Шельмуфский

Рейтер Кристиан

В 1694 г. в Лейпциге, в гостинице «Красный лев», произошел весьма прозаический случай, которому, по шутливому замечанию одного исследователя, немецкая литература обязана появлением выдающегося писателя: двое студентов местного университета за неуплату квартирных долгов были выброшены на улицу хозяйкой гостиницы. Так Кристиан Рейтер вступил на тернистый путь сатирика.

При всей кажущейся простоте роман Рейтера – многоплановое и сложное произведение, впитавшее в себя самые разнообразные творческие традиции. Вся его писательская деятельность была выражением протеста передовых слоев бюргерской интеллигенции против обветшалых феодальных устоев Германии XVII в. – одной из самых мрачных эпох в истории страны. Прежде всего Шельмуфский и его «истинные, любопытные и преопасные странствования» – продолжение темы «мещанина во дворянстве», но на более высоком творческом этапе. Как ни в одном из своих прежних произведений и как никто до него в немецкой литературе, Рейтер показал резкое и комическое несоответствие стремлений, претензий немецкого бюргера стать дворянином и его истинную неприглядную сущность.

Первая часть и притом самое совершенное и самое точное издание, собственноручно и весьма искусно выпущенное в свет на родном верхненемецком языке

[1]

Е. Ш.

[2]

Глава первая

Германия – мое отечество, в Шельмероде я родился, в Сен-Мало провел целых полгода в плену, да и в Голландии и Англии я тоже побывал Дабы, однако, изложить мои опаснейшие путешествия в надлежащем порядке, мне придется, пожалуй, начать рассказ с моего необычайного рождения. После того, как госпоже моей матушке не удалось пришибить метлой огромную крысу, которая изгрызла ее новое платье (ибо она прошмыгнула между ног моей сестры и внезапно скрылась в щели), почтенная женщина в гневе лишилась чувств и так захворала, что пролежала целых двадцать четыре дня и не могла, черт меня побери, ни пошевельнуться, ни повернуться. Я же, в ту пору еще ни разу не видевший мира божьего и, согласно правилам «Арифметики» Ризена,

[9]

обязанный спокойно пребывать в укромном месте еще целых четыре месяца, так взбесился из-за этой чертовой крысы, что в нетерпении не мог больше скрываться и, заметив дыру, не заделанную плотником, выскочил что было духу на четвереньках на свет. Появившись, я пролежал добрых восемь дней в ногах госпожи моей матушки на соломенном тюфяке, пока, наконец, хорошенько не разобрался, куда я попал. На девятый день взглянул я с превеликим удивлением на мир и – пропади ты пропадом! – каким скверным показался он мне! Был я очень хил, ничего не имел на теле; госпожа моя матушка, казалось, протянула ноги, будто ее по башке треснули. Реветь мне не хотелось, ведь был я совсем голый, словно молодой поросенок, и не желал, чтобы кто-нибудь застал меня в подобном виде. Вот гак и лежал я, не ведая, за что взяться. Я было решил опять забраться в укромное место, да не смог, черт возьми, отыскать ту дорогу, по которой вышел. Наконец, подумал я, ты должен приободрить госпожу свою матушку и начал это делать всяческими способами: то хватал ее за нос, то давал щелчки или вырывал несколько волосков, то ударял ее по титьке. Однако она не просыпалась. В конце концов я взял соломинку и пощекотал в ее левой ноздре, отчего она быстро вскочила и завопила: «Крыса! Крыса!» Услыхав слово «крыса», я, черт подери, почувствовал себя так, словно кто-то провел мне бритвой под языком, и тотчас же начал ужасно вопить: «Ой, ой, ой!» Но если госпожа моя матушка и до этого кричала «крыса! крыса!», то теперь она орала наверно сотню раз подряд: «крыса! крыса!», – полагая, что именно крыса угнездилась у ее ног. Я же приподнялся, взобрался весьма ловко наверх к госпоже моей матушке, взглянул на нее из-под одеяла и молвил: «Только не пугайтесь, госпожа матушка, я не крыса, а ваш милый сын; а вот в том, что я так рано появился на свет, доподлинно виновата крыса». Ей-ей! Как обрадовалась госпожа моя матушка, что я появился на свет так неожиданно, а она об этом совершенно ничего не знала. И сколько раз она меня и обнимала, и поцелуями вылизывала, этого, черт подери, я не могу вам и передать!

Понянчив меня таким образом немало времени, она встала, надела на меня белую рубашку и созвала всех постояльцев нашего дома, которые диву давались и не знали, что обо мне подумать, потому что я уже мог так мило болтать. Господин Герге,

Когда господин Герге закончил, я обратился к нему и сказал: «Мой любезный господин наставник, зачем Вы занимаетесь такими фокусами и полагаете, что я одержим злым духом? Если бы Вы знали причину, отчего я сразу заговорил и так преждевременно появился на свет, Вы не затевали бы этих дурацких церемоний с Вашими фокусами-покусами». Ну, и проклятие! Как удивились все в доме, услыхав, что я говорю. Господин Герге, черт подери, стоял в своем кругу, трясся и дрожал, и по запаху все присутствующие могли догадаться, что он находился отнюдь не в саду с розами. Я же не мог дольше созерцать его жалкий вид и начал рассказывать о своем необычайном рождении и о том, что единственной причиной его была та крыса, что изгрызла шелковое платье и благодаря которой я так преждевременно появился на свет и сразу начал говорить. После, когда я очень подробно рассказал всем соседям историю с крысой, они твердо убедились в том, что я сын госпожи своей матушки. Господина же Герге, как нашкодившую собаку, охватил стыд за то, что он затеял такие дурацкие штуки, полагая, будто во мне говорит злой дух. Он вышел из своего «фокуснического» круга, стер его, взял книгу и молча направился к выходу в своих мокрых и вонючих штанах. И как же потом все начали лобызать меня и ласкать, и забавлять, ибо я был очень красивый мальчуган и умел болтать со всеми соседями – этого, черт возьми, и описать невозможно! Да что там, еще в тот же день при большом скоплении народа единодушно нарекли меня превосходным именем – Шельмуфский.

Глава вторая

Кукушка прокуковала в первый раз в этом году, когда я простился с госпожой моей матушкой, обнял ее, трижды поцеловал на прощанье в каждую щеку и направился затем к городским воротам. И каким, будь я проклят, большим показался мне мир за ними! Я не знал, черт меня побери, куда мне податься – к закату ли солнца или на запад…

[14]

Наверно, раз десять тянуло меня вернуться и остаться у госпожи моей матушки, если б только я не дал страшную клятву возвратиться к ней не раньше, чем стану молодцом. Но, в конце концов, и это меня не остановило бы – потому что ведь и прежде случалось мне давать клятвы и не сдерживать их, и я непременно вернулся бы к госпоже моей матушке, если бы вдруг какой-то граф не подъехал ко мне напрямик через поле в санях с бубенчиками и не спросил меня, о чем я задумался. Я ответил, что намерен поглядеть на белый свет, а он мне кажется таким большим, что и не знаю, куда же мне направиться. На это граф сказал: «Мосье, вижу по вашим глазам, что вы человек порядочный и, если вы хотите поглядеть на белый свет, то садитесь в мои сани, так как я разъезжаю по свету с той же целью – хочу посмотреть, что в нем делается». Едва граф закончил, я мигом вскочил в его сани, засунул правую руку за пояс штанов спереди, а левую – в правый карман, чтобы не замерзнуть, ибо ветер был очень холодный, а вода в ту ночь покрылась льдом, толщиной в добрый локоть. Хорошо еще, что ветер дул нам в спину и не так сильно пробирал меня, потому что господин граф, сидевший сзади и правивший санями, тоже немного задерживал его; и так мы ехали по белу свету все дальше на юг. По пути мы рассказывали друг другу о своем происхождении. Господин граф начал первым и сообщил мне о своем графском званье и о том, что он происходит из очень древнего рода, насчитывающего тридцать два предка; он рассказал также, в какой деревне похоронена его бабушка, но я теперь это уже позабыл. Затем он начал болтать о том, как еще мальчишкой, в шестнадцать лет, он больше всего любил расставлять силки для птиц и как-то поймал в один силок зараз тридцать одну синицу, которых он велел зажарить в масле и съел, и они пришлись ему по вкусу. После того, как он поведал мне всю свою жизнь с начала до конца и я начал выкладывать ему историю о своем необычайном рождении и о крысе, изгрызшей совсем новое шелковое платье госпожи моей матушки, и о том, как она, прошмыгнув между ног моей сестры, неожиданно скрылась в щели, хотя и должна была быть прибита. Рассказал я также и о своем духовом ружье, из которого так метко стрелял. Когда я ему все это рассказал, господин граф – будь я проклят! – разинул рот и заметил, что из меня еще выйдет порядочный человек. Вскоре после беседы мы подъехали к харчевне, расположенной у дороги, прямо в чистом поле. Здесь мы сделали остановку, чтобы немного согреться. Едва мы, вошли в комнату, господин граф приказал хозяину харчевни наполнить водкой большую стопу, вмещающую в этих краях от 18 до 20 мер.

Глава третья

Была как раз «чесночная среда»

[34]

на неделе перед Троицей, когда я впервые оказался в море. Я полагал, что корабли, на которых обычно катаются в Гамбурге вдоль Юнгфернштиг, считаются большими, однако возле Альтоны, на море, они наверно, черт возьми, в тысячу раз больше, и их называют грузовыми судами. На одно из таких судов я и сел и, простившись с земляком, отплыл. Чуть ли не через полчаса плаванья мне стало плохо, и я заболел морской болезнью. О проклятье! Как меня начало рвать, казалось, черт возьми, что вывалятся все мои потроха, и я беспрерывно перегибался три дня и три ночи за борт судна. Все удивлялись, откуда все это берется. На четвертый день, когда мне стало немного легче, я попросил у капитана добрый стакан водки, примерно на 12 мер, залпом выпил его и надеялся, что это мне вылечит желудок. Тьфу, проклятье! Едва я эту штуку выпил, как мне опять стало плохо, и если до этого меня уже не рвало, то теперь меня стало рвать водкой на протяжении четырех дней, а на пятый, черт побери, из меня потекло чистое козье молоко, которое я поглощал в детстве до двенадцати лет и которое так долго оставалось где-то в моем брюхе. Когда и оно из меня вышло и даже на рвоту уже не хватало, капитан велел мне выпить добрый стакан оливкового масла, чтобы размягчить желудок, что я и сделал, опрокинув в себя, черт меня подери, свыше пятнадцати жбанов этого масла разом.

Едва только я влил эту штуку в живот, мне сразу же стало легче. На тринадцатый день плавания, около десяти часов утра, так адски стемнело, что не видно было ни зги, и капитану пришлось повесить огромную лампу перед кораблем, чтобы видеть, куда он плывет; своему компасу он не доверял – его стрелку все время заедало. Когда наступил вечер, – проклятье! – какой шторм поднялся на море! Черт меня побери, мы думали, что все мы подохнем. Я могу определенно сказать, что нас качало, как малое дитя в люльке, и капитан охотно бросил бы якорь, но не находил дна и должен был, таким образом, лишь следить, как бы наш корабль не наскочил на риф. На девятнадцатый день небо начало вновь проясняться, и буря так быстро улеглась, что на двадцатый день море опять успокоилось и установилась хорошая погода, лучше, чем мы могли надеяться. Морская вода после этого шторма стала такой чистой, что в ней, черт возьми, можно было видеть снующих туда и сюда рыб! Ну и дела! Какие там были колюшки! Каждая из них была, черт возьми, величиной с лосося или щуку в наших реках; язык свисал у них из их рыл, как у крупных польских быков. Среди прочих рыб можно было видеть и таких, у которых были отвратительные огромные красные глаза, и, побьюсь об заклад, один глаз такой рыбы был больше днища бочек, в которых у нас варят густое пиво. Я спросил капитана, что это за рыбы, он ответил, что они называются «большеглазки». К исходу этого месяца мы почуяли землю, а в следующем месяце уже увидели вершины прекрасных башен Стокгольма, куда мы и направлялись. Примерно с милю от города мы плыли очень медленно вдоль берегов. Сто тысяч чертей! Что за прекрасные луга вокруг Стокгольма! Как раз в это время косили сено, и трава доходила косцам по плечи, так что приятно было глядеть на это. На одном лугу было сметано, наверно, свыше 6 тысяч стогов сена. Когда мы подъехали к самому городу, капитан остановил судно, попросил с нас плату за проезд и велел сойти на берег, что мы и сделали. Высадившись, мы разошлись в разные стороны, и я тоже пошел в город. И так как мне не хотелось поселяться в простой гостинице, то я остался в пригороде и остановился у одного садовода, который, черт меня побери, был чрезвычайно добрым человеком. Стоило мне только заявиться у него и спросить о квартире, как он сразу же согласился. Затем я мигом рассказал ему о моем рождении и об истории с крысой. Ей-ей, клянусь! Как развеселился он, слушая про эти дела! И, черт возьми, он был так почтителен со мной, что, разговаривая, постоянно держал свою шапчонку под мышкой и называл меня только «Ваша милость!» Он, как видно, заметил, что я парень не промах и во мне есть что-то значительное.

У него был превосходный сад, и сюда почти ежедневно приезжали гулять благороднейшие люди города. Я, правда, хотел сохранить инкогнито и не признавался, кто я и какого звания, тем не менее меня вскоре выдали. Тьфу, проклятье! Сколько визитов начали наносить мне знатнейшие дамы Стокгольма; ежедневно приезжало в сад, черт возьми, до тридцати карет, набитых битком, и все хотели поглядеть на меня; садовод расписал, какой я молодец.

Глава четвертая

Мы отплыли из Стокгольма как раз в то время, когда начали созревать вишни и виноград. Проклятие! Какая теснота и давка царили на судне от такой уймы людей! Мне, моей возлюбленной Шармант, а также брату моему, господину графу, отвели отдельную удобную каюту, ибо капитан приметил, что мы люди благородного звания, а прочие шесть тысяч, черт возьми, вынуждены были по очереди спать на соломе. Несколько недель мы весьма благополучно продвигались вперед, и настроение у всех нас на корабле было бодрое и веселое, пока мы не достигли острова Борнхольма,

[38]

где масса подводных камней, и капитан, не знающий прохода, может запросто опрокинуть судно. О проклятие! Какой шторм, какая свирепая буря сразу же поднялись на море; ветер, черт побери, обрушивал на судно волны выше самых высоких башен, и наступила тьма-тьмущая. Вдобавок еще, к величайшему несчастью, капитан забыл свой компас на столе в харчевне в Стокгольме и поэтому не ведал, где находилось судно и с какой стороны его следует провести между рифами. Ужасный, свирепый шторм бушевал четырнадцать суток и днем и ночью, а на пятнадцатый день, когда казалось, что теперь он немного поутихнет, вновь поднялась буря, и ураган так швырнул наше судно на скалы, что оно, черт меня побери, разлетелось на тысячи кусков. Проклятье! Что творилось в море! Капитан, корабль и все, кто находились на нем, мигом пошли ко дну и, если бы я и брат мой, господин граф, не ухватились проворно за доску, на которую мы сейчас же легли и поплыли, то никакого выхода бы не было и мы отправились бы на тот свет вместе с прочими шестью тысячами. О проклятье! Что за жалобные вопли раздавались в воде! Ни о ком я так не сожалел в ту минуту, как о моей милейшей Шармант и, когда я о ней вспоминаю, у меня еще и сейчас, черт возьми, выступают слезы. Ибо я слышал, как она, наверно, раз десять звала в воде: «Прелестный юноша!» Но чем я ей мог помочь? Я должен был, черт меня побери, заботиться о себе, чтобы мне самому не свалиться с доски, а не то, чтобы спасать ее. Я всегда глубоко сожалел об этой бабенке, так внезапно расставшейся с жизнью. Ни одной души, черт возьми, не осталось в живых, кроме меня и господина графа, ухватившихся за доску. Немного поглядев издали с нашей доски на эту трагедию, мы, загребая руками, двинулись прочь и вынуждены были проплыть, наверно, свыше ста миль, пока вновь не достигли земли. Спустя три дня, мы увидели шпили и башни Амстердама и направили тотчас же к ним свой путь, а на четвертый день, в десять часов утра, после многих пережитых опасностей мы причалили с нашей доской к берегу, позади сада бургомистра. Затем мы прошли через сад бургомистра к дому его; брат мой, господин граф, нес доску, а я шел впереди. Когда мы открыли калитку сада, ведущую во двор бургомистра, он как раз стоял в дверях дома и тут-то он нас, приближавшихся к нему, и увидел. Не могу и передать, с каким изумлением глядел он на нас, ибо мы были похожи на мокрых крыс и у господина графа вода все еще стекала ручьями с бархатных штанов, словно его поливали из ушатов. Но я кратко и искусно, в двух-трех словах, рассказал господину бургомистру о том, как мы потерпели кораблекрушение и долго плыли на доске, прежде чем достигли земли. Господин бургомистр, который был, черт возьми, славным, порядочным человеком, глубоко посочувствовал нам, повел нас в свой дом, велел хорошо протопить печь, чтобы я и брат мой, господин граф, просохли в нише за печкой. Как только тепло от печи начало немного идти нам на пользу, господин бургомистр завел разговор и спросил, кто мы такие. Я тотчас же весьма искусно рассказал ему о своем рождении и о том, что при этом случилось с крысой. Тысяча чертей! Какие он вылупил глаза, когда я ему рассказал подобные вещи о крысе, и впоследствии всякий раз в беседе со мной он держал свою шапчонку под мышкой и величал меня не иначе, как «Ваше высокоблагородие, Ваше сиятельство». После этого рассказа господина бургомистра вызвали, и он отсутствовал, вероятно, с полчаса. Я и брат мой, господин граф, страшно проголодались, потому что в течение четырех суток не имели и маковой росинки во рту, и, так как в комнате никого не было, мы решили разведать, что хорошего найдется у господина бургомистра за печной трубой. Господин граф залез туда рукой и вытащил, черт меня побери, огромный горшок с кислой капустой, принадлежавший, вероятно, прислуге. Проклятье, как мы накинулись на эту капусту и уничтожили ее, черт возьми, дочиста! Прошло немного времени, как нас с братом моим, господином графом, ужасно затошнило, потому что мы нажрались капусты без хлеба, на пустой желудок. Ну и дьявольщина, как начало нас тут рвать и мы наблевали господину бургомистру полную нишу за печью; по всему дому пошла такая вонь, что мы сами едва могли здесь находиться. Вернувшись, господин бургомистр, учуяв эту вонь, осведомился у меня: «Ваше сиятельство, по-видимому, подпалило одежду, поэтому так пахнет?» Сто тысяч чертей! Ну, что я на это мог сразу ответить благородному человеку? И я ему рассказал тотчас же учтивым манером, что мы были очень голодны, добрались до горшка с кислой капустой и уплели ее, а когда наши желудки не приняли ее, то нас начало рвать, а отсюда, наверное, и пошла вонь. Проклятье! Услышав, как я столь ловко изложил все это, он сразу же кликнул служанку, чтобы она убрала нишу и немного прокурила комнату. После этого он распорядился немедленно же накрыть стол и потчевал меня и господина графа весьма тонкими яствами. После еды несколько самых важных городских советников пришли к бургомистру и нанесли мне и брату моему, господину графу, визит; они пригласили нас к себе в гости и оказали нам такие большие почести, что могу заверить, Амстердам, черт возьми, превосходный город. Как раз в то время в одной благородной семье готовилась свадьба, на которую и я был приглашен с братом моим, господином графом. Один английский лорд из Лондона вступал в брак с дочерью благородного амстердамского советника, и так как по тамошнему обычаю люди высокого звания, приглашенные на свадьбу, обязаны были напечатать свадебную песню, специально сочиненную в честь жениха и невесты, и поднести им, то я и здесь хотел показать себя молодцом. В это время приближался день святой Гертруды,

Спустя полчаса, как он прокорпел над этими строками, я заглянул сзади через его плечо в бумажку и увидел, что он сотворил. Прочитав такую чепуху, я, черт меня побери, посмеялся над братом моим, господином графом, за то, что он, черт возьми, написал такую нелепую нескладицу. Ибо вместо того, чтобы упомянуть аиста, он всунул жаворонка, а там, где должно было стоять имя «Труда», он помянул даже вуаль фаты,

Описание любопытных и преопасных странствований на воде и на суше Шельмуфского

Вторая часть

Я имею достаточно причин и мог бы, черт возьми, со спокойной совестью оставить заброшенной под лавку вторую часть описаний моих любопытных странствований и не выпускать их в свет, но так как первой своей частью я заставил всех разинуть рты от удивления, то это обязало меня спешно разыскать и вторую часть – ибо мне нет охоты держать всегда язык за зубами – и тем самым еще больше убедить неизменно любознательного читателя, что я был одним из храбрейших молодцов на свете, хотя сейчас уже таковым не являюсь. Если вторую часть описания моих любопытных странствований, точно так же как и первую, всякий внимательно и с величайшим изумлением прочтет и всему тому, о чем здесь говорится, поверит, то я обещаю, что в будущем году, если буду жив, я намерен рассказать кое-что стоящее о тех или иных позабытых моих странствованиях, а также о разных примечательных вещах и издать это под заглавием «Удивительные ежемесячники». Там будут содержаться истории, которые, черт возьми, никому не даются так легко, как мне. А покамест пусть неизменно любознательный читатель остается всегда благосклонным к тому, кто всю свою жизнь прозывается

Глава первая

Если я не ошибаюсь, был как раз день святого Георгия,

[58]

когда я, впервые после моего преопасного странствия, одетый в изорванную пиратскую куртку и притом босиком, вновь завидел почтенный Шельмероде. Не могу и передать, насколько чужим мне показалось все в моем городе: я так его позабыл, словно никогда в жизни и ne видел. Три дня и три ночи подряд бегал я по всем улицам, как сумасшедший, и не смог бы отыскать дом госпожи моей матушки, если б даже это стоило мне жизни. Когда же я останавливал людей и спрашивал, не могут ли они указать мне адрес пли, по крайней мере, назвать улицу, где проживает госпожа моя матушка, то всякий раз, черт побери, они разевали рты от удивления, таращили на меня глаза и смеялись. И нельзя было на них пенять за то, что они вели себя так нелепо и мне не отвечали. А почему? На чужбине я совершенно позабыл свой родной язык и говорил большей частью по-английски и по-голландски, изредка по-немецки,

[59]

и кто не очень внимательно прислушивался к моей речи, не мог, черт меня побери, разобрать ни слова. Бьюсь об заклад, что, пожалуй, и за восемь суток я не нашел бы дома госпожи моей матушки, если бы в третью ночь, приблизительно между одиннадцатью и двенадцатью часами, мне не повстречались случайно на улице мои тетки, к которым я и обратился и спросил, не могут ли они сказать, где находится дом госпожи моей матушки. Обе женщины взглянули в темноте пристально мне в лицо и поняли все-таки (хоть я и не очень разборчиво говорил), что мне нужно. Наконец одна из них потребовала, чтобы я прежде всего назвал себя и сказал, кто я таков, а уж потом они сами проводят меня к нужному месту. И вот когда я им рассказал, что я такой-то и такой-то и уже целых три дня бегаю по городу и ни один черт не может мне сообщить, где же проживает госпожа моя матушка, – о проклятие! – как эти бабенки бросились обнимать меня прямо на улице, обрадовавшись, что я жив и здоров и счастливо вернулся. Они схватили меня с обеих сторон под руки за пиратскую изорванную куртку и намеревались отправиться со мной к дому госпожи моей матушки. И вот в то время как мы весьма пристойно шли все втроем и по пути я начал им рассказывать о моем плене в Сен-Мало, сзади незаметно подкрались ко мне два парня, возможно принявшие меня за какого-то обыкновенного ученика мастерового – ибо я был столь жалко одет, – и отвесили мне «каждый по такой оплеухе, что у меня изо рта и сопатки сразу хлынула струя красного соуса толщиной с руку; а затем вырвали у меня из рук барышень-теток и бросились наутек, насколько я мог заметить в темноте, по проулку. Сто тысяч чертей! Как взбесило меня поведение этих глупых парней, не оказавших мне должного почтения. Их счастье, что в Испанском море мою превосходную кривую саблю грабительски похитил Ганс Барт, а то я и гроша не дал бы за их жизнь. Но, не имея ничего в руках и без шпаги, нечего и намереваться начать схватку в темноте, можно нарваться на неприятности; поэтому, подумал я, лучше проглоти эти оплеухи молча и подожди, пока вернутся твои барышни-тетки, они тебе точно скажут, кто были эти парни, которым уж затем придется дать тебе удовлетворение за нанесенную обиду. Я простоял, наверно, свыше трех часов на том месте, где получил оплеухи, и ожидал моих барышень-теток. А вернувшись очень веселыми, они рассказали мне, как им было приятно, какие превосходные подарки сделали им обеим парни, давшие мне оплеухи, и как те весьма сожалели, узнав, что подняли руку на их родственника. Услышав от барышень моих теток, что произошло это нечаянно и что оплеухи, полученные мной, предназначались кому-то другому, я успокоился и подумал: ошибаться свойственно человеку.

Увидев, что никто нам не отворяет, мы легли все втроем около двери и спали до тех пор, пока утром дом вновь не отперли, а затем тайком проскользнули в него, поднялись по лестнице в комнату барышень моих теток, так что никто ни их, ни меня не заметил. Наверху барышни мои тетки разделись и надели ночные рубашки, дабы никто не догадался, что прошлой ночью они «прогулялись по свежему воздуху». После этого они велели мне тихонько вновь сойти по лестнице, постучать в двери госпожи моей матушки и убедиться, признает ли она меня еще.

Глава вторая

В конце первого дня моего пребывания, когда я уже совсем изнемог от перебранки с госпожой моей матушкой из-за оплеухи двоюродному брату, слуга проводил меня с фонарем по сто одиннадцати ступеням наверх в постель. Едва я растянулся на матраце из свиной щетины, как меня тотчас охватила сладкая дремота, и мой храп можно было слышать за три дома. Мне начал сниться сон и, черт возьми, сон весьма странный, ибо мне казалось, что я нахожусь в море и на меня напала жестокая жажда, и так как я не могу найти никакого хорошего питья, чтобы утолить ее, то мне не осталось ничего иного, как снять свою пиратскую шляпу и зачерпнуть в нее полным-полно морской воды, которая сплошь кишела большими красными червями и зелеными личинками, а в пасти у них были длинные и острые зубы, а сами они так воняли, как последняя падаль. Воду эту со всеми червями я выпил, и она показалась мне на вкус недурной, ибо черви настолько легко проходили внутрь, что я их даже не замечал: однако один все же застрял бы вскоре у меня в горле, если бы я во сне не сделал глотка, ибо он повис у меня в горле, вцепившись зубами в маленький язычок; но едва я глотнул, как он моментально отправился вниз к прочей компании. Через четверть часа можно было слышать в моем желудке несмолкаемые вопли и мычание. Ну и проклятье! Как кусали друг друга червяки и личинки в моем животе, словно происходила травля зайцев и они истекали кровью, как свиньи! После того как доброе время они повоевали внутри, мне стало ужасно плохо и меня начало рвать. Надо было видеть эту рвоту, черт возьми, меня чистило, черт возьми, и спереди и сзади, целых четыре часа подряд, и во сне – все только в постель, так что я из-за этого проснулся. Я лежал, черт меня побери, по уши в сплошном дерьме, а вокруг в нем ползало, наверно, свыше ста тысяч таких красных морских червей и зеленых личинок с большими зубами, все они вновь сожрали рвоту и затем исчезли, прежде чем я оглянулся, и даже теперь я не знаю, куда они девались. Такая рвота продолжалась у меня каждую ночь целых четыре недели; по-видимому, это произошло от нездорового воздуха, ибо на руках и ногах у меня сразу выступила сильная сыпь. Черт меня побери, все тело мое сплошь походило на березовую кору, и кожа начала свербеть, как при дурной болезни; иногда, надевая пиратскую куртку, я так натирал себе кожу, что порой блестящие красные капли приставали к куртке изнутри, словно клей или переплетный клейстер. Так я мучился полгода, пока не избавился от хворобы окончательно, и ручаюсь, что не отделался бы от нее вообще, если бы не заказал себе мазь из оливкового масла и толченого кирпича и не смазывал бы ею усердно все суставы. Ах, оливковое масло, оливковое масло! Черт возьми, это великолепное средство от чесотки! После того как я за год немного поправился и попривык к здешнему воздуху, не проходило и дня, чтобы я не бранился непрерывно с госпожой моей матушкой. И уж до чего мне опостылела эта жизнь; меня от нее прямо-таки тошнило! Вся эта ругань происходила обычно из-за моего маленького двоюродного брата, потому что мальчишка продолжал дерзить и не хотел верить ни одному сказанному мной слову.

Глава третья

Как раз в тот самый день, когда накануне ночью у госпожи моей матушки стащили индюшек, я второй раз покинул мой почтенный родной город и начал вновь свое преопасное странствование на воде и на суше. Едва мы отъехали от города на расстояние мушкетного выстрела, как почтальон опрокинул нашу карету, да так, что все четыре колеса разлетелись вдребезги. Пассажиры, взятые им, оказались, черт возьми, все по уши в грязи, ибо мы перевернулись в прескверном болоте. Мне еще очень повезло, что я сидел позади в багажнике, так как, заметив, что карета вот-вот упадет, я соскочил со своим сундуком вниз. Тьфу, проклятье! Останься я сидеть, я бы здорово ткнулся носом в грязь. Трудно было удержаться от смеха, видя, как пассажиры валяются в топи. Почтальон совсем растерялся и не знал, каким образом он может двинуться дальше – все четыре колеса были сломаны. Увидев, что помощи ждать неоткуда (а задерживаться мне было нельзя, ибо я хотел как можно скорей осмотреть город Венецию), я собрался, взял свой большой сундук, поблагодарил своих спутников, еще лежавших в грязи, за компанию и направился в Италию на своих двоих. В тот же день я отмахал пешком еще 22 мили и к вечеру, на закате, добрался до одного монастыря, где обитали милосердные братья, добрые ребята, черт возьми; они попотчевали меня поистине княжеской едой, но пива в этом самом монастыре не нашлось. Я осведомился, как же это так, что им нечего выпить, но мне отвечали, что уж таков у них обычай – не варить доброго пива, раз они обеспечены чистой водой. Поэтому я обучил их одной штуковине, а именно, как варить густое пиво, которое будет такое вкусное, что они пальчики оближут и научатся ловко произносить проповеди. Ай да проклятье! Как благодарили меня милосердные братья за то, что я научил их этой штуковине! Еще в тот же вечер они заготовили пробу, а утром рано в бочке уже было превосходнейшее густое пиво, по вкусу – что чистый сахар. Провалиться мне на месте! И присосались же милосердные братья к этой бочке, никак не могли досыта напиться – настолько пришлось им это пиво по вкусу; им приходилось все время подставлять ладони ко рту, так жадно они его лакали, и сами не заметили, как оно уже ударило им в голову. А уж как они были добры ко мне и каким почетом меня окружали – этого я, черт возьми, никогда в жизни не забуду! Они умоляли, чтобы я немного времени пожил с ними, но у меня не было охоты. На прощанье они дали мне в дорогу кучу съестных припасов, чтобы я не помер с голоду во время своих преопасных странствий; дело в том, что милосердные братья как раз за день до этого (в монастырскую пятницу