Творчество крупнейшего датского писателя Генрика Понтоппидана (1857 - 1943) было отмечено Нобелевской премией по литературе. Роман «Счастливчик Пер» - глубоко трагическая книга, повествующая о надеждах юности и горьких разочарованиях, об утраченных иллюзиях.
Книга первая
Генрик Понтоппидан и его «Счастливчик Пер»
«
Прекрасным наблюдателем и великим сатириком, всегда здоровым и мощным, как чернозём», назвал Понтоппидана известный датский историк литературы Георг Брандес, горячо рекомендовавший в 1909 году издание сочинений своего соотечественника в русском переводе. И действительно, достаточно обратиться к «Счастливчику Перу» или к другим произведениям этого замечательного художника слова, чтобы ощутить силу его воздействия и обаяние мастерства, поверить его искренности, подивиться умению видеть правду жизни и глубине проникновения в её тайны.
Генрик Понтоппидан вступил в датскую литературу после Г.-Х. Андерсена и как бы продолжил на новой основе реалистические традиции великого сказочника. Реалист-бытописатель, Понтоппидан стремился к всестороннему изображению «неприкрытой жизни», вскрывал социальные пороки, бичевал их со свойственным ему сарказмом, осуждал мистическую проповедь отрешения от действительности. По существу он явился наиболее ярким и последовательным выразителем движения «литературы прорыва» — эпохи Брандеса, Якобсена, Драхмана и других писателей Дании, стремившихся порвать путы консерватизма и утвердиться на путях культурного и технического прогресса.
Выходец из пасторской семьи, Понтоппидан рано ощутил потребность вырваться из затхлой обстановки мещанского быта, сбросить иго церковной морали. Летом 1891 года он писал другу Акселю Люндегорду: «Я родился 24 июля 1857 года в Фредерисии, в Ютландии. Отец мой был священником. Надолго эта обстановка наложила отпечаток на моё сознание». Детство будущего писателя прошло на его родине, а затем в Рандерсе. После окончания школы юноша решил отправиться в столицу для продолжения образования. По существу же его отъезд в Копенгаген напоминал бегство, явился своего рода формой стихийного протеста. Правда, занятия в политехническом институте тоже не дали молодому человеку ожидаемого удовлетворения. И здесь он не находил ответа на волновавшие его вопросы. В романтических мечтах уносился он в мир необъятной природы, в неведомые страны. В 1876 году студент оставляет занятия и отправляется в путешествие пешком по Германии и Швейцарии. Разумеется, яркие впечатления от этой «прогулки», как и от родной природы, не прошли бесследно для наблюдательного и поэтически настроенного юноши. От прежних планов, завершения технического образования он решает отказаться. Не получив диплома инженера, Понтоппидан обращается к естественным наукам, которые, по его мысли, открывали новые перспективы, лучше помогали постигнуть законы жизни. В 1880 году он занимает должность преподавателя естественной истории в Высшей народной школе в Хьёрлунде. К этому времени относится и начало его литературной деятельности.
Уже в раннем творчестве Понтоппидана обнаружилась сила его таланта, поражало разнообразие проблем, волновавших писателя. Большинство произведений из его по преимуществу новеллистических сборников первой половины 80-х годов объединено темой судьбы молодого поколения. В них ярко отражена неистребимая тяга молодёжи к свету и знаниям, глубина чувств, любовь к природе, дающей ощущение полноты жизни. Об этом начинающий автор повествовал в книгах, проникнутых романтическим порывом, — таких, как «Подрезанные крылья», «Деревенские картины», «Молодая любовь». Волнующе переданы в них чувства простых людей, описана жизнь обитателей убогих избушек, рассказано о столкновении отцов и детей, старого и нового. Основным объектом для изучения нравов служила писателю в ту пору датская деревня с её отсталым, но в чём-то ещё милым его сердцу патриархальным укладом. А город, хотя и представлялся его героям воплощением культуры и прогресса, отпугивал их кажущейся «враждебностью» природе, техникой, от которой веяло холодом. Сила Понтоппидана состояла в последовательном отстаивании нового, в ниспровержении тьмы и невежества.
Со второй половины 80-х годов тема нравов и этнографические зарисовки, носившие абстрактнопросветительский и романтически-идиллический характер, сменяются у Понтоппидана более обобщенными реалистическими картинами общественной жизни. Увлечение «стихией природы» также скоро проходит. Главным мерилом писателю-реалисту начинают служить социальные факторы, выхваченные из жизни типические картины. Немалую роль в формировании новых принципов сыграл и его опыт сотрудничества в столичной прессе, стремление рассматривать свою литературную деятельность в свете задач современности. В одной из статей 1905 года он утверждал, что всякому подлинному произведению искусства обязательно присущи страстная агитация, тенденциозная мысль художника, энергия.
Глава I
На востоке Ютландии, в провинциальном городишке, что затерялся среди зелёных холмов, в устье лесистого фьорда, жил ещё с довоенных времён пастор по имени Иоганн Сидениус. Это был человек набожный и суровый. И по виду своему, и по укладу жизни он совсем не походил на других обитателей города и оттого много лет оставался для них чужаком, чьи странности порой заставляли их пожимать плечами, а порой не на шутку сердиться. Когда он, высокий и чопорный, выступал по кривым улочкам городка в сером долгополом сюртуке из домотканого сукна,» в больших тёмно-синих очках, крепко сжав ручку зонтика и тяжело, в такт шагам, опуская его на булыжник, встречные невольно оборачивались и смотрели ему вслед, а те, что сидели у себя дома и поглядывали в зеркальце за окном, хихикали или гримасничали, завидев его. Отцы города, старые купцы и скотопромышленники, с ним не раскланивались, даже если он был в полном облачении. Хотя сами они не считали за грех показаться на улице в деревянных башмаках и засаленной холщовой куртке, да ещё с трубкой во рту, им казалось великим поношением для всего города, что у них такой невзрачный пастор: и одет словно захудалый сельский дьячок, и по всему видать — из сил выбивается, чтобы прокормить целую ораву детишек.
Нет, они здесь привыкли к другим священнослужителям, к таким, которые носят красивые чёрные сюртуки, белые батистовые галстуки и делами своими славят родной город и его церковь, а потом становятся кто протоиереем, кто епископом и при этом никогда не кичатся своим благочестием, никогда не ставят себя выше людей и не делают вид, будто им не пристало заниматься мирскими делами и принимать участие в различных увеселениях.
В былые годы большой, сложенный из красного кирпича пасторский дом являл собой образец гостеприимности; бывало, не успеешь закончить дела с пастором, как тебя уже приглашают в гостиную, где сидят госпожа пасторша и молодые барышни и потчуют чашкой кофе или (тех, кто почище) стаканчиком вина со всяким домашним печеньем, а за кофе ведут разговор о последних новостях. Теперь никто не переступал порог пасторского дома без особой нужды, а если и переступал, всё равно не мог проникнуть дальше похожего на келью кабинета, где обычно были приспущены шторы, потому что глаза пастора не переносили солнечного света, отраженного каменной стеной по другую сторону узкой улочки.
Посетителей Сидениус принимал стоя, садиться не предлагал, холодно выслушивал и старался как можно скорее отделаться от них, а всего неприветливей встречал он тех, кто уж, казалось бы, мог рассчитывать на радушный приём. Даже городские чиновники мало-помалу перестали являться к нему с визитами, потому что не раз и не два пастор Сидениус вместо угощенья устраивал им форменный экзамен по вопросам веры и вообще держался так, словно перед ним стоят зелёные конфирманты.
Но пуще всего досаждал он людям на торжественных похоронах, когда за гробом выстраивалась пышная процессия, гремел оркестр, плыли по воздуху увитые крепом знамёна, шествовали чиновники в шитых золотом мундирах и шляпах с плюмажем и все — после лёгкого завтрака с портвейном в доме усопшего — были как нельзя более расположены к благочестивым размышлениям. Вместо того, чтобы по обычаю, воздать должное добродетелям покойника, пастор Сидениус ограничивался краткой молитвой, словно хоронили какого-нибудь бедняка или некрещеного младенца. И ни единого слова о кристальной честности усопшего, о его великом трудолюбии, ни единого намёка на его неоценимые заслуги перед родным городом, на его самоотверженную преданность идее внедрения булыжных мостовых или канализации. Если Сидениус вообще называл имя усопшего, то не иначе как с прибавлением слов вроде «жалкая горсточка праха» или «пожива для червей»; и чем многолюднее и почтеннее было собрание, чем больше флагов реяло над развёрстой могилой, тем короче была молитва, тем непочтительнее именовались останки, ради которых люди и собрались сюда, так что порой недовольство давало себя знать тут же на кладбище.
Глава II
Из всех, кто во времена, о которых идёт речь, обитал в Нюбодере, самым известным и самым почтенным лицом был, без сомнения, старый отставной обер-боцман, господин Олуфсен с Хьёртенсфрюдгаде. Каждый день, как только часы на церкви Св. Павла пробьют одиннадцать, можно было увидеть его высокую, худую, несколько согбенную фигуру, когда он выходил из низких дверей небольшого двухэтажного домика, где занимал верхний этаж. На какое-то мгновение обер-боцман останавливался на пороге, чтобы, по старой морской привычке, окинуть взглядом облака и гребни крыш, словно это были корабельные снасти. Одет он был в несколько поношенный, но тщательнейшим образом вычищенный сюртук с широкой орденской ленточкой Даннеброга в петлице. На седой голове красовался серый цилиндр, левая рука, которой он опирался на зонтик, была обтянута серой лайковой перчаткой.
Заложив правую руку за спину, он медленно и осторожно ступал по выщербленной мостовой. Одновременно зеркальце перед окном отражало лицо его супруги, ибо с этого поста она наблюдала за мужем до тех пор, пока не убеждалась, что он благополучно перебрался через канаву на углу Элсдюрсгаде. Она стояла у окна, в просторном цветастом шлафроке, с папильоткой над каждым ухом, и глядела на мужа с такой гордой радостью, с таким самодовольством, словно он был целиком и полностью делом её рук.
Проходя мимо нюбодерской гауптвахты, где на перекладине болтался пожарный колокол, боцман неизменно перекладывал зонтик в правую руку, чтобы иметь возможность поприветствовать часового рукой, затянутой в перчатку, на случай ежели кто-нибудь из сторожевой команды вздумает оказать ему воинские почести, — акт, которому он придавал величайшее значение и которого дожидался с большим нетерпением. Оттуда он сворачивал на Камеленгаде и доходил до площади перед дворцом АмалиеНбург, где ежедневно наблюдал смену караула. Послушав музыку, сопровождавшую церемонию, он шёл по Кунгенсгаде, потом через Бургергаде и ещё дальше — в город.
Здесь, вне сферы его былой власти, здесь, где никто не знал, что перед ним обер-боцман Олуфсен, получивший орден Даннеброг из рук самого короля, здесь, где он превращался в обычного пешехода, которого всякий прохожий может безнаказанно толкнуть, у обер-боцмана невольно сгибались колени, горбилась спина, и он робко ковылял на своих больных ногах мимо снующих взад и вперёд людей. Дальше Чёбмагергаде он никогда не заходил. Ибо всё, что лежало по ту сторону, он считал не настоящим городом, не Копенгагеном, а пригородом Копенгагена, заброшенным куда-то на край света, так что даже непонятно, как люди могут там жить.
Он признавал только Адельгаде и Бургергаде, считая их центральными артериями столицы, и если прибавить сюда квартал, образованный Грэнне, Сверте и Реннегаде, да таможню и Дворцовый остров, то весь его мирок этим ограничивался. Достигнув последнего метельщика на Антониастреде или побывав на Силькегаде, в библиотеке престарелой фрекен Иордан, где он брал книги для жены, боцман поворачивал назад.
Глава III
После долгих раздумий Пер взял под мышку свои чертежи и выкладки и отправился на частную квартиру профессора Сандрупа, чтобы упросить профессора взглянуть на проект канала и регулировки уровня фьорда и высказать о нём своё мнение. Профессор выпучил глаза, молча насадил очки на свой длинный нос и недовольно хмыкнул. Обладая в достаточной мере той пренеприятной способностью, которая с годами развивается у всех старых учителей, — способностью при первом же, самом беглом взгляде отыскать в работе уязвимые места, — профессор Сандруп незамедлительно обнаружил ошибку в расчёте скорости течения.
Нельзя было отрицать ни наличия ошибки, ни значения её для всего плана в целом. Пер залился краской до корней волос и даже не пытался возражать.
Засим профессор снял очки и, похвалив Пера за тот интерес к предмету и усердие, о коем бесспорно свидетельствует его работа, настоятельно посоветовал ему не тратить более драгоценного времени на бесплодные умствования, а отдать весь свой пыл основательному и планомерному изучению предписанных экзаменационных дисциплин.
Вернувшись домой, Пер ещё раз тщательно просмотрел свои расчёты. Но смотри не смотри, ошибка была налицо. И главное, вкралась она в самом начале расчёта скорости течения, так что если исправить её, оказалось бы, как правильно разъяснял профессор, что запроектированный средний уровень в самом низком месте получается много ниже уровня моря, другими словами, проект покоился на ошибочной основе и был невыполним.
И снова Пер побагровел от стыда… гордые мечты о королевском троне рассыпались в прах. Больше часа он неподвижно просидел за столом, закрыв лицо руками.
Глава IV
Ровно через неделю после описываемых событий, ненастным, сумрачным вечером, из вагона трамвая вышел на углу Греннингена тощий господин в сером. Господин миновал гусарские казармы и последовал дальше через вытянутую треугольную площадь, от которой начинался Нюбодер. Заложив одну руку за спину, а другой крепко сжав ручку зонтика и тяжело, в такт шагам, опуская его на булыжник, господин размеренной и быстрой походкой шествовал через кварталы Нюбодера и на каждом углу читал при слабом свете фонаря названия улиц.
Миновав несколько таких углов и не обнаружив искомого названия, а также не видя в этом пустынном месте ни одного человека, к кому можно было обратиться с вопросом, господин наугад свернул в первый попавшийся переулок и скоро окончательно запутался в бесконечных однообразных улочках, из которых состоит Нюбодер. Все окна низких домишек были плотно закрыты, ставнями. Только сквозь круглые или сердечком вырезы падали на мостовую узкие снопики света. А фонарей здесь было ещё меньше, чем на площади. Впрочем, за ставнями жизнь била ключом. Слышался говор, детский плач, гармоника, и всё это так отчётливо, что даже на улице можно было разобрать каждое слово. Там отворялась дверь, и женщина в ночной рубашке выплёскивала содержимое горшка в водосточную канаву; здесь выпускали погулять собачку; а то кошачья пара, выгнув спины, исполняла любовный дуэт.
Господин в сером, расспросив нескольких случайных прохожих, отыскал, наконец, Хьертенсфрюдгаде и продолжал свои поиски, читая при помощи спичек номера над каждым домом, пока наконец не нашел того, где проживал Пер. Сперва он попытался обнаружить ручку колокольчика, но, не найдя таковой, занялся старинной щеколдой и, сообразив наконец, как открывается дверь, вступил в тесные сени, где было темно — хоть глаз выколи. В надежде вызвать кого-нибудь из обитателей, господин несколько раз зычно откашлялся.
Приоткрылась дверь в квартире первого этажа, где жил молодой корабельный плотник с семейством. Оттуда выглянула гладко причесанная женская голова. Женщина держала на руках младенца. Свет, хлынувший в открытую дверь, выхватил из темноты лицо пришедшего — молодое длинное лицо с покрасневшими глазами и маленькими бакенбардами.
— Скажите, не здесь ли проживает господин Сидениус? — спросил он, не здороваясь.
Книга вторая
Глава XVI
Рано утром, за несколько дней до возвращения Пера, на квартире у адвоката Верховного суда Макса Бернарда собрались те же самые финансисты, которые уже собирались однажды, чтобы обсудить возможность создания открытого порта на западном побережье Ютландии.
Ивэн тоже явился на встречу, хотя и с весьма унылым видом. Пока остальные господа оживленно беседовали, стоя у окна, Ивэн одиноко расхаживал по комнате и нервно перебирал лежащие на столе газеты и книги.
Его крайне удручала неудавшаяся попытка свести Бьерреграва с Пером. Конечно, он и сам не рассчитывал, что Пер сразу пойдет на примирение, но в ответном письме последний так отозвался о полковнике, что это вообще убивало всякую надежду. С отличавшей все его итальянские письма развязностью Пер заполнил полстраницы ироническими замечаниями по адресу полковника и посоветовал выкрасить полковника зеленой краской и вывесить его на колокольне церкви Спасителя «для всеобщего устрашения».
Но Ивэн был в ту пору глух к таким перлам остроумия, тем более что оно казалось неискренним. Он не понимал равнодушия, с каким Пер начал вдруг относиться к своему проекту и судьбам его. Когда Ивэн сообщил ему радостное известие о благосклонной поддержке Макса Бернарда и выразил надежду сколотить в скором времени общество из людей, располагающих большими средствами, Пер коротко ответствовал:
«Некоторый человек шел из Иерусалима в Иерихон и попался разбойникам».
Глава XVII
Филипп Саломон не часто устраивал у себя званые вечера, но уж ежели устраивал, все делалось на широкую ногу. Ивэн — неизменный распорядитель семейных торжеств — в таких случаях еще задолго до предполагаемого события разрабатывал программу праздника и представлял ее родителям на утверждение; всякий раз он придумывал какой-нибудь сюрприз, от которого, по его словам, зависел весь успех: иногда это было на редкость роскошное цветочное убранство, иногда — неожиданная идея по части десерта или котильона, когда замышлялся настоящий бал.
На этот раз он просто превзошел себя. Надеясь, что праздник, кроме чествования вернувшихся домой новобрачных, явится одновременно триумфом грандиозного плана Пера, он задумал иллюминировать весь сад и устроить фейерверк, чему, однако, решительно воспротивился Филлипп Саломон. Ивэну разрешили только развесить фонари на деревьях вдоль берега, что, по его мнению, должно было дать потрясающий эффект. И еще он припас один грандиозный сюрприз, назвав его Ie clou. Праздничное убранство комнат еще не было завершено, а члены семьи заперлись в своих спальнях, занятые переодеванием, когда в Сковбаккен приехал Пер. Он забыл справиться, на какое время назначено торжество, и имел неосторожность явиться часом раньше срока.
Настроение у Пера уже загодя было прескверное. Вернувшись вчера поздно вечером домой, он нашел у себя в номере на столе большой рулон бумаги: Макс Бернард вернул ему все чертежи и сметы, полученные в свое время через Ивэна. Несмотря на усталость и на поздний час, Пер с боязливым любопытством развернул рулон и углубился в изучение стопки листков, из которых многие уже пожелтели от времени и которых он давным-давно не держал в руках. Пролетела минута, другая, и он с головой ушел в это занятие. Весь проект, последние годы занимавший его лишь как расплывчатая идея, предстал теперь в новом свете при взгляде на эти полузабытые расчеты, на заботливо выполненные чертежи шлюзов, на фермы мостов, на дамбы, на тщательно выписанные ряды цифр и головоломные диаграммы — на все плоды дерзновенных мечтаний его юных лет.
Почти благоговейное изумление овладело им. Он начал уважать самого себя. Какое богатство мысли! Какой размах! С каждым листом, который он вынимал из пачки, росло его восхищение собой, но… одновременно крепла тайная мысль, что теперь ему далеко до прежнего Пера.
Держа перед глазами последний чертеж, он погрузился в мрачные раздумья. Припомнилась ему крохотная комнатушка в Нюбодере, бедный рабочий кабинет юных дней, где, весело насвистывая, он склонялся над чертежной доской, хотя временами у него даже не хватало денег на хлеб. Эти воспоминания пробудили тоску по невозвратной поре нищеты и несокрушимой жизнерадостности, той поре, когда угрызения совести не разрушали по ночам воздушные замки, воздвигнутые за день, когда каждая неудача только побуждала продолжать начатое дело, ибо усиливала горделивое сознание, что вот-де тебя не признают и не ценят; той поре, когда он, невзирая на голод, долги и залатанные штаны, каждый вечер ложился в постель королем, каждое утро вставал с постели богом.
Глава XVIII
Проснувшись на другое утро, Пер почувствовал себя не совсем хорошо. Он, по привычке, много ворочался во сне, сбросил одеяло и очень озяб.
Когда он попытался сесть, что-то больно укололо его в грудь, и одновременно сердце сжалось от страха. Он уже знал эту боль. Она не раз беспокоила его за время путешествия, особенно в Вене, после утомительных поездок на лодке через дельту Дуная. Питая известное недоверие к иностранным врачам, а главное, боясь услышать страшную правду, он до сих пор не обращался за советом. Но теперь пора было всерьез заняться своим здоровьем. Он позвонил горничной и попросил пригласить к нему известного специалиста, главного врача одной из копенгагенских больниц.
Врач явился лишь через несколько часов, и этих нескольких часов одинокого ожидания с лихвой хватило Перу для того, чтобы вообразить, будто эти приступы, с каждым разом все более мучительные, являются предвестниками смерти.
Умереть так рано? Двадцати четырех лет от роду? Не завершив главного дела своей жизни, вернее — даже не начав его? Бессмысленно и нелогично, как бессмысленна и нелогична сама жизнь!
Давно миновало то время, когда он беспечно тратил свое здоровье и посылал вызов смерти, в твердом убеждении, что он не может умереть, так как мир без него не обойдется, так как его способности и силы нужны для процветания отечества. Теперь он понимал, что природа достаточно богата и может позволить себе некоторую расточительность, что гораздо более значительные таланты сошли в могилу, так и не развернувшись. Косая ни у кого не станет спрашивать разрешения. Солнце одинаково светит и правым и виноватым, а Костлявая, с пустыми глазницами, хватает без разбору избранных и не избранных, ничуть не считаясь с приносимой ими пользой.
Глава XIX
В одном из самых приветливых уголков восточной Ютландии, в низине, стоит большой замок; темно-красные стены и уступы фронтона делают его похожим на монастырь. Это Керсхольм. Он расположен на самом краю долины, которая, словно могучий зеленый поток, извивается среди холмов, покрытых лесами и пашнями.
По дну ее протекает смирная речушка — жалкие остатки обширной водной глади, занимавшей некогда всю долину в добрую милю шириной. Теперь, пока не подойдешь вплотную к берегу, реки вообще не видно. Перед глазами расстилается зеленая равнина, и на ней кое-где канавы да не просыхающие лужи. Даже не верится, что в былые дни средь этих берегов катились высокие волны. Там, где теперь робко порхают над камышом певчие пташки, коричневые и серые, некогда горделиво парили на сверкающих серебром крыльях большие морские чайки. Там, где теперь землекопы и поденщики благоговейно жуют ломти хлеба с салом, некогда сходили на сушу с орошенных кровью кораблей опьяненные битвой корсары и торжествующе тащили домой богатую добычу.
А на холмах, где среди ржаных полей теперь шумят светлые и веселые рощи, некогда простирались дремучие леса, и в лунные морозные ночи там завывали волки. Даже много спустя, когда низина поднялась и по старому дну фьорда прошел мирный плуг землепашца, лес по-прежнему оставался прибежищем для всяких удальцов и лихих людей. Здесь заливались охотничьи рога важных господ, когда они скакали, усадив на луку седла самое смерть, и кровавый след тянулся за ними сквозь чащу. Здесь бушевала непогода — словно тысячеголосый рев наполнял воздух, и слышался в нем зловещий отзвук глухих раскатов моря, наполнявших душу человека священным ужасом.
Но мало-помалу лес был вытеснен с плодородных земель. Безоружные пришельцы построили себе жилье и насадили сады, чтобы в уединении пожинать плоды земные. По дороге, отмеченной распятиями и статуями святых, пришли с юга люди в длинных одеяниях и сандалиях на босу ногу, — и вскоре первый колокол возвестил древней земле викингов: «На земле мир, в человецех благоволение». Шли годы. Со всех сторон мирный топор крестьянина вгрызался в лесную тьму, где в покинутых орлами гнездах теперь каркали вороны.
Миновали века. С цветущих полей и лугов дары родной земли потекли через пороги жилищ избранных сынов человечества, накапливались в хлевах и амбарах, заполняли житницы и кладовые монастырей и господских усадеб свежим мясом и сладким, как мед, пивом и, наконец, порождали жир и густую кровь под рясой монаха и блестящей кольчугой рыцаря. Но едва лишь у благочестивого инока заводился лишний жирок, им тотчас овладевали плотские вожделения. У него возникала потребность вступить в брак, он даже почитал своей святой обязанностью сделаться отцом семейства и, откинув пустые мечты, разделить жизненные блага с прочими сынами Адама. Церковь породнилась с мирянами. И тогда из сандалий и суровых покаянных одежд, подпоясанных пеньковым вервием, словно из кокона, вылупился первый пастор Сидениус с белыми брыжжами и с целым выводком детей.
Глава XX
За неделю, проведенную в Керсхольме, Пер не получал никаких вестей от Якобы. Хотя он каждый день писал ей, подробно докладывая о своем житье-бытье, она хранила молчание.
На то были свои причины. Как только Якоба получила первое письмо из Керсхольма, она поняла, что никогда больше не увидит Пера. Она спросила себя: не лучше ли будет для них обоих раз и навсегда порвать отношения? Она смертельно устала бороться с этой чужой, скрытой, загадочной силой, которая столько раз уводила от нее Пера, даже в те мгновения, когда, как ей казалось, он был крепко-накрепко прикован ее любовью.
Она даже не знала, удалось ли бы ей отвоевать его. На его собственную способность противостоять враждебной силе она давно уже не полагалась. Она видела Пера таким, как он есть. Ту сторону его существа, понять которую было в ее власти, она уже изучила досконально и не поддавалась больше на присущее любви стремление все приукрашивать и возвышать. При всем богатстве своей натуры, Пер оставался в ее глазах человеком, лишенным страсти, лишенным инстинкта самосохранения. Или, правильнее сказать, он взял у страсти лишь негативные, теневые стороны: упрямство, эгоизм, своенравие, отказавшись от глубины и силы чувства, от всепоглощающей тоски, от душевного жара, от пламени, закаляющего и очищающего.
А коли так, стоит ли продолжать борьбу? В эти дни она не раз вспоминала, как Пер однажды полушутя сравнил себя со сказочным гномом, который надумал пожить среди людей, вылез на землю через кротовую норку, но не смог вынести солнечного света и юркнул обратно под землю. Теперь только ей стало ясно, что это сравнение было гораздо глубже, чем она думала или, вернее, хотела думать.
Да, он существо из совсем другого мира, где светит совсем другое солнце. При всем несходстве — истинном или мнимом — со своими современниками, при всей самобытности, он остается подлинным сыном своей страны, сыном датского народа с холодной кровью, пустыми глазами и робким сердцем. Все они — гномы, которые начинают чихать от одного лишь взгляда на солнце, которые оживают лишь с наступлением сумерек, когда взбираются на свой холмик, чтобы под напевы скрипки или перезвон церковных колоколов породить таинственную игру света на вечерних облаках над лугами, одетыми туманом, на радость и утешение смятенной душе человеческой… Карликовый народец — с большой головой мудреца и слабеньким тельцем ребенка… Ночной народец, который слышит, как растет трава и как вздыхают цветы, но с первым криком петуха снова заползает под землю.