Черные лебеди

Райнов Богомил

Три дня из жизни балерины провинциального театра. 

Долгожданный шанс может обернуться успехом, но может и крушением надежд, даже если остальные и посчитают его победой. И единственное утешение – собственное упорство, его-то никто у тебя не отнимет. Оно – горестная вера тех, кто упорно ползет по крутому подъему, ползет отчаянно, без надежды, потому что знает, что вершины никогда не достичь.

Пятница

День начался как обычно, то есть плохо.

В сущности, пока не зазвонил будильник, все было не так уж плохо, но это был еще не день, а сумрачное пространство полусна, смутная ничейная земля между ночью и днем. Ночью с ее кошмарами и днем – с его неприятностями.

В этих кошмарах она бродила по мрачным, холодным и гулким коридорам, зябко дрожала перед громадными, наглухо запертыми дверьми. Или безуспешно карабкалась на крутую гору, потому что почва осыпалась у нее из-под ног, а колючие кусты обступали со всех сторон и тащили вниз. Или, перепрыгивая темную бездонную пропасть, срывалась, чтобы падать, падать и падать до резкого толчка пробуждения.

Потом она снова забывалась сном, а мрак постепенно редел, и чугунные, как всегда в ночных кошмарах, ноги делались все легче и легче, и вот уже вокруг сиял ясный голубой простор, и она медленно плыла в струях теплого ветра, подобных звукам далекой музыки. Но тут раздавался звон будильника.

Звон был пронзительный и настойчивый, бесцеремонный, как действительность, и неотвратимый, как наступающий день. Не открывая глаз, Виолетта протягивала руку, нажимала на кнопку будильника, но голубизна полусна уже успевала рассеяться. Она пыталась удержать ее хоть на миг, но сквозь прикрытые веки проникала не синева, а зеленоватый сумрак или красновато-коричневая полутьма.

Суббота

Она долго блуждала неведомо где, встречала каких-то людей и то бог весть о чем спорила с ними, то убегала от них, но сейчас эта сумятица осталась позади и позабылась, и она очутилась в каком-то темном и глухом месте без всяких очертаний и измерений, в котором царил лишь мрак и могильный холод.

Она металась, пытаясь выбраться, найти выход, искала хоть какую-нибудь примету – строение или дерево, – по которой могла бы определить дорогу, потому что смутно припоминала, что когда-то прежде, давным-давно, она уже забредала в это темное место и как-то находила дорогу.

Где-то здесь есть выход, силилась припомнить она. Надо перебраться через ручей, за ним крутой подъем, этот невероятно крутой подъем, который только и может куда-то вывести, потому что (Виолетта только сейчас догадалась об этом) мрачное место было не чем иным, как дном пропасти. Надо лезть вверх, потому что в этом единственное спасение, на эту ужасно крутую гору, то поросшую кустарником и колючками, которые обступали тебя и тянули вниз, словно чьи-то сухие костлявые руки, то превращавшуюся в бесконечный серый обрыв, осыпающийся у тебя под ногами, когда ты из последних сил карабкаешься по нему в сером сумраке.

Она плутала в напрасных поисках по темному и холодному пространству, пока не заметила в полумраке перед собой строгий прямоугольник огромной двери. Ах, я у порога, догадалась она, вот почему это место показалось мне знакомым. И сделала несколько шагов к громадной двери – хотя прекрасно знала, что она наглухо закрыта, – напряженно соображая, как можно выйти отсюда, если дверь, как всегда, окажется заперта.

Дверь, конечно же, была заперта, это было ясно видно даже в полумраке и даже издали, и Виолетта беспомощно озиралась, думая о том, как бы найти кого-то, кто знал бы эти места и указал бы ей дорогу. И так же, как когда-то, то ли давным-давно, то ли совсем недавно, она с удивлением осознала, что совершенно одна в этой глуши перед дверью и даже отца с ней нет, и никак не могла понять, почему здесь нет ни его, ни кого-нибудь еще из тысяч других людей. Наверно, никто из этих других не хочет признаваться, что и он среди ждущих у порога. А может, те, другие, попрятались по темным углам подземелья, где она одна, худая, зябнущая, стояла, дрожа, в штопаном своем трико перед огромной, торжественной и неумолимой дверью.