Семидесятые (Записки максималиста)

Поповский Марк

Тысяча девятьсот семидесятые чумные годы…

Мыслящие люди изгонялись из активной жизни.

Или уходили, кто как мог и умел. Кто в прикладные сферы, в науку с сидением в библиотеках, кто в любовь, кто в запой, кто в петлю. Кого сажали, кого ложили (в психушку), кого выгоняли из отечества насильно, кто сам отряхивал прах с ног своих.

И все-таки самый густой поток изгнанников катился не на Запад и не на Восток, а как бы завихрялся водоворотом, замыкаясь в самом себе. Внутренняя эмиграция. Духовное подполье.

ОТ АВТОРА

Это — дневник. Личный дневник московского литератора, которому в начале семидесятых годов исполнилось пятьдесят. Все, что вы прочитаете в нем, представляло собой каждодневный разговор автора с самим собой. Что-либо скрывать в таком разговоре резона не было. Разве что имена других собеседников, чтобы в случае чего не подводить их. К сожалению, сегодня не всегда удается расшифровать то там, то здесь мелькающие на страницах дневника инициалы. Все чистая правда, разумеется, в том виде, в каком она виделась десятилетия назад.

Из сегодняшнего далека я вижу, что нарушаю историческую оценку, которую давала и дает тем годам московская интеллигенция. Большинство левонастроенных литераторов моего поколения видят как наиболее радостные для себя годы шестидесятые, эпоху публичных протестов, писем «наверх», эпоху "Нового мира" и чтения стихов у подножия памятника Маяковскому. Семидесятые, наоборот, почитаются временем крушения надежд. Я на поэтическо-политические сборища не ходил, писем почти не подписывал, и хотя помогал диссидентам, всегда считал их деятельность безнадежной. Жизнь моя профессиональная и общественная достигла, наоборот, самого большого накала именно в семидесятые, когда писались самые главные для меня книги, совершались самые важные встречи и находки.

[1]

Когда власти начали наступление на либералов, я не собирался ни эмигрировать, ни менять свои политические симпатии и антипатии. То была, может статься, наиболее опасная позиция. В любую минуту можно было ожидать запрета на печатание в журналах, запрета книг, принятых в издательствах, атаки "компетентных органов". Дневник в этих условиях становился единственным другом, которому и выплакаться можно было в случае нужды, на страницах которого случалось подчас и выругаться.

В течение многих лет я вел двойное существование. Оставаясь членом Союза писателей, публикуя очерки в газете «Правда», разъезжая по стране с командировочными удостоверениями почтенных советских и партийных учреждений, я тайно делал собственное, по тогдашним представлениям противозаконное дело: я собирал материалы к биографиям людей, подвергшихся преследованиям. К началу семидесятых завершена была вчерне первая подлинная биография академика Николая Вавилова (1887–1943). Для нее удалось отыскать уникальные документы из архива КГБ, получить свидетельства от людей, сидевших с великим биологом в камере смертников. Затем началась работа над биографией еще одного мученика, блестящего ученого-медика, хирурга и одновременно епископа русской православной церкви В. Ф. Войно-Ясенецкого, принявшего в монашестве имя Луки. Вместе с тем, чтобы прокормить семью, мне приходилось писать очерки и книги, пригодные для печати.

Звонила помощник (Минздрав СССР) Петровского Б. В., которому я 17 декабря оставил рукопись своей книги "Рецепт на бессмертие". Рукопись была запрещена начальником отдела внедрения новых лекарств Минздрава Бабаяном Н. Единственное утешение состоит в том, что за 25 лет, с тех пор как я занимаюсь литературным делом, из дома в Рахмановском переулке пять раз вычищали Бабаянов всех мастей и рангов. Авось дождусь и шестого…

8 января

Получил предложение от завотделом науки «Правды» написать статью "В жизни и в книге", где на примере нескольких книг о людях науки поразмыслить о том, достоверный ли образ ученого возникает на страницах, вышедших за последнее время книг.