Антонио Алвес Редол — признанный мастер португальской прозы. В книгу включены один из его лучших романов «Яма слепых», рассказывающий о крушении социальных и моральных устоев крупного землевладения в Португалии в первой половине нашего столетия, роман «Белая стена» и рассказы.
Вестник грядущего на каменистом поле
Говоря о своем писательском труде, Антонио Алвес Редол (1911–1969) однажды заметил: «Мой плуг вспахивает каменистое поле». Творчество Редола, устремленное в будущее и приоткрывшее для португальцев новые горизонты, во многом было пророческим. На «каменистом поле» отсталой, фашизированной страны вдохновенный кудесник слова встретился лицом к лицу с диктатором. Конечно, Салазар мало чем напоминал пушкинского героя из знаменитой «Песни о вещем Олеге», разве что белым конем, к которому питают слабость все тираны. Но вот Редол действительно выступил как провидец и «заветов грядущего вестник»: в 1974 году фашистская диктатура приняла смерть от коня, которого она оседлала, — коня средневековых порядков в Португалии, мечей и пожаров в ее колониальных владениях.
Алвес Редол принадлежал к тому типу писателей, жизнь и творчество которых неразрывно слиты с борьбой народа за социально-экономическое обновление родной страны. Художник-коммунист, он вошел в португальскую литературу, когда в соседней Испании шла народно-революционная война, в Германии, Италии и самой Португалии свирепствовала фашистская цензура и полыхали костры из книг, а Европа под маской нейтралитета стыдливо отводила глаза от начинавшегося мирового пожара. Так же стыдливо португальская литература начала века отводила глаза от обострявшихся в стране социальных противоречий. Алвес Редол был одним из первых португальских писателей, кто в полный голос заговорил о коренных проблемах страны. Незаурядный талант и огромное трудолюбие, стремление в первую очередь к правде жизни, а уж потом — к красоте формы сделали из Редола крупнейшего мастера и родоначальника целого направления в португальской литературе нашего столетия.
К моменту провозглашения в Португалии республики в 1910 году почти все крупные писатели-реалисты португальской прозы XIX века во главе с Эса де Кейрошем уже сошли с литературной арены. Буржуазная революция не принесла стране ожидаемых перемен, и поэтому португальская литература первой трети XX века в целом развивается под знаком формалистических поисков, свойственных западному модернизму начала столетия, под знаком социального скептицизма и бегства от действительности. В португальском «захолустье Европы» модернистская эстетика нашла благодатную почву в обстановке послереволюционного и послевоенного кризиса общественного сознания и особенно позднее, когда в 1926 году к власти пришел Салазар, открывший период почти полувековой диктатуры.
Модернисты группировались вокруг многочисленных журналов, главными из которых были: на первом этапе «Орфео» (1915), а в разгар салазаризма — «Презенса» (1927–1940), объединивший многих видных литераторов тогдашней поры. Укрывшись в «башне из слоновой кости», «презенсисты» защищали тезисы «искусства для искусства» и несовместимости литературы с любой идеологией. Тем не менее, несмотря на прямо провозглашаемый аполитизм и нарочитую психологизацию творчества «презенсистов», их роль в развитии португальской словесности неоспорима: они способствовали преодолению сентиментально-бытописательской риторики эпигонов романтизма, обогащению литературной техники и приобщению национальной культуры к общеевропейским образцам.
ЯМА СЛЕПЫХ
(роман)
Книга первая
ДОБРЫЕ ВРЕМЕНА
Глава I
«ЧЕРНАЯ НЕДЕЛЯ»
К кладбищу Алдебаран похоронная процессия двигалась вопреки желанию Диого Релваса. Не все усопшие достойны одинакового погребения, и это именно так, как бы горько ни было от того живым. Перед смертью не все равны, нет не все. Ни перед смертью, ни перед богом, будьте уверены. Если конечно, Бог не дремлет.
Земля, на которой находилось кладбище, а также деревня и все прочее, что было вокруг этой деревни, принадлежало Диого Релвасу. И здесь командовал он, только он, и он об этом напоминать дочери не намерен. Место зятю на кладбище напоминать дочери не намерен. Место зятю на кладбище определено: зять должен быть погребен в одном из семейных склепов, в том, где лежат породнившиеся с Релвасами женщины, их дети и мужья, некоторые из которых, кстати, мужчинами были разве что с виду. В землю под открытым небом Релвасы захоранивали тех, кто заслуживал того отданным земле трудом. Это была дедовская традиция, и Диого Релвас нарушать ее не собирался, ведь именно дедовские традиции он защищал с пятнадцати лет, защищал грудью, в одиночку, сжав зубы. В этом он готов поклясться хоть сейчас.
Диого Релвас знал, что обязан победить, и, не сбрасывая врагов со счета, твердо стоял на земле, по которой ходил. Должен был твердо стоять, очень твердо, отрекаясь от всего, что может желать молодой человек, когда ему нет нужды беспокоиться о куске хлеба! На его долю выпало немало тяжелых и горьких минут, он глотал слезы, не давая им навернуться на глаза, с того самого дня, когда Мануэл Фанданго принес на себе в поместье изувеченное тело отца, который не проронил ни единого слова жалобы на пороге смерти. Его убила серая кобыла, в бешеном галопе налетевшая вместе с ним на оливковое дерево. Это случилось тринадцатого января в пять двадцать пять вечера.
Стало быть, уже двадцать девять лет, как Диого Релвас глава семьи. И пока он глава семьи, на самом высоком месте кладбища, откуда открывается вид на заливные земли и ленту реки Тежо, с одинаковыми почестями, ни в чем не рознясь, будут продолжать захоранивать и хозяев, и слуг, если, конечно, отданная ими земле жизнь заслуживает того, чтобы земля их укрыла. Эти были равны перед смертью, что верно, то верно, и будут лежать плечом к плечу в вечном покое, укрытые ровным, чуть-чуть возвышающимся слоем земли над местом захоронения и деревянным крестом со сделанной на нем простой надписью, иногда даже более красивой у слуг, чем у хозяев. И пусть живые скажут, справедливо то или нет.
«Это — единственно достойный способ пережить собственную смерть», — всякий раз говаривал Диого Релвас, когда речь заходила о домашнем пантеоне.
Глава II
ТАК КАКИЕ ЖЕ КАРТЫ У НАС НА РУКАХ?…
— Так что сеньоры думают делать?!
Он выждал какое-то время, предоставляя им возможность высказаться, но не слишком долго, и тут же продолжил, побуждая их к разговору:
— Какие-то мысли у вас есть, бесспорно. Уверен, что есть… — Он поднял голову и посмотрел вокруг. — Или дожидаетесь, когда все это обрушится на ваши головы?! Такое может случиться в любой момент, и значительно раньше, чем мы способны предположить. Что?! В ваших глазах вопрос: что вам не ясно?!
На его серьезном лице обозначилась печальная улыбка.
— Я объясню: колесо завертелось, и мы не знаем, ни когда оно остановится, ни как его остановить. И нас ждут неприятности, уверен. Но строить догадки по поводу всего этого я не способен, нет. Однако считаю, что мы уже сегодня должны занять определенную позицию: объединиться. Только надо выбрать тот союз, который нас устраивает, поскольку союз ради союза нам не нужен. Объединение без доверия смерти подобно, а я вас собрал здесь совсем не для того, чтобы вместе уйти на тот свет.
Глава III
БАШНЯ ЧЕТЫРЕХ ВЕТРОВ
С овдовевшей дочерью Диого Релвас перебросился всего лишь несколькими словами. Он нашел ее, бледную и отрешенную, около колыбели Марии Терезы, которую она, не видя, что та уже уснула, все еще укачивала, точно усталым движением желала утишить боль в груди. Заслышав скрип двери, она резко обернулась, зло глядя на того, кто осмелился нарушить ее приказ, но тут же сникла, увидев вошедшего к ней отца. Она уже не плакала, показывать слезы кому-либо было не в ее характере. И в этом она походила на него. Ничего общего с матерью, с Вильявердесами, которые так любили выставлять напоказ свои страдания. Он-то это хорошо знал.
Диого Релвас шел к ней, ощущая возникшую между ними стену враждебности, которую он преодолел почти физически. Прошел сквозь нее благодаря мощной грудной клетке и плечам —
не могу же я позволить ей отдаться боли, —
но был сражен молчанием Эмилии, вроде бы желающей тем самым выказать ему свое презрение.
«Эта Эмилия Аделаиде невыносима», — сказал ему его старший сын, Антонио Лусио, услышав шаги отца на мраморной лестнице. «Она хотела, чтобы после похорон вы были подле нее. И она считает, что все мы не любезны с родными ее бывшего мужа. Я пытался возразить…»
Диого Релвас понимал, что должен найти для нее какие-то слова
— но какие, да, какие?
— которые она могла бы понять в такой горький для нее час, и решился погладить ее черные, против обыкновения небрежно причесанные волосы, но она, почувствовав движение его руки, судорожно сжалась, точно стараясь уклониться от ласк. Обиженный этим движением, Диого Релвас счел свой приход напрасным и уже было двинулся к двери, решив оставить дочь в одиночестве
— все мы когда-нибудь останемся в одиночестве, но не сейчас, сейчас это невозможно, сейчас мы должны поддерживать друг друга и вместе искать выхода,
— но передумал, склонился над колыбелью внучки, расправил складку на кружевной простынке и, глядя на улыбку ребенка, видящего добрый сон, притянул к себе почти силой голову дочери, желая тем самым покончить с возникшими между ними обидами. Дочь осталась безразличной, если не сказать огорченной его прикосновением. Ее поведение, думал Релвас, вполне естественно, но он старался заставить ее понять, что необходимо сопротивляться обрушившемуся на них несчастью, перед которым они бессильны. Он не мог допустить, чтобы волна неверия в свои силы захлестнула их: ведь тогда бы пришел конец, но нет, это не конец. И нужно даже использовать обстоятельства, если он будет сохранять спокойствие и его дети тоже, если они ему помогут, то их спокойствие, спокойствие сильных, подавит панику слабых, которые бегут, вместо того чтобы противостоять случившемуся. «Мы должны быть сильными, Милан!» Он обращался к ней так, как, бывало, обращался, когда они оставались наедине; она должна почувствовать его настоящую нежность, нет, он не был большим другом Марии до Пилар, чем ее: обе были его дочерьми, глупо думать, что он отдает предпочтение одной из них.
— Пойдемте со мной, Милан! Нужно отдохнуть… — настаивал он чуть слышно, притягивая ее голову к себе.
Глава IV
СЕМЕЙНЫЙ ПОРТРЕТ КРУПНЫМ ПЛАНОМ
После того как королевская семья оказала честь позировать перед объективом фотоаппарата, фотограф был в моде. И тут же все — и аристократы чистой воды, и просто состоятельные буржуа — принялись утверждать, что лучше не делают нигде — ни в Лондоне, ни в Париже.
Эта же мысль сидела в красивой андалузской головке тщеславной, не знавшей ни в чем отказа Эмилии Аделаиде, когда она возвращалась после отдыха из Синтры, где как раз в этот год, на пикнике в Варзеа-де-Коларес, познакомилась со своим будущим мужем Руем Портела де Араужо.
Диого Релвас поехал за детьми в Синтру в новом фаэтоне, который был сделан домашним каретником Зе по образцу, изображенному в английском журнале. Релвас усовершенствовал фаэтон для своего удовольствия и удовольствия тех, кто удостаивался видеть это произведение, упряжкой из пяти очень выносливых и отменно красивых лошадей. Четыре лошади покорно шедшие друг за другом, были серо-розовые — гордость релвасовского тавра — ведь такого необычного сочетания белой, черной и красной шерсти было трудно добиться. Шерсть имела сиреневый отлив, что подчеркивалось контрастным черным цветом гривы и хвоста. Идущий во главе упряжки гордый, пожалуй более гордый, чем хозяин, конь с высоко поднятой головой, норовистый и в то же время сдержанный, высоко выбрасывающий передние но: и, был молочно-серебристого цвета. Он как бы задавал тон всей упряжке, которой мастерски правили хорошо знакомые с поводьями руки хозяина Алдебарана.
Если хозяин и кони были в согласии, описать восторг детей было невозможно. Достаточно сказать, что они старались уговорить отца не брать с собой служанку, а посадить ее на алентежскую повозку с багажом рядом с карликом Жоакином Тарантой и даже отказаться от кучера — так им хотелось ехать только с ним одним, такую тщеславную гордость вселял в них новый фаэтон.
Эмилия Аделаиде садилась на облучок вместе с отцом, а двое братьев и Мария до Пилар ехали сзади в компании кучера Зе Красавчика, весьма довольного собой, своей новой формой с серебряными пуговицами и беретом с блестящим козырьком. Разговаривали о пикнике: Антонио Аусио посмеивался над ухаживаниями Араужо за сестрой, она подыздевывалась над его влюбленностью в Луизинью — Марию Луизу Сампай Кинтела, Мигел Жоан и Мария до Пилар, следя за бегом лошадей, казались отсутствующими, а Диого Релвас, понимая, что дети становятся взрослыми, подумывал о том, что «смерть уже не за горами». После торжественного выезда из Синтры почти галопом, под аплодисменты друзей, которые по обыкновению пришли их проводить, отец пустил лошадей рысью под звон бубенчиков, который перекрывал их голоса. И только когда они остановились около источника, чтобы Зе Красавчик мог напоить лошадей, Эмилия Аделаиде сказала:
Глава V
СТРАНИЦЫ ИЗ ДНЕВНИКА ЭМИЛИИ АДЕЛАИДЕ
Если бы в тот день, когда Руй был похоронен, он (Другой) не вышел из комнаты, где я находилась с Марией Терезой, я бы не вернулась к этому дневнику, который не брала в руки более четырех лет, и не стала бы объяснять себе самой то, что несколько часов назад была готова сказать ему и сказала бы, уверена, в тот вечер; и вот теперь я спрашиваю себя: а может, так лучше? — и отвечаю: наверное, нет (недостающие знаки препинания я поставлю потом), по крайней мере для меня, хотя мне очень хочется понять, что же всегда меня делает такой маленькой в его присутствии и почему я, видя и слыша его, становлюсь сама не своя, я, которая все, к своему же несчастью, говорю людям; такой я была и с Руем, которого поняла только перед самой его смертью, как он был удручен, бог мой! Как волновался, когда вошел в дом и сообщил мне новость, он вроде бы стал моим сыном, тогда как раньше, бывало, всегда обращался со мной как с ребенком: ведь он вдвое меня старше и это было для меня главным; когда я выходила за него замуж, любви у меня большой не было. Любовь приходит потом, так говорили все, но она не пришла, нет, не пришла…
В моем приданом было все, все, кроме любви, а может, любовь не самое главное? А что же тогда главное? Да, но я не собиралась копаться в чувствах, вещах, людях теперь, когда осталась одна, сама с собой, или, лучше сказать, наедине с самой собой. И все же мне бы хотелось подумать над тем, что только теперь пришло в голову: этот дневник почти семь лет был моим товарищем, моей тайной, страницам его известно то, что со мной происходило, известны все, кто жил в нашем доме, а виной тому мадемуазель Жилъбер, мадемуазель Мишель Жилъбер, которая учила всех нас — и меня и братьев — французскому языку, она-то и посоветовала завести дневник, когда увидела меня грустной; мадемуазель говорила, что понимать то, что происходит в нас самих, tres important [28] (и вот с тех пор мне особенно нравится слово «important») и что исповедь священнику, который целиком зависит от нашей семьи, бессмысленна; она прекрасно понимала, видела, что мы не испытываем большого уважения к падре Алвину. Падре Алвин хороший, добрый священник, и все!
Но почему именно мне посоветовала мадемуазель Жилъбер завести дневник?
Она сказала, что иметь дневник — это так прекрасно, что во Франции почти все девушки ведут дневники и даже рисуют в них, но дневник нужно хранить в надежном месте, так как взрослые — они ведь не понимают, что каждый человек может иметь свои секреты, — стремятся знать все о своих детях. Мадемуазель и место нашла, куда я должна была его прятать. Я спросила ее, что такого она во мне увидела, что сразу же посоветовала завести дневник, а мадемуазель улыбнулась — у нее была хорошая улыбка, Антонио Лусио был влюблен в нее и потому знал французский лучше меня — и посмотрела на меня долгим взглядом, отчего я покраснела, тогда мадемуазель Жилъбер сказала, что по тому самому, о чем я сейчас подумала, глядя на нее. Да, но, описывая все это, я попусту трачу время.
А завела я дневник из-за моей сестры Марии до Пилар (сейчас я напишу имена всех, а потом разорву все это); я заметила, что Мария до Пилар заняла мое место в отцовском сердце, и это открытие сделало меня несчастной; именно тогда я и поняла, что утратила со смертью матери, и, ведя дневник, я постепенно начала разделять чувство Антонио Лусио: его ненависть к Марии до Пилар; сколько раз мы ее били, когда она спала, и никто не мог понять, почему вдруг она принималась плакать среди ночи, ее даже возили в Азамбужу к доктору Малдонадо, предполагая, что она больна какой-то редкой болезнью. Теперь, когда той ревности уже нет, я могу признаться, что из-за всего этого у меня болели руки и спина и еще меня рвало часто после еды, в желудке была какая-то тяжесть, и он ничего не принимал.
Книга вторая
ГОРЬКИЕ ВРЕМЕНА
Глава I
В ЗЕРКАЛЕ РЕАЛЬНОСТЕЙ И ОБМАНА
За последние две недели Диого Релвас, казалось, помолодел. Как никому хорошо знакомая ему пелена перестала туманить взор. Слуги даже услышали его смех: они редко этим могли хвастаться. Ведь даже на бое молодых бычков, когда любители-фаркадос падали наземь, вызывая взрывы смеха, Диого Релвас прятал (вою улыбку в усы и бороду и обнажал белые зубы, только когда не мог совладать с собой.
Так, например, было в тот раз, когда группа дворянских сынков — лет десять назад — явилась на арену, чтобы показать свое искусство и смелость, и один из них, двоюродный брат жены Релваса-Вильяверде Гарсес, был раздет при всем честном народе догола рассвирепевшим бычком — явно дьявольским отродьем. Хвастун вышел против бычка в одиночку и еще издали с форсом принялся хлопать в ладоши, подзадоривая животное. И бычок взыграл: ноги понесли его, точно ветер, навстречу маячившей перед ним фигуре, и, когда они сошлись, парню не удалось броситься на голову животного. Туго ему пришлось: вначале бычок поддал ему своими маленькими, но острыми рогами с одной стороны, потом с другой, и тут же все присутствовавшие разразились громким смехом, так как клочья одежды молодого кабальеро, точно флажки, отмечали путь животного и человека. Однако веселье достигло апогея, когда трое пастухов оттащили бычка от белого тала форкадо и тот предстал перед всеми в чем мать родила, перепачканный навозом, точно бычок после клеймения. Фортунато Ролин был жив и мог подтвердить рассказанное, хотя тогда чуть не отдал богу душу от смеха. Финал праздника послужил пищей для самых разных сплетен вокруг этой самой героической схватки Вильяверде Гарсеса, который покинул арену, завернувшись в рогожку, и прямым ходом бросился к Тежо, где двое слуг должны были купать его, так как он не умел плавать.
В тот день белые зубы Диого Релваса могли видеть все, хотя смеха не услышал никто. Может, смех навсегда умер для него в тот вечер, когда Манел Фанданго вошел в ворота усадьбы с изодранным в клочья телом его отца. Вначале Диого испытал чувство растерянности, но тут же понял, что должен показать слугам силу воли — ведь кто бы иначе всерьез принял за хозяина пятнадцатилетнего мальчишку? Сразу после этого кое-кто стал к нему обращаться, называя «молодым хозяином». Но он и это не дозволил: «Тебе известен другой хозяин?! Хотел бы знать, кто он и как его имя, чтобы поговорить с ним». Вот что услышали от него слуги в тот трагический день.
А последние две недели, да, именно эти последние две недели слуги, и особенно Жоакин Таранта, видели его смеющимся, и не однажды.
Длинные языки болтали, что виной тому был королевский визит — что ж, причина уважительная, чтобы до конца жизни пыжиться от гордости, завещая не одному поколению помнить столь знаменательное событие. Король в доме Релваса и за одним столом с хозяином — это же пир души на многие века для всего семейства.
Глава II
В КОТОРОЙ ЛЮБОВЬ ВСТРЕЧАЕТСЯ СО СМЕРТЬЮ
Мужество, столько раз выкалываемое Релвасами, было фетишем их рыцарского снаряжения, оно-то и подвигло Марию до Пилар победить неприязнь, а может, и страх, всякий раз возникающий перед мужчинами, которых влекла ее красота. «Это все из-за денег и земель моего отца», — говорила она, стараясь завуалировать явный отказ претендентам, решившимся открыто заявить о своем желании сделать ее супругой. К демонстрации своей фальшивой прозорливости она прибегала, обязательно добавляя, что, конечно же, выйдет замуж, должна выйти, но только за того, в ком почувствует истинную страсть к ней самой. Свояченица возражала ей, подчеркивая, что Мария до Пилар говорит глупости.
— Что этим она хочет сказать? Конечно, если бы она была простой крестьянкой Алдебарана или «Блага божьего», то вряд ли бы имела таких претендентов. Это же ясно всем. И мне тоже. А настоящая страсть может и прийти…
И все же от этой двойной игры Мария до Пилар получала удовольствие.
В пятнадцать лет она тайком прочла первый любовный роман. Эта история несчастной любви укрепила ее в мысли, что мужчина — самая большая опасность в ее жизни. А потому отказ от любви, точно она ее уже испытала, должен стать для нее основой существования, сколько бы она ни тосковала по отвергнутым ею самой радостям.
Однажды она принялась подбирать слова, одинаково оканчивающиеся на мягкую согласную, как слово «любовь». И обнаружила, что все они имеют то самое значение, которое она вкладывала в это понятие:
Глава III
БОЯЗНЬ ДНЕВНОГО СВЕТА
Больная Мария до Пилар запретила входить к ней в комнату всем, кроме Брижиды и доктора Гонсалвеса, который пытался убедить ее, что никакой такой болезни, которая требовала бы постельного режима, он у нее не обнаружил. На дворе стояли прекрасные летние дни, и грех было кутаться в одеяла и закрывать окна, накликая на себя беду, говорил взволнованный немотой Марии до Пилар домашний врач.
После трехдневного молчания Мария до Пилар жестко ответила, что «о болезнях медицина знает меньше, чем прорицатели о будущем». Доктор Гонсалвес получил под дых, как позже сам он в разговоре с падре Алвином расценил сказанное больной, и нанес ответный удар в не менее уязвимое место, намекнув капеллану, что девушке пора замуж и что подобные истерические выходки можно попытаться снять айвовым сиропом. Что же касается уже сказанного, то его лично слишком мучают ноги и возрастной вес, чтобы погасить ее запал.
Ядовитый язык врача был известен на семь верст вокруг, а на этот раз оказался еще и без костей: Гонсалвес знал, что старый священник затаил обиду на Релваса, пригласившего не его, а падре из Лиссабона благословлять предназначавшийся для парада скот.
— Пусть подберут группу форкадос и бросят на эту девицу. И увидите, все пройдет. Когда же потребуюсь я, пусть пошлют за мной. А раньше моей ноги здесь не будет. Пускай эта невоспитанная от чего заболела, тем и лечится…
В глубине же души он был человек добрый. Но так как пользовал хозяев, слуг и даже животных, то подходил ко всем с одной меркой, хотя хозяев, которые ему платили, обсуждал только в интимном кругу своей семьи с женой и сыном-студентом. Теперь же круг расширился: в него вошел капеллан, обиженный неблагодарным хозяином — плутом беспамятным, который забыл услугу, оказанную ему, еще юному, в том деле с землями Валадо, приобретенными у одной виконтессы, лежавшей на смертном одре. Ведь за состояние, полученное с его помощью, Релвас отблагодарил его, пожаловав мула в испанской сбруе и бросив шутку, в которой ничего смешного не было, но которой священник должен был улыбнуться, увидев злое лицо хозяина. Мошенник! Да он бога обидел, не поделившись с тем, кто ему помог в этом деле!
Глава IV
В КОТОРОЙ ВИДНО, КАК КОРОЛЬ ЗЕМЛЕДЕЛЬЦЕВ ПО-КОРОЛЕВСКИ ВЕРШИТ СУД
Действительно, у него есть о чем беспокоиться, помимо домашних неурядиц. Ведь на последнем собрании Ассоциации земледельцев этот мерзавец Зе Ботто имел наглость устроить словесный фейерверк в честь индустриализации страны, приводя в пример малые нации, вес которых, говорил он, давал себя чувствовать в экономике Европы. Он обратился к собранию с заявлением, одобренным определенной группой финансистов, которые рекламировали чудеса акционерного общества, под сенью которого они, в общем-то, наполняли свои несгораемые шкафы звонкой монетой, ибо некоторые из таких обществ действительно обеспечили два процента дохода при эмиссии ценных бумаг, учитываемых банками. В перерыве Диого Релвас не удержался и зло бросил Зе Ботто: «А вы, сеньор Жозе Ботто, оказывается, знаете, где находится Европа?» Онемевший было мерзавец спустя минуту заговорил: «Да, после того как солнце сядет, мне это становится известным».
Надо было видеть, как у выхода из вестибюля, который заполнили земледельцы и журналисты, Диого Релвас схватил его за лацканы куртки, тряхнул как следует и швырнул на швейцара, чтобы это дерьмо не покалечилось, но за выходку поплатилось. Тут Бараона выступил посредником, попросив Диого Релваса быть сдержанным, тогда как куда проще было бы вынудить Ботто оставить зал, едва тот принялся восхвалять индустрию. И несмотря на поддержку собравшихся ему, Диого Релвасу, который напомнил, что вопросы, связанные с индустрией, должны быть рассматриваемы в их собственной Ассоциации промышленников, это ничтожество Бараона попросил тишины, сказав, что «в такой тяжелый час разум должен быть на службе у нации». И все те, кто только что поддерживал Диого Релваса, принялись без стыда и совести, не понимая того, что слышали и делали, аплодировать Бараоне. Какой-то проходимец со слезами в голосе говорил о родине, а все остальные считали, что от них ждут проявления патриотизма, конечно дутого, если спешили тут же его выразить, и чем? Криками, хотя на каждом шагу родину-то и предавали.
Да, он жил в царстве демагогии и эго была голая и неприкрытая истина. Даже король — к счастью, он, Релвас, отказался принять предложенный им титул — не нашел ничего лучшего, как высказаться против вооруженных уличных столкновений в Порто, возникших в связи (или без связи) с несостоявшимся похищением дочери бразильского консула. Этим несостоявшимся похищением и решила воспользоваться республиканская каналья, чтобы выйти на улицы Лиссабона и других городов, — так вот, даже король сказал: «Будучи либеральным по традиции, воспитанию и собственному убеждению, я порекомендую правительству принять необходимые меры предосторожности для поддержания общественных свобод», и так далее, и тому подобное. Потом все они наплачутся. Все эти политические хитросплетения начинали утомлять Релваса. А. ведь между тем' земледельцы, единственно прочная и честная сила страны, по-настоящему не понимали опасностей, которые навязывал им строй, и позволяли запутать себя в паутине, сотканной коммерсантами, промышленниками и бесстыжими ничтожными обывателями. Неужели разгул анархии в стране мог им быть на руку? Нет!
— Слепые и поводыри слепых, Мигел. Грядут горькие времена… А я от всего этого начинаю уставать.
И приказал запрячь пару в одну из открытых колясок, намереваясь отправиться в имение «Благо божье», чтобы показать живущим там крестьянам, кто истинный хозяин земель, хотя Релвас и не получал с них даже пяти рейсов. Однако до него дошли кое-какие слухи и жалобы на недород, и он хотел все, что там происходило, увидеть собственными глазами. Увидеть и воздать должное каждому по справедливости.
Глава V
МАЛЕНЬКИЙ ЛЮБОВНЫЙ ЛАБИРИНТ И УСЛОВНОСТИ
Сначала Зе Педро был поражен таким удачным поворотом судьбы и даже несколько перепуган, но потом пришел к уверенности, что теперь уж никакой случай ничего не изменит. То, что он нравился женщинам, он знал, знал и имел тому подтверждение, но на этот раз фортуна была к нему особенно щедра, отдав ему нежданно-негаданно дочь хозяина. Начало положила сама Мария до Пилар, хотя от англичанки он слышал, и не раз, что может действовать смело, но все же не решался, так как родовое уважение к Релвасам, поддерживаемое с дедовских времен, не позволяло ему пуститься в подобную авантюру.
Развязности и бахвальства ему было не занимать, нет. Ведь на последней корриде, которая состоялась в Сантарене, он доказал, что в его жилах течет бурная отцовская кровь. Еще в самом начале корриды, кланяясь, он заметил, что сидящая у барьера сеньорита ему улыбается, хотя с ней рядом сидел мужчина много старше ее, лицо которого Зе Педро показалось знакомым. А потому, воткнув первую бандерилью в мощного, лоснящегося от пота быка, он тут же ответил на ее любезность, бросив ей белый с красным флажок, развевавшийся на бандерилье. И сделал он это так, чтобы не оставалось сомнений, что быка он посвящает ей. С таким успехом, как в этот раз, он выступал редко; все бандерильи, как длинные, так и короткие, попадали точно, без промаха. Однако его не радовало быстрое возвращение в отель в нанятом для него и другою тореро экипаже, под крики приветствий и аплодисменты любителей корриды, только что видевших их искусство на арене, Зе Педро Борда д'Агуа ушел с арены, совершив круг почета с одним из форкадос, который и на этот раз, как обычно — ничего сверхъестественного, — бросился на последнего быка, а вернулся уже одетый в костюм рибатежца, вышел на улицу, готовый следовать за дамой. Все, казалось, на мази, дело было только за ней.
И надо же было, чтобы лукавая, но благосклонная к нему судьба опять ему улыбнулась, доставив даму в тот же самый отель. Дама была иностранкой, что еще приятнее. Он ходил вокруг нее весь вечер, правда па расстоянии. За ужином сопровождавший ее старик предложил ему сигару, однако Зе Педро решил уйти от разговора с обоими, так как, конечно же, разговор зашел бы не о быках и не о лошадях, а любой другой он вряд ли бы сумел поддержать, хотя какая прелесть разговор на смешанном испано-португальском наречии. У выхода Зе Педро подал знак даме, дама покраснела, но потом все было гак, как пожелал господь. A faena,
И было, что должно быть. Он узнал ее номер и точно в полночь, как только пробили городские часы, без стеснения постучал в ее дверь. Послышался скрип кровати, потом шаги по ковру и голос — то была она! — чуть испуганный, спрашивающий, кто там. Он ответил ей в замочную скважину, щелкнул замок, и перед ним предстала эта самая бабенка — это его слова, — выказывая испуг от того, что он стоит под дверью. «Но сеньор безумец… вас могут увидеть». Выхода не было, так как в конце коридора кто-то появился, и Зе Педро тут же оказался в номере двадцать семь отеля в Сантарене. Оставил этот номер он лишь на рассвете.
Подобных приключений на счету Зе Педро было предостаточно. А глупая англичанка все еще старалась разжечь его смелость, забивая его голову новыми и еще более дерзкими мечтами. Пожалуй, Зе Педро пугала только любовная авантюра с Марией до Пилар. Релвасы были злого десятка.
Книга третья
АБСУРДНЫЕ ВРЕМЕНА
Глава I
СТАРЫЙ ХОЗЯИН
Теперь они видели его только издали, никогда не слыша его голоса, видели сидящим у одного из окон Башни четырех ветров господского дома в имении «Мать солнца». Он наводил на них страх, почти ужас. Был чем-то вроде грозного бога их сельскохозяйственного племени.
И бог этот был ближе любого другого к своим рабам, но только тем, что каждый день при въезде и выезде из деревни они видели его величественную фигуру, однако ни один из них не мог преклонить пред ним колени и, смягчив молитвой, вымолить справедливость или милость, даже исхитрившись получить малую толику снисходительности у любого другого, менее жестокосердого из всех суровых богов.
Теперь они видели его только сидящим. Должно быть, он сидит, думают они, потому что видят лишь плечи да голову, всегда покрытую черной кордовской шляпой с жесткими полями и низкой тульей, которую он стал носить после того, как приобрел в Испании племенного быка-производителя, столь необходимого для его коров. Из-под полей шляпы видна его густая борода да усы. Теперь и усы и борода, должно быть, совсем белые, белее лошадиной слюны.
Он удалился в Башню несколько лет назад, трудно сказать когда, и, похоже, будет пребывать гам до скончания века, безразличный ко всему на свете, надменный и мстительный, хотя патриархальная жизнь в Алдебаране зависит все так же от него. Одни — те, у кого хватает воображения, — утверждают, что видят, как вечерами он расхаживает по Башне, глядя на заснувшие поля, точно сторожит покой семейного кладбища, другие рассказывают, что встречают его в сумерках, только в сумерках, верхом на черном коне, хозяин укутан в испанский плащ, тоже черный, и что в благословенные ночи фигура его сковывает своим молчанием тех, кто желает с ним заговорить, и они теряют дар речи.
Он стал легендой, легендой на веки веков, чем-то вроде святого и тирана одновременно.
Глава II
КОШМАРНЫЙ СОН ДИОГО РЕЛВАСА О ГОРЯЩИХ БОРОДАХ И ОСВОБОДИВШИХСЯ ЛОШАДЯХ
Между тем из жизни Диого Релвас не ушел, нет. Наоборот, удалившись от людей, он смог стать более непреклонным и, потрясая мечом правосудия, не испытывать усталости в руке. Он мстил всем, исходя желчью, преувеличивал свою горечь, точно испытывал необходимость терпеть позор, чтобы были основания никого не прощать. Все должны помнить его до скончания века. И не забывать, никогда не забывать…
Республиканские канальи похолодели бы от ужаса, увидев адресованную им улыбку Диого Релваса. Отсюда, из Башни, он видел их крохотными, они были для него насекомыми. И он давил их всех безо всякой жалости.
Однако присутствия духа и способности мыслить было недостаточно, чтобы все его желания и пророчества осуществлялись, и мгновенно. Он располагал землей, скотом, слугами, состоянием… Но достаточно ли этого? Должно быть, нет!
Мог ли он утверждать, что в данный момент был смел?
На этот вопрос он предпочитал не отвечать и себе самому. Да, пожалуй, на этот коварный вопрос он бы сейчас и не ответил. Смелость во многих случаях проявляется в способности сдержать свои порывы, в умении выжидать… А в тот момент, когда враг выдохнется, провести свою линию в жизнь, и решительно, чтобы изменить положение дел. Чего, собственно, он хотел?… Самого простого — возвращения к миру, покою, пребывая в котором люди обычно принимают существующую иерархию — кому хомут, кому хлыст — и каждый рад своей судьбе и не желает меняться местами в мчащейся колеснице. Если бы ему пришлось это высказать кому-то, он бы подыскал более мягкую форму: избежать хаоса, воспрепятствовать людям вернуться к животному состоянию…
Глава III
МАЛЕНЬКИЙ АПОКАЛИПСИС
Только спустя какое-то время Диого Релвас, поразмыслив над всем как следует, решил поведать своим предкам, до нелепого молодым в сравнении с ним самим, о причинах, побудивших его удалиться в Башню четырех ветров. Может, Башне надо дать другое название. Ее лучше было бы назвать «Башней четырех циклонов».
Так или иначе, но он видел, что вынужден дать объяснение, ведь ясно же, что он не мог сослаться на желание составить им компанию здесь, в Башне, из чувства дружбы или потому, что решил провести с ними свой отдых. Он был уверен, что отец и дед побьют его, если он предложит им следующее:
— Ну так будем принимать здесь солнечные ванны! Наденьте трусы, да, только в трусах. Мы должны лечь на пол на десять минут. Первый раз — не больше десяти минут…
Сказать им подобное значило накликать на себя если не гнев деда Кнута и отца, то смех.
Что говорить, дел в доме по горло, проблем невпроворот и все требуют разрешения, так что оба они сочтут подобное предложение за полное безразличие к земледелию. «Они еще и наполовину не знают, какие у нас тут дела», — тихо сказал он.
Глава IV
В КОТОРОЙ РАССКАЗЫВАЕТСЯ О ВОЙНЕ С МАВРАМИ И СМЕРТИ СТАРИКА
Однако и звезд он уже не видит, и не потому, что слеп, как внук, а потому, что давно умер.
Или н— нет? Так он, бывало, заканчивал речь, стараясь произвести должный эффект.
Да, Диого Релвас умер. Вот уже десять лет, как умер, но в Алдебаране о том никто не знает. Это тайна!..
Они видели его только издали, никогда не слыша голоса (помните это, правда?), видели сидящим у одного из окон Башни четырех ветров в имении «Мать солнца», он наводил на них страх и ужас. Он нечто вроде грозного бога их сельскохозяйственного племени. Но теперь он мертв. Он умер по вине коварной судьбы в день «большой славы», выпавшей на его долю.
Ему грезилось, что он верхом на лошади бьет на большой равнине мавров. Некоторые из них напоминали ему Зе Педро и землекопов Ассоциации. Ему помогает Фортунато Ролин — он подносит копье, на которое нанизаны двое мавританских ребятишек, что еще живы и дрыгают ногами. Диого Релвас и Фортунато Ролин смеются, смеются вместе, они теперь кумовья — во всяком случае, так они называют друг друга. И вот они решают изобрести игру, чтобы попытать силу каждого. Каждый из них должен дернуть одного из ребят за ногу — развлечения ради. Война ведь дело развлекательное. И запах крови, и смерть, как видно, возбуждают.
Глава V
СЛАВА ПОЧИТАЕМЫХ МЕРТВЕЦОВ
Лучше всего он выглядел сидящим.
Теперь, когда его набальзамировали, он казался поздоровевшим. И только что не разговаривал.
Руй Диого был поражен, когда победил отвращение, которое он испытывал, принимая участие в ужасающей операции по извлечению внутренностей деда, которые могли разлагаться. Бальзаматора он провел в Башню так, чтобы никто не заметил, и гам они вместе трудились около суток, то покуривая, то потягивая виски с содовой в минуты отдыха. Он даже стал насвистывать, довольный своей работой.
Руй — теперешний сеньор Алдебарана — был по-настоящему потрясен, когда узнал от бальзаматора, что дед начал гнить еще двадцать лет назад. Да, началось с мозга, странно, что этого никто не замечал. В разговоре с бальзаматором Руй признался, что нередко обращал внимание на то, что от деда плохо пахнет, но относил за счет иного. И вдруг, казалось бы по непонятным причинам, приступ рвоты вывернул наизнанку желудок Руя, вынудив таким вот образом расписаться в своем неуважении к деду: ведь он не страдал отсутствием аппетита по случаю его смерти и вчера съел трех куропаток. Вот тут-то бальзаматор и предложил ему выпить виски, чтобы прекратить рвоту. Теперь уже бутылка была почти наполовину пуста.
Когда же они стали одевать труп, Руй свистел вовсю. Одевание было делом нелегким.
Эпилог
Если бы Диого Релвас приехал в поселок днем раньше или несколькими часами позже — кто знает? — возможно, маляр Норберто и поднялся бы перед ним с кепкой в руке, чтобы, услышав приказ землевладельца и почтя его за честь, оказать ему эту услугу — принести газеты.
Однако в тот жаркий день, ничем не примечательный среди прочих, этот человек самым неожиданным образом перевернул и мою жизнь. Кому довелось бы увидеть Норберто, уже пораженного болезнью, утратившего подвижность, ослабевшего, почти не способного держать в руках малярную кисть, вряд ли мог предположить, что благодаря его гордости и мужеству, хотя их и родило разочарование, наш могущественный сеньор будет выброшен из седла.
Возможно, в тот самый момент маляр Норберто, унаследовавший ярость не одного поколения, жившего в страхе, был действительно побужден к действию борьбой землекопов за Ассоциацию, но он явился тем — это точно, — кто ускорил освобождение нашей смелости, что находилась в заточении. Сами того не ожидая, мы вдруг освободились от рекрутского, разъедающего душу страха, родились для радости, для смеха над мифами. Ведь нет ничего более полезного и нужного для тех, кто всю жизнь был обижен и жил в страхе, как получить возможность смеяться.
И в этом до грубости безжалостном смехе смешивались — да и нужно ли было их разделять? — слезы, пролитые от радости, и слезы, пролитые от горя, так как и те и другие необходимы были людям, которые столько страдали.