Марфа Васильевна. Таинственная юродивая. Киевская ведьма

Потапов Василий Федорович

Василий Федорович Потапов (годы жизни не установлены) – русский беллетрист II-й половины XIX века; довольно плодовитый литератор (выпущено не менее ста изданий его книг), работавший во многих жанрах. Известен как драматург (пьесы «Наполеон в окрестностях Смоленска», «Чудеса в решете»), сказочник («Мужичок с ноготок, борода с локоток», «Рассказы Фомы-старичка про Ивана Дурачка», «Алеша Попович», «Волшебная сказка о гуслях-самогудах» и др.), поэт (многие из названных произведений написаны в стихах). Наибольшую популярность принесли Потапову его исторические произведения, такие как «Раскольники», «Еретик», «Черный бор, или таинственная хижина» и другие.

В данном томе публикуются повести, рассказывающие о женщинах, сыгравших определенную роль в истории русского государства. В первой из них описана судьба Марфы Васильевны Собакиной, третьей жены Ивана Грозного, умершей при таинственных обстоятельствах всего через полмесяца после свадьбы. В повести «Таинственная юродивая» писатель излагает свою версию легенды об Агафье – тайном орудии Бориса Годунова, призванном уничтожить Самозванца. В повести «Киевская ведьма» речь идет о полоцкой княжне Рогнеде, униженной и насильно взятой в жены киевским князем Владимиром Красное Солнышко.

© ООО ТД «Издательство Мир книги», 2011

© ООО «РИЦ Литература», 2011

Марфа Васильевна

Часть первая

Глава I

Прелестное летнее солнце совершило бÓльшую половину пути своего, и огненные его лучи, предвещая хорошее утро, догорали на разноцветных окнах теремов боярских. День клонился к вечеру. Благочестивые жители Ладоги тихо возвращались домой от вечерней молитвы; девушки, поджавши руки, чинно сидели на скамьях подле тесовых ворот, разговаривая между собою и улыбаясь изредка молодым парням, которые, проходя мимо, приветливо им кланялись. (Это было в последних числах июля 1571 года.) Улицы мало-помалу начинали пустеть, как к дому наместника подъехал всадник. Это был молодой человек, по-видимому, с небольшим двадцати двух лет: красивые черты лица изобличали благородство его происхождения; русые волосы, щеголевато подстриженные, вились природными локонами; небольшая бородка, пробираясь по нижней части лица, едва захватывала подбородок; томные глаза горели необыкновенным огнем; на белом лице его играл румянец молодости, который противоречил желтым впалым физиономиям петиметров нашего времени. На нем было короткое зеленое полукафтанье из тонкого фряжского сукна, сверх которого накинутый небрежно

охабень

[1]

рисовал стройный стан юноши, малиновая, опушенная соболем, шапка покрывала его голову. Это был Иоанн, сын ладожского наместника.

Соскочивши с коня, молодой человек подошел к воротам и несколько раз ударил железным кольцом о медную бляху; вскоре на дворе послышались шаги, и высокий, сухощавый мужик отворил калитку. Иоанн, отдавши лошадь привратнику, в темноте вбежал через высокое крыльцо в сени и потом, тихо отворив дверь, вошел в довольно просторную светлицу. Около стен светлицы тянулись широкие дубовые скамьи; в переднем углу в большом киоте сияли иконы, унизанные жемчугом и дорогими камнями; под киотом висела алая бархатная пелена, шитая золотом; пред иконами горело несколько серебряных лампад. За дубовым столом, покрытым дорогою скатертью, сидел старец в богатом парчовом полукафтанье; правая рука его подпирала украшенную сединами голову; глаза были устремлены на большую книгу в кожаном переплете, которая лежала перед ним на столе. То был почтенный и всеми уважаемый наместник Ладоги.

Когда Иоанн вошел в светлицу, старик слабым голосом произнес: «Господи! да не яростию Твоею обличиши мя, ни же гневом Твоим накажеши мя!..» Увидев сына, он оставил чтение. Иоанн, сбросивши охабень, набожно помолился иконам, почтительно поцеловал руку отца и безмолвно сел на скамью.

– Давно, Иоанн, давно я не видал тебя… – сказал наместник ласковым голосом, сквозь который явно просвечивала искра упрека.

– Батюшка! – начал юноша дрожащим голосом. – Батюшка, я виноват пред тобою, очень виноват!

Глава II

Почитаю за нужное перенести вас мысленно, мои читатели, в Великий Новгород, чтобы познакомиться несколько с героинею моего романа. Наталья, известная в доме купца Собакина под именем

сиротки

, была дочь псковского купца; лишившись родителей еще в младенчестве, она была призрена крестным отцом своим и воспитывалась вместе с дочерью своего благодетеля, Марфою Васильевною, бывшею впоследствии супругою царя Иоанна Васильевича Грозного. Марфа также лишилась матери в детстве, и потому две сиротки, порученные попечениям мамок, были связаны неразрывными узами дружбы.

Послушаем разговор, который происходил в девичьем тереме между старухою-мамкою и Натальею:

– Да полно же кручиниться, мое красное солнышко, моя белая лебедушка! Погляди, уж ты сама на себя не походишь: пропал румянец с белого личика, потускнели твои очи ясные; все плачешь да грустишь… а по чем? Бог весть! Уж подлинно Господне наказанье, худой человек сглазил; да постой, ужо, как будешь ложиться почивать, я

спрысну тебя святой Богоявленской водицей

[2]

, и все пройдет! – так говорила Пахомовна, старая мамка, своей питомице, которая сидела у разноцветного узорчатого окна светлицы и задумчиво смотрела вдаль. Девушка не отвечала ничего на вопрос старухи, которая продолжала скороговоркою: – Охо, хо, хо! Глаз злого человека хуже болезни

лихоманки

[3]

, чтобы ему лопнуть, проклятому, чтобы тому, кто тебя сглазил, мое нещечко, ни дна ни покрышки, чтобы… Да я и сама не дура! Завтра же схожу к куму Авдеичу и поклонюсь ему; он не последний ворожейка – знает всю подноготную, даст мне

наговоренной водицы

[4]

, и ты, моя пташечка, опять запоешь, будешь весела…

– Нет, мамушка! – прервала ее Наталья. – Я, знать, никогда не буду счастлива, разве в могиле! – И слезы повисли на длинных черных ее ресницах.

– Что ты, что ты, мать моя, Господь с тобою! Ты думаешь о могиле тогда, как тебе должно бы веселиться с подружками, петь, прыгать, плясать. Э-эх-хе-хе! Не то было в наше время: бывало, я, как была молода, золото ли хоронить, песню ли спеть, венок ли заплести – все первая: уж какая я была затейница! Бывало запою: «Земляничка-ягодка, на полянке выросла»… да пойду плясать, так только всем на диво. Ну, полно же, моя красавица, развеселись! Да и об чем тебе печалиться? Ведь ты у нас не чужая в доме. Василий Степанович жалует тебя как родную дочь свою; боярышня Марфа Васильевна любит словно сестрицу; жемчугу, золота, серебра, самоцветных каменьев, сластей ли каких – сколько твоей душеньке угодно. Другая на твоем месте и ох-то не молвила бы. Да взгляни же на меня, моя родимая, повеселее!

Глава III

«На берегу широкой Волги стоял древний терем; большая стена и широкий ров окружали его. Это было давно, очень давно – тогда царствовал великий князь Василий Васильевич, по прозванию

Темный

, прадед нашего государя. Много было слухов о том тереме: одни говорили, что в нем живет

нечистый дух

; другие уверяли, что видели

ягу-бабу

, которая из него выехала в ступе; третьи –

киевскую ведьму

, которая вылетала в трубу. Долго он был необитаем: никто и днем не смел подойти к нему, а кого застигала темная ночь и кому приходилось идти мимо этого терема, тот творил молитву и боялся взглянуть на

заклятое место

 – так все называли его. Вдруг переехал туда какой-то боярин; говорят, что он был очень богат: все кладовые наполнил сундуками с золотом, серебром и дорогими соболями; он все знал о тереме, но ничему не верил: жил себе припеваючи; глядел и не мог наглядеться своею дочкою. Анастасия (так звали девушку) цвела, как маков цвет, была красива, как солнце красное, и стройна, как подсолнечник. Боярин часто давал праздники, и к нему съезжалось много гостей и молодых детей боярских; с ними вместе боярин охотился за медведями. Один из них увидел Анастасию и полюбил ее, а девушка и сама была без души от него. Боярину это было не в противность. Что же медлить? – ему не пиво варить, не вино курить – веселым пирком, да и за свадебку. Начались приготовления, холопов с ног сбили – день свадьбы приближался, но в то время, как обручали жениха с невестой – черный ворон сел на кровлю терема, и зловещий крик его раздался в воздухе; в это же время собака на дворе жалобно завыла… все вздрогнули, а старики говорили, что быть худу! Так и случилось…»

Рассказ Пахомовны возбудил удивление в девушках, женское любопытство разыгралось: они оставили работу, боясь проронить каждое слово, и даже Марфа Васильевна и Наталья, мало обращавшие внимания на сказку, перестали смотреть в окно; старуха, видя успех своей повести, с самодовольствием окинула глазами все собрание и с важностью оратора продолжала: «Накануне свадьбы жених пропал без вести и никто не знал, куда он скрылся; бедная девушка чуть не умерла от горести: она сохла, как травка в поле от зноя солнечного, как с ветки сорванный цветочек, – плакала от утра до ночи; вдруг опять переменилась: сделалась весела, прыгала, пела… Никто не постигал тому причины, и даже сам отец с-диву дался. А в народе слух носился, что жених ее был нечистый дух, обитатель терема, который хотел наказать боярина; многие говорили, что он летал к своей невесте в виде

Пришла весна: вскрылись реки, и рыболовы начали свой промысел. Однажды, ловя рыбу, они вытащили безобразное мертвое тело, и как вы думаете, красные девицы, кто это был такой?»

– Боярин! – вскричали девушки в один голос.

– Нет, это была сама Анастасия.

Глава IV

День вечерел. Последние лучи заходящего солнца живописно отражались в лазурных струях величественного Волхова, который тихо катился в берегах своих, и прохладный ветерок лобзал зеркальную его поверхность. Спокойствие природы было величественно, но мрачно: соловей не пел прощальных песен, пастух не гнал стад своих, и скучное безмолвие лишь изредка прерывалось печальными криками иволги. Берегом реки, по опушке леса, пробирался всадник на вороном коне; ни величественная дикость засыпающей природы, ни лазурно-золотистая поверхность Волхова, ни мрачность синеющегося леса не производили на его душу никакого впечатления: это был Иоанн. Погруженный в мечтания, он даже не заметил, когда конь его, сбившись с дороги, свернул в лес по тропинке, которая пролегала между вековыми деревами. Долго ехал он в задумчивости; лишь изредка вздох или едва внятный стон колыхали грудь его; вдруг пронзительный свист прорезал воздух и вывел юношу из задумчивости; он привстал на стременах и с беспокойством глядел во все стороны. Солнце уже закатилось, и луна в серебряной порфире плавала по голубому небосклону; столетние дубы, как привидения, возвышались кругом и шумели от ветра; несколько впереди чернелась широкая пропасть рва, на дне которого журчал быстрый ручеек; две вырванные с корнем сосны и несколько жердочек, набросанных кое-как, служили вместо моста. Конечно, мрачное местоположение, тишина ночи и журчанье ручейка, словно последний говор засыпающей природы, могли бы завлечь каждого поэта в мир мечтательный, вдохновенный, но Иоанну было не до того: «Конь мой сбился с дороги, – думал он, – и я один, ночью, в неизвестном лесу…» Эта мысль заставляла его содрогнуться. Вскоре раздался еще свист; в то же время шесть человек, в смурых кафтанах, оборванные, со зверскими лицами, показались из-за кустов и остановились в недоумении, увидев бесстрашный взор юноши, который вынул саблю и с самоотвержением приготовился к обороне. Несколько минут продолжалось молчание.

– Ну, что ты остановился,

Сорвиголова

Разбойник, к которому относились эти слова, отделился от прочих – рыжие всклокоченные волосы, глаза, налитые кровью, и сатанинская улыбка его были ужасны. Подошедши к Иоанну, он взял под уздцы его лошадь, сабля сверкнула в руке юноши, и разбойник, застонавши, отскочил с окровавленной рукой. Прочие со страхом отступили. В это время еще зверское лицо показалось из-за куста, и дуло пищали устремлено было на грудь Иоанна, который, невольно затрепетав, сделал усилие, чтобы прорваться сквозь толпу злодеев, но порох вспыхнул, раздался выстрел, лошадь захрапела и понесла. Подбежавши к берегу рва, она остановилась; но все усилия Иоанна, чтобы удержать ее, были ничтожны – она прыгнула и ринулась в пучину, увлекая с собою седока. Оглушенный ударом, Иоанн лишился чувств; чрез несколько времени, открывши глаза, едва мог припомнить прошедшее – все обстоятельства смешались в расстроенном его воображении. Окинув мутным взором окружавшие его предметы, он с удивлением увидел себя лежащим на охабне; неподалеку с треском пылал огонь от зажженных сухих ветвей; подле него, на широком дубовом пне, сидел человек высокого роста, в вооружении и пристально глядел ему в лицо.

– Слава богу, ты жив еще, сын моего благодетеля, – сказал незнакомец, когда Иоанн пришел в себя. – Кто ты? – произнес молодой человек, приподнимаясь с земли.

– Прежде подкрепи себя, – возразил незнакомец, подавая ему флягу с романеей

Глава V

«Уже давно царь Московский, негодуя на Великий Новгород, искал случая излить на него гнев свой; нашлись клеветники, которые очернили в глазах Иоанна всех жителей новгородских и даже Святителя Пимена; сказали, что они хотят сдать город королю Польскому Сигизмунду; представили должные доказательства. Иоанн только и ждал этого. Настала година испытания: многочисленные дружины государевы вступили в Новгород, окружили его со всех сторон крепкими заставами, взыскивали с каждого пеню, а кто не мог заплатить, того ставили на правеж

[8]

, всенародно били, секли от утра до ночи, не щадили ни сана, ни возраста, ни пола. Новгородцы все это видели, терпели, плакали и молчали; никто не знал ни вины, ни причины опалы

[9]

. В это время благодетель мой лишился всего своего имущества – все было расхищено: богоотступники сняли даже богатые украшения со святых икон. На третий день Богоявления государь с войском вступил в город, где на Великом мосту встретил его архиепископ Пимен с чудотворными иконами; но гнев Иоанна был непреклонен; он не принял даже святительского благословения и упрекал архиепископа и всех новгородцев в намерении будто бы предаться Польскому королю Сигизмунду Августу

[10]

. Вскоре открылся суд на городище. Воины московские неистовствовали, и множество новгородцев ежедневно погибало от руки их – быстрый Волхов был общею могилою.

В одно утро благодетель мой оплакивал погибель Новгорода; я и Мария утешали его надеждою на Бога и Святую Софию, вдруг дверь с треском разлетелась и толпа опричников

[11]

с яростью вбежала в светлицу. В одно мгновение рассыпались они по всем углам, ища сокровищ, но уже все было похищено заранее. Ожесточенные, они требовали добычи и, не получив ее, схватили воспитателя моего и безжалостно повлекли его из дому; я бросился на помощь, но что мог сделать один против десяти злодеев, которые, без всякого уважения к летам и сединам почтенного старца, тащили его к Волхову по тысячам трупов.

Я бежал за ними, просил их, умолял, плакал, но все было тщетно – они ничего не хотели слушать. Вот они взошли уже на мост, уже подняли несчастного на руки… еще мгновение – волны реки всплеснули, расступились, и он не существовал. Сердце у меня замерло, я вскрикнул и лишился чувств; пришедши в себя, я увидел при свете месяца Марию, которая в слезах стояла надо мною; она следовала также за благодетелем моим; она видела его смерть, но в то же время страшилась за жизнь мою и целый день не отходила от меня, пока я не очувствовался; Богу угодно было сохранить ее от рук злодеев. Грустные, со слезами, мы возвращались в опустевшее жилище.

Около шести недель продолжалось неисповедимое колебание, падение и разрушение Новгорода; наконец, в понедельник второй недели Великого поста, государь удалился, поставивши правителем Новгорода боярина и воеводу своего, князя Петра Даниловича Пронского. Некому было жалеть о похищенном богатстве; кто остался жив, благодарил Бога или оплакивал свое одиночество; в числе последних были я и Мария. Прошел месяц после несчастных происшествий; но тяжкие воспоминания еще не изгладились из нашей памяти; грустен стал Новгород, стихли обширные стенания его, некогда столь шумные, опустели терема и, покрытые снегом, безмолвно стояли, подобно мертвецам, одетым в погребальные саваны, один сердитый Волхов бушевал по-прежнему и как будто гордился тем, что стал могилою невинных граждан; среди шума и всплеска кровавых волн его еще как будто раздавались стоны умирающих. Каждый день перед закатом солнца мы ходили с Марией на берег реки – молиться и плакать о несчастном воспитателе нашем. Но жестокий рок еще не насытил месть свою – он собирал над головой моей новые тучи: мне должно было потерять и последнюю подругу моей одинокой жизни. Однажды, возвращаясь домой после обыкновенной молитвы (Марии тогда со мной не было; она чувствовала себя нездоровою и потому осталась дома), в печальных размышлениях я тихо подходил к моему скучному жилищу – как пронзительный крик раздался в воздухе… голос Марии, он просил помощи. Я был вооружен, торопливо выхватываю саблю, вбегаю в светлицу, и что же представилось глазам моим: четыре ратника тащили несчастную девушку, невзирая ни на просьбы ее, ни на слезы; молодой человек, богатая одежда которого показывала, что он знатного происхождения, повелевал ими. Изумленные моим появлением, они отступили от Марии, и она без чувств упала в мои объятия.

– Какое право имеешь ты нарушать спокойствие мирных жителей? – спросил я молодого человека в богатой одежде.

Часть вторая

Глава I

Наталья, счастливая в настоящем своем положении, старалась отдалить мрачные мысли, которые по временам отравляли ее веселость и причиною коих были частью слова юродивого, а более то внутреннее чувство, которое овладевает нашим сердцем пред каким-нибудь несчастием и которое мы называем

предчувствием. Сердце – вещун!

 – говорили наши предки

[15]

, и едва ли изречение их не справедливо: в самом деле это биение и замирание сердца, эта ужасная тоска, за которыми непосредственно следуют какие-нибудь несчастия, или по крайней мере неприятности, не подтверждают ли вам слова их.

Есть люди, которые уверенность в предчувствия называют глупым суеверием, не заслуживающим никакого внимания, и объясняют

истерикой

, биение и замирание сердца объясняют

приливом и волнением крови…

и, по их мнению, эти симптомы не имеют никакой связи с последующими происшествиями.

«Это дело случая!»

 – говорят они. Но в природе случайности редки или лучше невозможны, а что всякое явление должно иметь причину – принято за аксиому. Стало быть, объяснения этой догадки надобно искать в чем-нибудь возвышенном – не есть ли это принадлежность души?

Наталья, занимаясь работою, сидела в своей светлице, слушая с удовольствием песни девушек и беспрерывный говор Пахомовны, как вошел Собакин; все встали и поклонились. Поцеловавши воспитанницу, старик сел и пристально взглянул ей в лицо; Наталья была удивлена обращением Собакина – взор его, казалось, хотел проникнуть в глубину души ее – она невольно покраснела.

– Хочешь ли, Наташа, слышать новость, которую я сам недавно узнал? – спросил он наконец.

– Как тебе угодно, благодетель мой! Я не любопытна, а особливо, если это до меня не касается.

Глава II

Прошло несколько времени после описанных нами происшествий. Иоанн день ото дня становился грустнее, мучимый ужасною неизвестностью, и даже тысяцкий не находил, чем утешить своего племянника; лишь изредка, поглядывая на бедного юношу, он с сожалением говорил:

– Да полно, Иоанн! Ты и меня скоро заставишь плакать. К чему отчаиваться? Положись на Бога: неужто твоя Наталья одна красавица на всей Руси? Авось государю московскому понравится другая, и тогда мы сладим дело; а если не так – Великий Новгород еще не клином сошелся, найдем невесту. He нравится тебе дочь купца Вышаты, и то правда, она немного сутуловата, да на носу у нее родинка, так вот племянница нашего посадника, то ли не девица – дородная, румяная, глаза большие навыкате, загляденье да и только, право, не чета твоей Наталье… А, племянник! Полно горевать, утешься… да послушай меня – ей-ей слюбится!

Глубокий вздох был ответом юноши, и тысяцкий, пожавши плечами, украдкой утирал выкатившуюся слезу. Так всегда кончался их разговор, все шло по-прежнему, пока один случай, о котором мы намерены рассказать теперь, не переменил обстоятельств: день был праздничный; Иоанн отправился в Софийский храм, стечение народа было большое, но юноша не обращал ни на кого внимания: одна Наталья занимала все его мысли: никогда он не молился так усердно, как теперь, слезы градом текли из глаз его, душа, забывая все земное, готова была улететь в горняя. Вера подает страждущему человеку утешение, и Иоанн с бÓльшею твердостью, с бÓльшим спокойствием возвращался домой. Старики и граждане новгородские, выходя из церкви, приветливо кланялись и поздравляли друг друга с праздником; в недальнем расстоянии от собора собралось несколько человек и толковали между собою.

Старик. Ну что, Козьма Андреич, ты таки якшаешься с москвичами, нет ли какой весточки из белокаменной?

Козьма Андреевич. Есть-то есть, только пословица говорит: не всякому слуху верь; да нам и говорить не приходится: площадь не светлица, язык не жернов, коли заболтаешься, так усмирят, а в нынешние времена, пожалуй, и совсем отрежут…

Глава III

В том месте, где мы ныне видим в Москве малую Тверскую улицу, с ее громадными зданиями и чудесною перспективою, оканчивающеюся Триумфальными воротами, во время, описываемое нами, существовала только небольшая слободка, состоящая из нескольких хижинок или так называемых постоялых дворов.

День был жаркий; несмотря на наступившее осеннее время, на небе ни одного ненастного облачка; но жителей слободы, хотя погода была и приятная, не было видно на улице. Лишь только три дряхлых старика сидели пред одним домом на лавочке, занятые разговором, да несколько полунагих мальчишек играли среди дороги, засыпая песком глаза друг другу. Вдали поднималась столбом пыль. Старики, стараясь разгадать причину, обратили на это все свое внимание.

– Я тебе говорю, Андрей Фомич, что это верховой скачет, – сказал наконец один из стариков. – Вглядись хорошенько – разве можно ехать в колымаге, как летит этот сломя голову?

– Полно тебе спорить, дядя Петр, – прервал другой. – Хоть я и не могу похвалиться своими глазами, да все же не твоим чета: ведь я, кажись, целым полугодом тебя моложе.

– Ну, брат, нечем хвастаться! – возразил первый. – Тоже катит под восемьдесят. Эх! Фомич, Фомич! Укатали коней крутые горки! Что тут толковать про быстрые глаза, когда молодость улетела – как пить дала.

Глава IV

В самой отдаленной части Новгорода, неподалеку от мрачного кладбища, стояла ветхая полуразвалившаяся хижина; от времени она пошатнулась на сторону, и каждый порыв ветра грозил ей совершенным разрушением; клочки соломы, висевшие кое-где, свидетельствовали о бывшей некогда кровле.

Было около полуночи. Темнота свинцовыми крыльями облегла землю; на мрачном небе ни одной звездочки. Внутри хижины, в грязной избе, за обломком стола сидел человек не старых лет, странная одежда его, небольшая ермолка на голове и два клочка черных нечесаных волос доказывала, что это был еврей. Ночник издавал тусклый свет и трепетал от ветра, который прорывался со свистом сквозь огромные щели хижины. Вся принадлежность избы состояла в вышеописанном обломке стола и старой полуизломанной скамейке, на которой сидел жид. Он держал в костлявых руках золотую монету и поминутно то потирал ее о кусок лежавшего перед ним сукна, то взвешивал, прислушиваясь к шуму дождя, который стучал в обтянутое пузырем окно и по временам сквозь потолок падал крупными каплями во внутренность избы; вдруг сколоченная из досок дверь зашаталась от сильного стука, который прервал занятие еврея; сухое впалое лицо его ужасно искривилось от страха, и золотая монета нырнула в длинный карман; робко отворил он дверь и, согнувшись, ожидал развязки. В избу вошел молодой человек прекрасной наружности, в польском кунтуше

[19]

; четырехугольная шапка покрывала его голову; кривая ногайская сабля с золотою замысловатой рукоятью висела на боку; дождь ручьями лил с его косматой бурки, которую он, вошедши, бросил, и, несмотря на низкие поклоны жида, сел на скамью. Несколько минут продолжалось молчание.

– Сцо повелит пан от бедного зыдка? – спросил наконец еврей дрожащим голосом.

– Отвечай прежде на мой вопрос: тебя зовут Соломон – так ли?

– Падам до ног ясновельмознего, тоць-в-тоць бедный Соломон, не маю ни единого гроса, а маю зенку, та маленьких дзиток, зиву соби бедно, бьюсь як рыба об лед и бозусь Богом отцев моих, сце не маю полузки! – Говоря это, он схватился за карман, как бы боясь, что золотая монета выпрыгнет оттуда и изобличит его во лжи.