкими; короче,

Полный решимости ознакомиться с местной кулинарией, я купил поваренную книгу. Тогда, сорок лет назад, здешний базар еще не превратился в лицемерное шоу политкорректности; вещи называли своими именами, окружающая среда довершала дело. Огромное здание высилось над гаванью, рядом с рыбным рынком и напротив церкви. Поднявшись на несколько ступеней, вы попадали в просторное, тенистое каре, замыкающее внутренний двор. Сам рынок располагался в галереях, напоминавших коридоры монастыря. Прилавки тянулись вдоль стен и посредине. Фермерши со свежими овощами, старик с кроличьей тушкой и пятком яиц, женщины с курами и твердым сыром, который варят здесь, на острове, прилавки с солеными сардинами и орехами, с маслинами, вяленой рыбой и хлебом, выпекавшимся по средневековым рецептам. И прилавок мясника в точности такой же, как в Мексике или Северной Африке: неприкрытый реализм. Больше всего тот рынок напоминал восточный базар где-нибудь на краю Сахары: соленая рыба, женщины в черном, торгующие свежими или сушеными травами, цыганки в пестрой одежде, и тут же — маленькие кафе, где можно выпить убийственно крепкого черного кофе с зеленой, как болотная ряска, настойкой на местных травах или контрабандным коньяком.

Приготовление пищи — ручной труд, с ударением на слове «труд». У большинства людей уже не хватает на это ни времени, ни желания. Сердце переворачивается, когда видишь в супермаркете молодую пару, покупающую на обед готовые блюда, чтобы подогреть их в микроволновке. Когда-то я прожил год в Лос-Анджелесе, где ингредиенты для приготовления

Одна из моих поваренных книг — толстенная библия кулинарии — написана Генри-Полом Пеллапратом, человеком, находившимся под сильнейшим влиянием национальных традиций и более всего озабоченным тем, чтобы точно следовать им. Книга эта появилась в 1935 году, когда практически не существовало ни фастфуда, ни прочих вещей, объявленных теперь «угрозой уничтожения традиций» французской кулинарии. Пеллапрат описал