Игры современников

Оэ Кэндзабуро

«Игры современников» – остросоциальное произведение, в котором автор – известный японский писатель – пытается осмыслить прошлое и будущее Японии в контексте судеб всего человечества. Написанный в форме писем, которые брат посылает своей сестре, роман помогает глубже и полнее понять события, происходящие в наши дни.

Письмо первое

Из Мексики – обращаясь к истоку времени

1

Сестренка, это труд, к которому я готовился всю жизнь: думал – вырасту и когда-нибудь обязательно возьмусь за повествование. Работа, к которой я до сих пор не решался приступить, хотя и был твердо уверен, что если уж возьмусь, то непременно найду нужную форму и буду писать не раздумывая. И вот теперь я собираюсь рассказывать обо всем в письмах к тебе. Передо мной твоя фотография: ты, сестренка, в джинсовых шортах и красной рубахе, узлом завязанной на талии, так что виден живот; лицо твое, с высоким чистым лбом, озарено улыбкой. К фотографии прикреплен скрепкой цветной слайд – на нем ты совершенно обнаженная. Я приколол фотографию со слайдом к деревянной панели в своей комнате в Мехико, надеясь, что они будут воодушевлять меня.

Эвакуированные к нам во время войны специалисты по небесной механике дед Апо и дед Пери, вникнув в замысел Разрушителя и созидателей, пришли к выводу, что оба наших поселка – один в долине, другой в горах – представляют собой единое целое: деревню, государство и даже микрокосм. Не позабыв об этом и после того, как их увезли от нас, я, следуя их указаниям, с самого начала буду именно так именовать наш край.

В прежние времена, когда в деревне-государстве-микрокосме рождался ребенок, прибегали к такой уловке: дожидались появления еще одного и заносили обоих в книгу посемейных записей как одного человека. Эта уловка была проявлением внутреннего сопротивления: внешне покорившись Великой Японской империи, к ней прибегли после долгого периода, именуемого Веком свободы, – того, что последовал сразу же за основанием деревни-государства-микрокосма. Но после поражения в пятидесятидневной войне между деревней-государством-микрокосмом и Великой Японской империей от этой уловки пришлось отказаться. Даже у Разрушителя, придумавшего ее, не хватило сил ее возродить.

Вот почему, появившись на свет уже после пятидесятидневной войны, я обосновался в реальном мире, будучи зарегистрирован в книге посемейных записей один, как это принято делать обычно. И все же еще до школы я, как бы перечитывая первоначальный замысел Разрушителя, обнаружил в этом мире двойника. Обнаружил тебя, сестренка, своего близнеца. Разумеется, двойник – не просто моя выдумка. В данных нам с тобой именах просматриваются козни стариков, все еще цеплявшихся за старую уловку с книгой посемейных записей. Однако, появившись на свет близнецами, но разнополыми, мы нарушили стройный замысел Разрушителя. Отнюдь не благодаря проникновению в его планы я признал тебя своим повторением. Только благодаря тебе меня осенило – словно вспыхнул огонь в душе, – и я постиг значение планов Разрушителя в истории нашего края.

В маленьком городке Малиналько я обнаружил, что из глубины сердца взываю к тебе – неотъемлемой частице меня самого, и поэтому, сестренка, приступил к работе, заново осознав свою миссию – описать мифы и предания нашего края. Именно тогда я, вдохновленный прикрепленным к твоей фотографии цветным слайдом, и решил рассказывать обо всем в письмах, решил писать. Дух захватывало при мысли о том, что через тебя, ставшую жрицей Разрушителя, я расскажу ему мифы и предания нашего края. Городок Малиналько, где я принял это решение, примостился на крутом склоне обращенной к пустыне горы, у подножия которой разбросаны возделанные поля; он ничем не отличается от большинства старинных мексиканских городков, история его была долгой и запутанной. Потрясение, выпавшее однажды на мою долю в этом городке, неожиданно воскресило во мне намерение описать в письмах к тебе мифы и предания нашего края – намерение, осуществление которого я с давних пор все откладывал и откладывал. Здесь, в четырех часах быстрой езды от Мехико, я оказался, разумеется, не потому, что на меня была возложена миссия описывать мифы и предания нашего края. Потрясение, благодаря которому я наконец обратился к предназначенной мне роли летописца, выпало на мою долю совершенно случайно. Я услыхал интересный рассказ от одного человека, выходца из Германии, получившего американское гражданство; увлекшись японским языком, он бросил на полпути изучение истории филиппино-мексиканских отношений и жил теперь в собственном доме, построенном в поселке индейцев и метисов на окраине Малиналько. Именно рассказ этого самого Альфреда Мюнцера и послужил для меня толчком.

2

Когда, сестренка, я со своими приятелями: аргентинцем, изучающим японскую литературу, его женой-мексиканкой, а также супругами из Чили (он – архитектор, она – киносценаристка) – сел поздно вечером за стол – такие приемы в Мексике обычное дело – и Альфред рассказал им, что я сотворил с собой, они были потрясены до крайности. Причем потрясение свое выражали экспрессивно, отчаянно жестикулируя. Это же была латиноамериканская интеллигенция. Их мучило раскаяние за то, что они обрекли страдающего зубной болью японца на тряску в джипе по каменистой дороге, а потом бросили одного в пустыне, где по стволам старых ив ползают игуаны. Но высказывать подобные мысли вслух они считали недостойным латиноамериканцев. Вдобавок мои приятели были очень раздосадованы. Мол, мы тоже не ради собственного удовольствия бродим по пустыне. Чтобы отыскать участки, пригодные для строительства курортов, они, прихватив с собой приятелей-коллег, в любую погоду спускаются на дно каньонов. На этот раз, оставив своего попутчика-японца два часа томиться в одиночестве, они спустились в каньон, а когда вернулись, оказалось, что он сделал себе чуть ли не харакири! Да еще индейским каменным топором, оскорбив при этом чувства жены Мюнцера, потомка тех, кто в древности такими же топорами строил пирамиды!

У меня из десны хлестала кровь, однако я знал, что, если заткнуть рану, легче мне не станет – десна снова начнет распухать, как это было в далекие детские годы, когда я без конца устраивал себе такие варварские процедуры. Щека раздулась, деформировалась, а изнутри, я чувствовал, затвердела. Мой вид настроил на враждебный лад Мюнцера-младшего, рыжеволосого мальчишку, тем не менее очень похожего на индейца. Чтобы не дать ему броситься на меня, родители будто ненароком придерживали его коленями и локтями.

Возможно, сестренка, тебе интересно будет узнать, что собой представляет домашняя мексиканская еда. Мы тогда ели тортильи – маисовые лепешки с тушеной курицей. Эти тортильи, еще горячие, лежали в соломенной корзине, прикрытые полотенцем. Мы сдабривали их перцем и макали в шоколадный соус; стараясь не касаться вспухшей десны, я заталкивал куски тортильи глубоко в рот – горнило боли – и делал вид, что с наслаждением жую. Таким нехитрым способом я пытался оправдать свое нежелание вступать в общий разговор. Грубые края тортильи, царапая больное место, терзали мои нервы, и есть было невыносимо трудно, а языком я все время ощущал привкус крови, но не мог позволить себе выплюнуть изо рта окровавленный непрожеванный кусок. Решись я вдруг на такое, это оскорбило бы жену Мюнцера, особу со странными горящими глазами: будто в каждом из них было по два зрачка, – ведь она и так-то не выказывала ко мне никаких дружеских чувств. Через некоторое время я отключился от их разговора на мало мне понятном испанском языке; меня потянуло отдохнуть в зарослях бугенвиллеи, заполонившей, похоже, весь сад. Но могли ли мои латиноамериканские приятели отпустить без провожатых этого японца, который и так уже устроил им один спектакль, изобразив, будто делает себе харакири? Они опасались, что пропахшего кровью азиата загрызут злые пастушеские собаки, и чувствовали себя обязанными не спускать с него глаз до тех пор, пока сами не завершат поздний ужин и не отправятся в далекий Мехико.

Мои приятели искренне негодовали – необходимость сторожить меня связывала их по рукам и ногам. Они даже не пытались поговорить со мной по-английски или по-японски, хотя это было по силам любому из них. Вместо этого они пылко демонстрировали мне свой безукоризненный испанский язык, точно упрекали меня в том, что я сознательно саботирую, притворяясь, что недостаточно им владею. Разговаривая исключительно по-испански, они еще выказывали явное раздражение от присутствия человека, погруженного в свою зубную боль. Конечно, за всем этим стояло чувство вины – бросили ведь страдальца одного в дикой пустыне, когда уже спускались сумерки. Не кажется ли тебе, сестренка, что они просто не знали, что со мной делать? А мне оставалось одно – сидеть и молчать.

– Что думают, профессор, кинематографисты Японии о двенадцати тысячах футов несмонтированной пленки Эйзенштейна, мертвым грузом лежащей в Москве?

3

На следующий день после возвращения из Малиналько лицо у меня так опухло, что стало в два раза больше обычного, но я, отважно демонстрируя его залитому солнцем Мехико, печально брел по широченной улице Инсургентов, пока не оказался наконец перед кабинетом зубного врача – вывеска была прямо в окне седьмого этажа. Я попал к этому врачу – судя по вывеске, мексиканцу японского происхождения – совершенно случайно, но, подсознательно остановив свой выбор именно на нем, проявил, как мне кажется, признаки полной депрессии, вызванной безмерной усталостью от долгой тряски в машине, где я не сомкнул глаз, страдая от нестерпимой боли. Ведь еще отец-настоятель своей муштрой хотел вдолбить мне в голову, что я принадлежу не Японии, а лишь деревне-государству-микрокосму и, следовательно, не должен сближаться с посторонними людьми только потому, что они по происхождению японцы. Рикардо Толедо Цурута. Судя по имени, выведенному на окне, где значилось также, что он окончил Мексиканский государственный университет, можно было предположить, что в его жилах течет лишь половина японской крови или того меньше, но мне вдруг захотелось довериться именно этому врачу, хотя он наверняка стал уже стопроцентным мексиканцем.

Поднявшись на седьмой этаж, я оказался в почти пустом помещении, напоминавшем спортивный зал, но это и была приемная зубного врача, о чем свидетельствовали ожидающие приема пациенты: на диване в углу, держась за щеку, сидела старуха, рядом старик – видимо, он ее сопровождал. Прямо-таки живая реклама. Я приблизился к ним, но, увидев, с каким смятением старуха смотрит на мою вздувшуюся щеку, совсем пал духом; садиться мне расхотелось, и я остался стоять у стены. Было девять часов пятьдесят минут, прием начинался с десяти. Передо мной была всего одна пациентка – но мог ли я надеяться, что меня примут без предварительной записи? Нельзя ли записаться прямо сейчас? Часть помещения была отделена перегородкой из матового стекла – скорее всего, там и принимал врач, но он пока ничем себя не обнаруживал. Уж не затаились ли за стеклянной перегородкой врач с медсестрой, и не занимаются ли до начала работы чем-то предосудительным? Десять минут одиннадцатого... Действительно, из двери, за которой, казалось, никого не было, выглянула сестра-метиска. Ее появление послужило сигналом к действию. Поспешно, точно опасаясь, что ее опередят, в кабинет бросилась державшаяся за щеку старуха. Врач принял ее немедленно: из-за перегородки доносился прерываемый стонами разговор, в голосе врача слышалось спокойствие, в голосе старухи – решимость отдать себя в его руки. Всякий раз, когда раздавался слишком громкий крик, оставшийся в одиночестве старик, почему-то радостно улыбаясь, озирался по сторонам.

Отвлекшись от своей боли, я огляделся и увидел не менее десяти больных с провожатыми, молча набившихся за это время в недавно еще пустую приемную. Странные, грубые усмешки, сопровождавшие каждый крик первой пациентки, которые появлялись на смуглых, будто закопченных лицах всех этих людей, свидетельствовали о том, что клиентура у зубного врача была не самая изысканная.

Рассматривая мексиканцев, заполнивших приемную, я сначала не обратил внимания на появление нового посетителя. Погруженный в свои мысли, я вдруг насторожился, почувствовав, что меня кто-то разглядывает, а этот невысокого роста крепкий человек уже приближался ко мне. Лет пятидесяти, но необыкновенно подвижный, он шел, громко стуча каблуками и расталкивая столпившихся в приемной людей. Крепко взяв меня под локоть – для человека, страдающего от зубной боли, его походка была слишком уж энергичной, – он стал пробираться со мной сквозь толпу. Густые усы, крупные черты лица, которые так соответствовали его большой голове, – весь облик выдавал в нем человека умственного труда. Наверное, сестренка, ведя меня за руку по приемной, он прежде всего заботился о том, как бы поскорее избавить меня от мучений. До этого момента я испытывал острую жалость к себе, а тут вдруг почувствовал всю комичность ситуации: незнакомый человек берет меня за руку, и я послушно следую за ним, расталкивая мексиканцев. Наконец мы с усатым мужчиной оказались у стеклянной двери, которую сестра-метиска приоткрыла, чтобы вызвать следующего пациента. Не спрашивая моего согласия, мужчина обнял меня за плечи и втолкнул в кабинет. Я увидел перед собой старомодное зубоврачебное кресло – такие же еще в детстве я видел в нашей деревне. Стоявший возле кресла невысокий мексиканец японского происхождения в белом халате протестующе дернулся, точно у него был нервный тик. Симпатичный на вид врач с круглой, похожей на воробьиную, напомаженной головой, как потом оказалось, не собирался категорически мне отказывать. Робко выражая свое недовольство, он посмотрел на часы: времени мало, а у него запись – кажется, пробормотал он тихо по-испански. Обнаруживая при этом буквально детское неприятие реальности, он обращался к сестре-метиске, которая виновато смотрела на него – мол, мой недосмотр.

Во время этой сцены усатый мужчина, проявив истинное великодушие, чуть ли не насильно усадил меня в кресло. Врач был, по-видимому, человеком, неспособным достаточно энергично возражать против таких действий, не говоря уж о том, чтобы решительно воспротивиться им. В конце концов он смирился и приступил к лечению моего зуба, сморщив нос и выражая этим свое неудовольствие сестрой-метиской. Теперь, вместо невнятного бормотания по-испански, он перешел на японский язык.

4

Нет необходимости повторять, сестренка, насколько важна для меня миссия летописца нашего края, к которой я начинаю внутренне готовиться, вдохновленный тобой, но, чтобы поддерживать свое существование в Мексике, я вынужден заниматься и другим делом – служить в университете на улице Тефантенек. Благодаря этой работе я теперь и обеспечиваю свое существование, подчиненное главной задаче – описать мифы и предания нашего края. В маленькой аудитории этого университета я читаю лекции, а щека у меня так распухла, что лицо сделалось треугольным – с тех пор как я стал взрослым, со мной ни разу еще не случалось такого. Боль прошла, осталось лишь неприятное ощущение, а то место, откуда был удален зуб, не вызывает у меня чувства «боязни пустого пространства». Да и врач – мексиканец японского происхождения, взявшийся за систематическое лечение моих зубов, – становится все приветливее. Наверное, он только при первом нашем знакомстве (а я был тогда в ужасном состоянии) пришел в замешательство, будто столкнулся в своем кабинете с призраком того самого ублюдка японца, который преследует его в ночных кошмарах, порожденных комплексом неполноценности.

Зубной врач, скорее всего, не обратил внимания на ту статью. Зато обе студентки из моего семинара старательно собирали все сообщения в «Эль Соль» о том, как средь бела дня мертвецки напились колумбиец и японец – оба лекторы университета, где учились эти девушки. А реагировали они на случившееся по-разному – сообразно национальной и социальной принадлежности каждой из них...

Я думаю, сестренка, тебя интересует, что это за студентки. Одна из них, Рейчел, приехала из Соединенных Штатов и специализируется по исламу; не знаю, в каком штате она родилась – установить это по ее произношению я не в состоянии, но уверен, что эта дылда росла в каком-нибудь южном городке. Она частенько проводит ночи в компаниях, где курят марихуану, а под утро с жадностью уничтожает неаппетитные объедки. Если студенты, обедающие с ней в университетском кафетерии, оставляют хлеб, она собирает его и съедает. Не полнеет только потому, что, наверное, чем-то больна. Изредка я замечал, что ее глаза на землистом лице вдруг оживали, вспыхивая каким-то странным огнем. Но сейчас, после случившегося со мной, блеск ее янтарных глаз уже не передавал никаких сложных психологических процессов – он лишь с предельной откровенностью выражал ее безмерное негодование тем, что я напился как свинья.

Другая студентка – дочь широко известного в Мексике художника, вольнослушательница Марта. Она прихрамывает и носит юбку до щиколоток; когда ходит медленно, ее недостаток не бросается в глаза, но стоит ей ускорить шаг или даже просто немного разволноваться, как она тут же начинает сильно хромать. Голубоглазая, с золотистыми волосами и тонкими бескровными губами, Марта выглядит еще совсем девочкой, хотя ей уже двадцать пять лет, – типичная вечная студентка, два года училась в Европе, слушала совершенно бесполезные для нее лекции по социологии и психологии. На ее лице всегда написано высокомерное презрение – мол, мои умственные способности не идут ни в какое сравнение с умственными способностями других студенток из Южной Америки, и даже мне, преподававшему ей японскую культуру – почему, в конце концов, она решила изучать именно ее, ума не приложу, – она демонстрировала полное пренебрежение: кого-кого, мол, а меня на мякине не проведешь. Если посмотреть правде в глаза, она относилась ко мне с высокомерием, которое тщательно скрывала.

Однако теперь выражение лица Марты, на которую сообщение о нашей попойке, в отличие от Рейчел, произвело прямо противоположное впечатление, стало явно вызывающим. Марта и раньше почти не понимала лекций, которые я читал по-английски, не понимала и японских слов, которые я писал на доске. В душе этой девушки, ежедневно посещавшей мои занятия, тлела смутная и абсолютно безосновательная мечта стать специалистом по Японии, а также клокотала досада на свою хромоту. Обычно она не отрывала от меня глаз, точно подернутых пеленой. Но теперешняя Марта, сестренка, будто копьем пронзала меня своим острым взглядом, и в ее хрупком теле калеки, я чувствовал, пылает пожар. Может быть, это ощущение было вызвано у меня просто тем, что я наконец избавился от мучительной зубной боли, но факт остается фактом: читая лекции этим двум студенткам – в отношении ко мне они представляли собой единство противоположностей, – я вызывал у них нездоровый интерес. Под прожекторами их взглядов, сестренка, я и сам начал сознавать, что до сих пор, читая лекции Рейчел и Марте, оставался безразличен и холоден, как мертвец. Но последние дни, потрясшие меня неожиданными колебаниями огромной амплитуды – беспрерывная, в течение недели, зубная боль, события в пустыне Малиналько и, наконец, позорная попойка с колумбийским художником, – вдохнули жизнь в мое прозябание в Мехико, я возродился. Хотя все же не эти события явились для меня главным стимулом, а твое письмо с вложенным в него цветным слайдом, на котором ты изображена обнаженной. Только получив его, я принял решение приступить к делу, предопределенному мне с рождения, – описать мифы и предания нашего края.

5

Теперь, сестренка, я опишу тебе, что произошло между мной и Рейчел, и не ради того, чтобы просто тебя позабавить, нет – писать об этом, глядя на твою фотографию, для меня уже физическая потребность. Но прежде чем рассказать о неожиданной близости между мной и Рейчел, я опишу тебе сон, который мне приснился, когда я задремал. Даже для такого сновидца, как я, сон был необычным – он вселил в меня беспокойство.

Он начинался в аэропорту Ханэда, куда я прилетел из Мексики, когда закончился срок моего там пребывания. То ли повлияла разница во времени, то ли воспоминания о долгом заточении в тесном самолетном кресле, но, с чемоданами в руках, я шел к конторке таможенного инспектора в каком-то отрешенном состоянии, духовно и физически опустошенный, точно в беспамятстве. Таможенным инспектором был тот же японец, который стоял здесь, когда я улетал, однако... (странным казалось само по себе то, что я это сознавал!) над ним возвышались два молодых китайских солдата, до пояса упрятанные в некое подобие узкого высокого ящика. В ярко-зеленой форме, с орденами, они нагло уставились на меня. Я потупился, стараясь не смотреть за таможенный барьер – там толпились китайские солдаты, их было великое множество. Тень черной птицы, беспорядочно машущей крыльями птицы, неожиданно вторгшейся в это крохотное пространство, перевернула мою душу. Вот оно что... Я сразу все понял. Пока я спускался по трапу самолета и нес к таможне свой багаж, люди вокруг меня перешептывались, словно перебрасывали друг другу крохотные осколки слов. Япония оккупирована китайской армией, и наша повседневная жизнь отныне определяется не нами: не только военные дела – это само собой, – но даже внешняя и внутренняя политика должна быть перестроена согласно модели, предложенной китайскими властями. Насущный вопрос – сколько ручной клади разрешено провозить беспошлинно? Об этом и шепчутся окружающие. Еще важнее другое – годятся ли паспорта? Действительны ли визы? А сам я, прислушиваясь к возмущенному и беспокойному шепоту окружающих, думал: я-то свободен. Наш край, не говоря уж о времени основания, даже в Век свободы не подчинялся внешней власти. И даже когда наш край снова оказался под властью княжества, а после его упразднения и учреждения префектур – под властью Великой Японской империи, благодаря уловке, придуманной Разрушителем, половина наших жителей осталась вне досягаемости государственных органов. Правда, вскоре, после поражения в пятидесятидневной войне, от этой уловки пришлось отказаться, но все равно идея Разрушителя в главном не умерла. И хотя Япония оккупирована китайской армией, я, как человек нашего края, независим. Но все равно, описывая мифы и предания деревни-государства-микрокосма, я не должен прибегать к туманным выражениям, которыми изобилуют наши предания, к словам, понятным лишь людям нашего края. Я смогу описать мифы и предания нашего края только на общепринятом японском языке, который, возможно, будет полностью запрещен китайской армией. Думая об этом, я впервые ощутил, как страх и чувство бессилия, которых я не испытывал с самого детства, сковали тело, черной пеленой заволокли мою душу. Следуя приказу, отданному на китайском языке таможенным инспектором, мое тело – плоская фигурка, вырезанная из черной бумаги, – склонившись в три погибели под тяжестью чемоданов, двинулось вперед. И я сам во сне со стороны провожал взглядом эту черную фигурку...

Проснувшись, я старался истолковать смысл моих сновидений. В моем пока еще сонном, заторможенном сознании стали все яснее вырисовываться их контуры. Рядом со мной спала обнаженная Рейчел; в ней все – и размеры, и формы – выдавало англосакскую породу. Между первым стаканом в университетском кафетерии и этой постелью в отеле «Парадайз» мы обошли немало баров, всюду пили текилу и болтали без умолку, не в силах наговориться.

Превысив допустимую для себя дозу спиртного, Рейчел отказалась от английского языка и говорила об идеях Мао исключительно по-испански. У себя в стране она изучала испанский как третий иностранный, но, получив для продолжения образования стипендию университета Мехико, преисполнилась решимости говорить только на испанском языке. И даже упорно пользовалась местным его диалектом, хотя в нашей повседневной университетской жизни, разговаривая со мной, изучающим что угодно, только не испанский, предпочитала свой родной язык. Алкоголь затуманил ее сознание настолько, что она вообразила, будто человек, для которого родной язык испанский, в определенных ситуациях начинает говорить по-английски и наоборот. Даже при моих ограниченных познаниях в испанском я без малейшего труда постигал логические построения медленно расхаживавшей вокруг меня Рейчел. Дело в том, что идеи Мао в ее интерпретации были упрощены и сведены до уровня ее собственной логики. Прислушиваясь к тому, как Рейчел излагала идеи Мао, я вдруг обнаружил, что основной силой, заставившей ее говорить по-испански, была откровенная страсть, требовавшая немедленного удовлетворения, будто речь шла об утолении голода.

Мы с ней свернули с широкой улицы Инсургентов в темный переулок и вошли в дешевый отель, явно облюбованный проститутками. Пока Рейчел принимала душ, они, ведя за собой «клиентов», трижды врывались к нам, хотя я старательно запирал дверь нашего номера, в который можно было попасть прямо из холла; и каждый раз из открытой ванной комнаты, сверкая розовым телом, высовывалась Рейчел и, как обиженный ребенок, кричала на них по-испански. На проституток ее крики не производили никакого впечатления – вдоволь насмотревшись на полуголого, в одной рубахе, японца, со скучающим видом возлежащего на кровати, они удалялись. Я каждый раз удостоверялся, что дверь на запоре, но все равно полной уверенности у меня не было, и потому я, поглядывая на свое отражение в огромном зеркале на стене, лишь ухмылялся, опьяненный текилой. Все это время сквозь шум воды из ванной доносился мелодичный голос Рейчел: ее испанский язык звучал так, будто она о чем-то скорбит, на что-то жалуется, но мне кажется, сестренка, она обращалась не ко мне, а к своему прежнему другу, который обрек ее на одинокую жизнь университетского стажера на чужбине. Наконец я встал с кровати, чтобы посмотреть, почему Рейчел так долго не выходит из ванной, – она тщательно мылась, направив струю душа, от которой шел слабый пар, в промежность, «Онанизмом занимаешься?» – спросил я, усмехнувшись, хотя не сомневался, что именно этим она и занималась. Меня она, видно, оставила на закуску.

Письмо второе

Существо величиной с собаку

1

Вернувшись из Мексики, я, сестренка, сразу же позвонил по междугородному телефону в храм нашей деревни. Я боялся, что телефон там не работает, но мне неожиданно ответили, однако не ты – трубку взял отец-настоятель, которого трудно даже вообразить разговаривающим по телефону. Его голос, которого я не слышал уже много лет, так меня потряс, что буквально лишил дара речи. Причиной моего смятения могло быть то, что мифы и предания нашего края я рассказываю в письмах к тебе, игнорируя отца-настоятеля, воспитавшего меня для роли летописца. Однако он, не проявляя никакого волнения по поводу моего звонка, рассказал о тебе и, между прочим, в двух словах сообщил одну удивительную вещь, о которой я уже слышал. Действительно удивительную, хотя в конечном итоге не поверить ему я не мог. Если я позволю себе ставить под сомнение твои действия и мысли – я, тот, кто в форме писем излагает тебе мифы и предания деревни-государства-микрокосма, то я просто не смогу продолжать начатое дело: Но поначалу я отнесся к сообщению отца-настоятеля о происшедшем довольно скептически и даже произнес что-то ироническое; он, однако, не расположенный продолжать в таком тоне, прервал разговор. Положив трубку, я сразу же оказался во власти старых воспоминаний. В детстве на вопросы отца-настоятеля, обучавшего меня мифам и преданиям нашего края, я часто давал шутливые ответы, чем приводил его в замешательство. Это огорчало, но в то же время забавляло деда Апо и деда Пери, одно время присутствовавших на наших уроках. Ну а сейчас моя ирония была, как мне представляется, психологически необходима, чтоб избежать очередных «спартанских нравоучений». Я не забыл слов отца-настоятеля, которыми он ежедневно начинал свой урок:

Итак, я начинаю свой рассказ. Было ли это на самом деле, не было ли – неизвестно, но, коль уж речь идет о старине, нужно слушать так, будто то, чего даже быть не могло, действительно было. Понятно?

Я, сестренка, думал сначала, что эти слова принадлежат самому отцу-настоятелю, и был крайне удивлен, когда позже из сочинений Кунио Янагида

Ты, разумеется, догадываешься, что я услышал от отца-настоятеля. Я узнал, сестренка, что высоко на склоне холма в одной из пещер ты нашла сморщенного, ссохшегося, как гриб, Разрушителя и принесла его домой. Живая сила твоих рук воскресила его. Никому из жителей долины и горного поселка, включая отца-настоятеля, ты его не показывала, но молва утверждает: он якобы уже подрос и стал величиной с собаку. Я понял, что описанные мной мифы и предания ты будешь читать, пестуя в обреченной на гибель деревне-государстве-микрокосме Разрушителя, возглавившего созидателей в самый ранний период существования нашего края. Энергия, которой я заряжаюсь от тебя, нужна мне не столько для того, чтобы писать, сколько для точного выбора направления в работе... Нашу с тобой судьбу с детства определил отец-настоятель: ты должна была стать жрицей Разрушителя, я – летописцем нашего края, основанного Разрушителем. До сих пор мы оба строили свою жизнь, всячески противясь этому предназначению, но теперь я принялся за работу, к которой готовил меня отец-настоятель. Удивительная превратность судьбы: порой мне кажется, этот курс был стратегически предопределен не кем иным, как Разрушителем. И более того – даже в те долгие годы, когда я, сестренка, будто бы совершенно забыл о своей миссии, я все равно не сомневался, что рано или поздно возьмусь за эту работу. Я думаю, что в душе всегда испытывал к этим мифам и преданиям тепло, словно изнутри меня подогревала крохотная газовая горелка.

Разве ты, сестренка, из которой отец-настоятель воспитывал жрицу Разрушителя, не испытывала то же самое? Ведь мы с тобой, близнецы, почти неразделимые лежали рядышком в утробе матери, с которой так жестоко обошелся отец-настоятель; и это странно, что впоследствии твоя жизнь, полная драматизма, оказалась так разительно не похожа на мою – жизнь стороннего наблюдателя – и ты в каждый критический момент, накануне решающих сражений, всегда обращалась к Разрушителю.

После твоей нашумевшей встречи с американским президентом у тебя обнаружили рак, и ты с борта рейсового парохода бросилась в море, залитое лунным светом. Я ни на секунду не усомнился в твоей смерти, но вдруг – письмо от тебя: ты жива! Оно прибыло перед моим отъездом из Мексики, и когда я узнал, что ты преспокойно живешь с отцом-настоятелем в храме как истинная жрица Разрушителя, никогда не оставлявшая меня мысль описать мифы и предания нашего края превратилась в непреодолимое желание. И это непреодолимое желание, сестренка, было вызвано тем, что ты как магнит притягивала меня к описанию мифов и преданий деревни-государства-микрокосма.

Инсценировав смерть и затем «воскреснув», ты, сестренка, обрела силу, которая питает и меня. А теперь и Разрушитель возродился, и вполне уместно предположить, что он просто находился в долгой спячке, а мы считали его давным-давно умершим великаном из легенд. Мне кажется, я понимаю твое стремление с его помощью вернуть к жизни нашу обреченную деревню-государство-микрокосм. В ту минуту, когда я по телефону услыхал от отца-настоятеля это поразительное известие, я ощутил прилив сил и понял, что возьмусь теперь за описание мифов и преданий нашего края. Ты, сестренка, доказала, что веришь в реальное существование деревни-государства-микрокосма, описанной в мифах и преданиях, которые охватывают период с ее основания и до наших дней. Эта горячая вера помогла тебе возродить Разрушителя, сморщенного, ссохшегося, как гриб, и вырастить его до размеров собаки.

2

Еще из письма, полученного мной в Мексике, я узнал, сестренка, что ты в конце концов взяла на себя роль жрицы Разрушителя, даже сама отыскала его, крохотного и сморщенного, как гриб, в пещере, где он впал в спячку, вернула к жизни и вырастила до размеров собаки. А теперь, держа его на коленях, ты читаешь мое первое письмо о мифах и преданиях нашего края – представляя себе это, я испытываю огромный подъем. Мифы и предания деревни-государства-микрокосма, созданные Разрушителем, в то время великаном, ты, его жрица, читаешь, держа на коленях того самого Разрушителя, но теперь величиной с собаку. Я вспоминаю это как очередное подтверждение слияния начала и конца, крайних точек огромного исторического периода. Так прочитывать мифы и предания нашего края – это касается и тебя, и Разрушителя, признавшего тебя своей жрицей, – совсем не означает ставить точку на истории нашего края. Недавно от молодого человека, выходца из наших мест, одного из немногих родившихся в последние двадцать лет, когда в нашем крае уже почти никто не рождается, что явно свидетельствует о полном упадке, я узнал кое-что о Разрушителе и о тебе. Этот юноша живет в огромном Токио и руководит крохотной театральной группой. Он пытается совершенно по-иному, чем я, утвердить реальность существования деревни-государства-микрокосма: юноша задумал пьесу, основанную на бытующих у нас сказаниях.

Судя по его рассказу, ты, сестренка, нашла в пещере пребывавшего там в долгой спячке Разрушителя величиной с гриб, направлял же твои поиски отец-настоятель. Собственно, отец-настоятель был чужаком, присланным в наш храм Мисима-дзиндзя, но, завоевав доверие стариков долины и горного поселка, он проявил большой интерес к местным сказаниям и на свой страх и риск стал заниматься их изучением до тех пор, пока я не избрал в качестве главной цели всей своей жизни описание мифов и преданий деревни-государства-микрокосма. Именно он в наши детские и юношеские годы муштровал меня, готовя к миссии летописца, а тебя – в жрицы Разрушителя. Ты, разумеется, упорно сопротивлялась, но после долгих скитаний на чужбине неожиданно, восстав из небытия, вернулась в деревню, и тогда отец-настоятель употребил все свое влияние, чтобы ты все-таки стала жрицей. Наш земляк рассказал мне, что отец-настоятель после тщательного изучения сказаний смог точно указать место, где пребывает в спячке Разрушитель. На горном склоне недалеко от Дороги мертвецов, в глубине одной из пещер, вход в которую во время войны был открыт, а потом снова засыпан.

Молодой человек, от которого я услышал об этом, кажется, сам сомневался в достоверности рассказанного, но в то же время – это было видно по нему – находил удовольствие в распространении слухов. Он, кстати, поведал мне и несколько более реалистичную версию. Это уж совсем нечто несусветное: будто сидевший у тебя на коленях Разрушитель, которого ты вырастила до размеров собаки, – кстати, его никто не видел – на самом деле твой ребенок. Но, сестренка, с тех пор как ты вернулась в деревню, тебя никто не видел с мужчиной. Кроме того, после возвращения ты ни разу оттуда не уезжала. И, что самое главное, сообщивший мне это юноша – один из немногих, кто родился там за последние двадцать лет. Он убежден, что слухи о том, будто ты тайно родила ребенка, совершенно необоснованны.

Наш земляк, передавая мне эти слухи, как человек искусства, дал им свое объяснение, драматически сгустив при этом краски. Он, мол, хотел бы верить, что Разрушитель действительно найден в пещере, где, ссохшись до размеров гриба, пребывал в спячке. А отец-настоятель каким-то ему одному ведомым способом заключил его в твою утробу, и ты разрешилась от бремени – так на свет появился возрожденный Разрушитель. Не исключено, что отец-настоятель вложил его в тебя, «как вкладывают саблю в сая»...

Я был потрясен таким предположением! Оно привело меня в неописуемое волнение, однако больше всего меня поразило слово «сая»: оно ведь означает «ножны», но точно так же звучит и слово «влагалище». Еще в детстве эти иероглифы приводили меня в трепет, щеки начинали гореть. И не только когда я видел их – достаточно было услышать «сая». Мне в то время это слово казалось самым прекрасным, потому что оно ассоциировалось с чем-то запретным, с женщиной...

3

Слова о спячке и возрождении напомнили мне еще об одном чужаке по прозвищу Сверлильщик – поговаривали, что он инопланетянин, присланный к нам с каким-то особым заданием. Он был женат на нашей деревенской женщине – я отчетливо помню, как мы, ребята, старались не смотреть на нее, такая она была хмурая, неприветливая. Ты, сестренка, наверное, тоже помнишь хозяина крохотной металлоремонтной мастерской и его мрачную жену?

Женой Сверлильщика была девушка из старинного рода, уходящего своими корнями во времена основания деревни-государства-микрокосма; она жила с кем-то из родственников – то ли с матерью, то ли с сестрой, – когда они взяли в свою семью Сверлильщика, приехавшего из приморского городка в устье реки. Однако я не припомню, чтобы рядом с обширным помещением с земляным полом, тянущимся по всему фасаду их огромного дома в центре деревни – обычная для нашего края планировка, – видели кого-нибудь, кроме самой этой женщины, сидевшей у хибати

[18]

. Правда, мне всегда казалось, что за перегородкой кто-то притаился. Я отчетливо помню все до мелочей, потому что довольно часто наведывался к Сверлильщику, хотя жена его меня постоянно гоняла, как и любого деревенского мальчишку.

Ты тоже, сестренка, часто ходила туда со мной. Вообще в доме Сверлильщика постоянно толпились дети. Ничего удивительного: в самом старом доме нашей долины, как бы бросая вызов ветхости, громоздился новейший токарный станок. У нас его считали сверлильным, отсюда и прозвище владельца – Сверлильщик.

Сверлильный станок. Этим словом все сказано. Уродливое сооружение, подавляющее своей тяжестью и законченностью. Эта махина занимала все помещение с земляным полом, и под ее тяжестью дом постепенно оседал.

Прозвище Сверлильщик как нельзя более точно подходило владельцу мастерской: и лицо, и фигура, и то, чем он занимался, – все обличало в нем грубость и неотесанность, и в той атмосфере, которая царила в нашей долине, он представлял собой инородное тело. Он работал на токарном станке, установленном в доме, принадлежавшем старинному роду. Его руки, перепачканные маслом, казались продолжением станка, он никогда не поднимал черного от копоти лица и, когда бы мы ни пришли, молча работал, не давая себе ни минуты передышки. Со временем Сверлильщик сделал свою мастерскую процветающим предприятием и даже смог открыть небольшой завод в том самом городке, откуда приехал к нам. Каждый день, задолго до рассвета, Сверлильщик, склонившись к рулю черного тарахтящего мотоцикла, покидал деревню, а вечером с таким же тарахтением возвращался домой. На своем токарном станке он теперь работал лишь поздно ночью или по выходным дням, а в будни, когда он отсутствовал, в общей комнате их старого дома, который под тяжестью станка кренился все сильнее, весь день в одиночестве с отсутствующим видом сидела его жена. Она склонялась в ту же сторону, куда кренился дом.

4

Ты, сестренка, предполагаешь, что возраст Разрушителя, взращенного тобой до размеров собаки, примерно пятьсот лет. В том, что ты определяешь его столь приблизительно, сказывается еще с детства отличавшая тебя склонность создавать для людей неразрешимые проблемы: тебе и в голову не пришло позаботиться о том, чтобы придать правдоподобие тому факту – честно говоря, совершенно немыслимому, – что ему так много лет. В основе твоего предположения лежит глубокая вера в воскрешение Разрушителя. В одном из преданий сказано, что он жил долго и, даже достигнув столетнего возраста, продолжал расти, в конце концов став великаном. Превратившийся в великана Разрушитель, говорилось в предании, мог, ухватившись за верхушку, легко перемахнуть через любимый нами огромный тополь, который рос на утесе, возвышавшемся над долиной. Наряду с преданием о том, что Разрушитель жил вечно и рос вечно, существовали и другие, утверждавшие, что он неоднократно умирал, причем каждый раз его смерти сопутствовали самые неожиданные события. В одной из легенд говорилось даже о его убийстве. Там сказано, что Разрушитель много раз умирал, а однажды был убит, но если считать его смертью спячку, во время которой он высох и сморщился, как гриб, а потом был возвращен тобой к жизни, то, пожалуй, можно согласиться, что ему и в самом деле лет пятьсот. Теперь я все больше убеждаюсь, что каждая смерть Разрушителя была своего рода спячкой. От последней он пробудился благодаря твоему могуществу и вновь полон жизненных сил. Если это действительно была спячка, нет никаких оснований сомневаться в том, что в своей долгой жизни, в которой за каждой смертью следовало воскрешение, он достиг пятисотлетнего возраста.

Теперь, сестренка, я перейду к своему последнему сну о Разрушителе, порожденному дошедшими до меня слухами. Я думаю, что он отразил мое стремление самому разобраться в смысле возрождений Разрушителя. Правда, мой сон можно истолковать и как обыкновенную чисто мужскую ревность к тебе, все-таки ставшей его жрицей.

Во сне я все понял. Разрушитель пребывал в спячке, сморщенный и высохший, как гриб, но тело его спало не одинаково и, возвращаясь к жизни, просыпалось тоже по частям. Даже пробудившись, я по-прежнему испытывал чувство, что благодаря сну мне все стало ясно. С точки зрения логики сон вполне соответствовал легенде, согласно которой Разрушитель, став великаном, был убит и расчленен на триста частей. Ради чего же Разрушитель принял такую муку? Чтобы понять это, достаточно вспомнить, как сажают в поле разрезанный на куски картофель...

Среди самых разных легенд о Разрушителе та, которая повествует о первой его смерти, как ни странно, восходит ко времени, когда созидатели только вступили в наш край. Разрушитель, проявив незаурядный талант подрывника, в сложных условиях, не располагая запальным шнуром достаточной длины, взорвал огромные обломки скал и глыбы черной окаменевшей земли, преграждавшие созидателям путь. И не успел еще рассеяться окутавший всю округу дым, как начался проливной дождь, продолжавшийся пятьдесят дней, а жизнь Разрушителя оказалась под угрозой. Покрыв все свое обожженное тело специальной мазью, Разрушитель лежал, похожий на черную мумию, в течение всех пятидесяти дней, пока шел дождь, но в одной из легенд говорилось, что на самом деле это лежал его почерневший труп.

В легенде о первой смерти Разрушителя рассказывается и о его первом воскрешении. Видимо, это незначительно измененный вариант легенды о его выздоровлении, в которой говорится, что почерневший, точно прокопченный, Разрушитель остался незахороненным из-за непрекращающегося дождя и, не разлагаясь, высох. Потом дождь кончился, и в один прекрасный день, когда последние остатки зловония исчезли бесследно, из почерневшего трупа, точно бабочка из кокона тутового шелкопряда, появился новый Разрушитель и заявил: «Ну что ж, давайте примемся за создание нового мира». Принеся себя в жертву, а через пятьдесят дней воскреснув, он утвердил свою неограниченную власть...

5

Когда я слушал рассказ отца-настоятеля о таинственном звуке, пытаясь построить в своем воображении картину вызванной им революции, которая вылилась в переселение и последовавшее за тем движение за возврат к старине, меня особенно заинтересовали эти слова. Детским сердцем своим я тогда догадался, почему никому, кроме одной незаурядной женщины, не пришло в голову воспользоваться затычками для ушей. Таинственный звук был как бы завещан, оставлен в наследство ушедшим Разрушителем – сказать «навязан его разгневанным духом» было бы неверно, – вот почему никто не затыкал уши, боясь тем самым нарушить его волю. У людей нашего края, которые жили, постоянно чувствуя над собой власть Разрушителя, распространявшуюся на все людские дела и на все природные явления, возникновение таинственного гула разбудило суеверный страх перед долиной, удержавший их от применения крамольного, с их точки зрения, средства – затычек для ушей.

Таинственный гул, в течение пятидесяти дней висевший над долиной, был, разумеется, явлением сверхъестественным. Долгое время люди вынуждены были страдать от этого в принципе невероятного явления. Они, и в первую очередь дожившие до ста лет созидатели, потеряли ощущение явственности происходящего вокруг, дошли до того, что усомнились в реальности пережитого ими за долгую жизнь. Состарившись и утратив силы, созидатели, с тех пор как Разрушитель их оставил, годились лишь на то, чтобы спать и видеть удивительные сны. И чтобы не прерывать приятных сновидений, они спали с утра до ночи. О своих снах старики предпочитали не распространяться, но, похоже, эти сны опровергали весь их жизненный опыт. И вот в то время, как у созидателей под влиянием снов расплывались воспоминания о прежних свершениях, у молодежи под воздействием таинственного гула возникало желание конкретно переосмыслить мифы периода созидания.

Незамолкающий таинственный гул убедил даже тех, кто сам не прошел через это, в достоверности событий столетней давности, а именно взрыва и последовавшего за ним ливня, не прекращавшегося пятьдесят дней, с которых начинаются мифы периода созидания. Так закладывалась духовная основа движения за возврат к старине, последовавшего за таинственным гулом. Люди, по-новому переосмыслив мифы, уловили в гуле некое значение; именно поэтому идея заткнуть уши даже не могла у них возникнуть. А использование затычек для ушей, благодаря которым одна женщина в нашем крае освободилась от гудения, произвело на всех ошеломляющее впечатление. В память об этом одно дерево даже получило название «дерево затычек». Я сам в детстве затыкал уши его плодами. И ведь мы, дети, в самом деле верили, что огромное дерево выросло именно на том месте, где эта женщина тайком закопала уже ненужные ей затычки. Теперь я знаю, что в ботаническом атласе его называют тис. Тис приносит красные мясистые плоды с темно-коричневыми косточками. Они мягкие и плотно входят в уши. Ты, сестренка, тоже, наверное, нередко засовывала эти красные плоды глубоко в уши.

Теперь я хочу рассказать о женщине, воспользовавшейся затычками для ушей в период таинственного гула – отсюда, собственно, и пошла легенда о дереве затычек. Если не принимать в расчет более поздних возрождений Разрушителя, исчезнувшего незадолго до появления таинственного звука, она была его последней женой. В самый разгар событий эта женщина руководила подростками и детьми, которые требовали обязательного переселения, – именно в этом ее обвиняла одна из дочерей погибшего созидателя. А во время развернувшегося потом движения за возврат к старине она сбросила с себя маску и в качестве преемницы Разрушителя возглавила новое руководство. В легендах ее называли Узницей. В детстве я еще не понимал смысл этого имени – так ведь называют человека, которого куда-то заперли, – но, оказывается, ее так назвали не без оснований. Руководительница, хитроумно прибегнувшая к затычкам, не только подавляла всякий протест против реформаторского движения, то есть против переселения в период таинственного гула, но и возглавила движение за возврат к старине, призванное довести до логического конца революционные начинания, однако в дальнейшем она лишилась своего поста и была заключена в одну из пещер.

Верно истолковать имя Узница значительно позже мне помог свиток «Повесть в картинках об Обусумасабуро». Там есть такие строки: