Холмы России

Ревунов Виктор Сергеевич

Две книги романа-трилогии советского писателя повествуют о событиях на смоленской земле в 1930–1940-х годах. Писатель показывает судьбы людей, активно созидающих новое общество, их борьбу против врагов Советской власти, героизм в годы Отечественной войны.

Книга первая

Часть 1

ГЛАВА I

Из-под несвержимого кряжа в глубине земли метелит холодной струёй родник — исток Угры.

Тут, в зеленом бочажке, ее первый и вечный всплеск под солнцем.

Тихо стрекочет ручей среди травы. Пробивается сквозь кусты и камни на перекатах.

И вот уже омут заворачивает под кручей отрежу в свой круг, водит медленно, словно напутствуя перед далью верст напоминанием о стремнинной силе, которая сносила когда-то на бродах павшие с закатом щиты татарские, польские и немецко-литовские мечи и кресты, вознесенные в отблесках зловещих к крестам Москвы, тонули тут — текла с них ржавь холодная.

Измылись на дне и кости французов, и их оружие распалось в прах в сырой земле и песках каленых, в папоротниках, что в осень кровеют по берегам.

ГЛАВА II

Юность еще не знает, что такое любовь, — она узнается с годами. И если это была истинная любовь, годы не тронут ее. И разрушат то, что не было любовью. Как пепел рассыпается отжившее, когда приходит истинная любовь. Со смятенным порывом разжигает она новый огонь, который бывает порой страшнее грозы, ударившей в дом.

Любовь юности — это закрытая карта, которую берем у судьбы.

Вот, кажется, она и пришла к Фене, эта любовь.

Что делать?

Она брала у судьбы новую, как казалось ей, нерасплатную карту: беспощадна бывает любовь.

ГЛАВА III

В сентябре полили дожди. Хлестало и моросило с беспросветно хмурого неба. Залило огороды, где на грядах набухшие влагой кренились сахарно-белые кочаны капусты. Из леса, как из бочки, пахло квасным духом преющей листвы.

Неистова была глухая горечь осин в дождливую эту пору.

Угра замутилась, поднялась — вышла из берегов, затопила кусты и клади, которые тряслись в мятущейся воде.

Лодки оттащили на косогор, ближе к дворам, чтоб не унесло.

В один из этих дней Гордеевна зашла в баньку на своем задворье.

Часть II

ГЛАВА I

Прощалась осень с деньками бабьего лета, теплыми, в налитой чистым золотом дымке и жгучими, томящими пряно-горьким жарком осушенных трав, да вдруг поникла ненастьем.

Мимо Градских больниц шла девушка в модно сшитом пальто, в платке, что украшал ее и согревал, — дочь известного в Москве адвоката Лия Южинская; спешила па вечеринку в квартиру Сергея Елагина.

Он вернулся домой из армии, да, как оказалось, всегото на неделю.

Квартира в новом доме на Калужской.

Собрались друзья, и разгулялась встреча.

ГЛАВА II

Провалились слои облаков, и поздним утром небо тронулось голубой акварелью с лимонными отсветами солнца.

Полина Петровна на кухне налила чай в чашки — себе и сыну. Муж третий год из жестяной кружки лагерный чаек пьет. Недавно десять пачек послала «индийского». Просил в письмах проверенных: «Чайку, Поля, чайку пришли». Чудилась какая-то надежда, да будто и подторапливал время к избавлению: «Чайку, Поля, чайку пришли». А то, казалось, хворал и замерзал: «Чайку, Поля, чайку пришли».

Сергей вышел из комнаты.

— Доброе утро, мама.

Он поцеловал мать в припудренную щеку. Скрывала тоску. Нс сохла и не сгорала. Как осина, горьким соком жила на земле ненаглядной.

ГЛАВА III

Смерть не мучила Опалимову Татьяну Сергеевну.

После бани зажгла лампадку, прилегла на диван В затылок стукнуло больно, и огонек лампадки пронесся по комнате. Хотела позвать дочь, а голоса не было И руки не поднимались.

Безгласая и неподвижная смотрела на дочь. Видела ее в другой комнате, что-то шила, склонилась у окошка в инее, опустив глаза в бархатистых ресницах. Вдруг улыбнулась:

— А Николушка, мама, такой стеснительный Сядет в уголок и все глядит, глядит на меня. «Что ты?»-спрошу я его. А он ответит: «Любушка»…

Еще быстрее и дальше пронеслась лампадка. Покачалась и погасла.

ГЛАВА IV

Николай Ильич вышел из такси на Арбате. Постоял у освещенной витрины букинистического магазина, покосил глазами по сторонам и направился дальше. Свернул в переулок, совсем пустынный, постукивая тростью по мостовой, перешел на другую сторону — скрылся в калитке железных ворот.

Через несколько минут он появился уже в другом переулке и зашагал быстрее к Сивцеву Вражку. И если бы кто-либо хотел подсмотреть, куда это адвокат спешил в вечерний час навстречу холодному ветру, к порывам которого иногда поворачивался спиной, любопытного бы выявил и сам, да раз да и другой лбом бы с ним стукнулся, выходя из разных подъездов. А потом и сам запутался. Опять оказался на Арбате и, взглянув на часы, устремился в подъезд. Вдруг и исчез. Не было его среди прохожих.

Довольный своими хитростями, раздевался в небольшой служебной комнатке полковника из уголовного розыска Лясина Ивана Вакуловича — одного из знакомых Дементия Федоровича: еще по истории с холстинкой на болотном берегу стояли в тревожно шумящем явере под дождиком беспросветным. Показал тогда молодой комиссар Елагин на болото: там пропал Викентий Ловягин, туда по следам загнали бандита — холстинку грязную в траве нашли и стон его предсмертный слышали.

Стрижами пролетели годы с тех пор, да что-то переметывалось из метельного яверя, поглядывало недобрым глазом, письмом желавинским приблизилось и скрылось, оставив пометину топором — след, утонувший во мху трупной рваниной, а недавно продрался из-под ржавистых корешков, оглоданный червем.

Жил без семьи Лясин. Работа была его беспокойной спутницей. Любил в праздники посидеть у костра на опушке, спечь в жарких углях картошку, чай в котелке заварить. Небеса, просторы раздольные.

ГЛАВА V

Погрюнивал сверчок, будил печаль своей песенкой про вечерок, про бережок лозовый, все тише, тише.

За какую-то неделю привыкли, что мужик в доме.

А теперь как брошенный.

«Да и мне пора», — и решалась ехать, и задумывалась Феня.

Жаль было расставаться с Москвой — с полюбившейся улицей, — с таким приветом встретила ее: работай, учись, живи без страха. В новом, среди новых людей и новых забот таяло прошлое, как овражный лед под солнцем. Зеленели ростки нежданных надежд; вздыхала, мечтала и улыбалась: пройдут годы-станет врачом, будет тут и работать… Нет, нет — уедет на Угру, и заживут с Кирей в своем доме; видела и место — в Архангельском, где больница на высоком берегу в соснах. Ах, как по-весеннему стонут кукушки там над лиловой и желтой травкой.

Книга вторая

Часть I

ГЛАВА I

На Угре с рассвета стучали два топора — Никанор и Кирьян ставили новые клади. Старые еще весной смело половодьем. Стлань в три тесины широко и крепко лежала на скрещенных опорах, с укосом врезавшихся в дно реки. Перильца березовые, как стрелы, вонзались в прибрежные лозинники. Отсюда, из зеленой затени, расходились тропки в свои пути и, как на ладони, смеживались и скрещивались в невестимом гаданье среди полей.

Никанор был доволен работой. Подзадоривал сына.

Тот в распоясанной сатиновой рубашке легко тесал и рубил топором, но не спешил.

— Гляжу на тебя, малый. Раз топором ты клюнешь и задумываешься чего-то, вроде как бы скучаешь. Того и гляди с кладей рухнешь. Если уж рухнешь, топор на дне не забудь.

— Нс задумываюсь, а жду, пока топор остынет. А то искры летят.

ГЛАВА II

Еще осенью, за хутором, в олешниках темное качнулось и исчезло, прорябило но густым фиолетово-зеленые листьям. Вышел мужчина в новой защитного цвета стеганке, в кепке, перешел дорогу и скрылся в частом подроете плетучего березника, забытый, смирный бывший хозяин трактира Гордей Малахов.

Сошел он с поезда на дальней станции ночью, спрыгнул и в ров, под провода, лесами, где поглуше и потемнев держал путь чуть ли не к Днепру. Там деревенька одна. В избушке жена проживала.

Редко навещал ее: то пропадет, то явится. На стройках по плотницкой бечевке рублевки вырубал и складывал, складывал. Да что они, бумажки? Видел, как царские, разные по улицам, мело.

Драгоценный камешек не сметет, да если не на виду, а в землице на аршин — век пролежит. Маленький, а дорогой, да и сверкнет, а то и погубит, нагадает, если повертеть, то и заметишь — вроде как с ночного пожара искра пролетит в прозрачном, как водица, камне. Красивый, ангельский и дьявольский. Кажись, и пропал, ан нет в перстеньке явился, а как на большаках и шляхах опрокидывали, клинком дьявольское вырубали. Об этот камешек и меч зазубрится. Так, так. Что душа: ее-то разве видать, а жизнью правит. Бог человека от скотины душой отличил и камешками, камешками. На хлеб всякий силой заработает и тот же хлеб сожрет. А камешки от умишка, чуть-чуть, а есть — жальце этакое. Будто и не сам, а оно царапает и к жальцу цепляется. Гладь, то и снял да подальше от нищих в сторонку особую.

Так, так… А в сторонке той светло и тепло. На рождество огни бенгальские. Сколько лет прошло, а все будто стерлось; казалось, вчерашним вечером на мерзлых дровах в сарае сидел рядом с нетопленным и навсегда умолкшим трактиром.

ГЛАВА III

За неделю до начала войны немецкий самолет нарушил границу — углубился на нашу территорию, сбросив парашютиста.

Родником студенело утро, цвели шиповники по прибрежным зарослям, река еще не согрелась, рябила под северным ветром, хлопала волною в промоинах, когда вдруг из-за поворота Павел Ловягин увидел хутор и избу с края на знакомом с давних лет бугре под липами.

Сюда он зашел со стороны границы, пробрался в Смоленск. Купил бамбуковую складную удочку — по виду рыбак, и — на поезде, а потом пешком прошел от станции по равнине полей, среди зеленой ржи, под невысоким небом. В мутной чаще ею звенел и звенел колокольчик жаворонка. А с края красной смородиной в росе блестела заря. Чистые остуженные запахи холодного рассвета грустью манили куда-то-к теплой избе, где иконой в утреннем огне чудилось детство. Да вот хоть бы так идти и идти, и чтоб никогда не кончалась дорога.

Он видел виноградники в багрянце на берегах Сены, ослепительные черепичные крыши в бронзовых и изумрудных отрогах Альп, блестящие, как фольга, витрины Вены; он мог бы бежать за океанский край к бразильским пальмам. Но какая-то сила тянула его сюда — на русский проселок, который помнился и злом средь зеленой травы с голубыми незабудками, и заливными дождями, кропившими по кожаному верху тележки, и теплой осенью с озолоченной вдали березовой опушкой…

Боже, боже, сколько он мог рассказать про один этот проселок! А леса, и луга, и речка с рассеянным шафранным солнцем у обрыва, под которым ходили рыбины серебром и темные рыбины с алеющим пламенем на плавниках.

ГЛАВА IV

На границе, как и всюду в эту пору, по лугам спели травы, кущами цвели ромашки и клевера, золотисто-белые нивянки, сурепки с медом желтых цветов, колокольчики в синих и голубых брызгах, костры искристо-красных гвоздик горели по сухим буграм. С хрустальными отсветами проскальзывал ветер по этому раздолью, и травы, кланяясь, роднились пыльцой, чтоб после красных дней своих, когда с ненастьем поникнет все, осталось на земле семя, таящее чудесную сказку о том, что было и что вновь воскреснет.

А эта весна кончалась. Еще одна ночь, и на свою межу выйдет лето. Его рассвет не забудут.

Накануне днем солнце долго не смиряло свой жар, и воздух, накаленный от зноя, заваривал на горизонте грозу фиолетовым маревом.

Но все подвластно времени, и даже солнце не в силах продлить день, клонилось на западный край — к польским полям в железных сетях колючей проволоки на кольях.

А дальше хутора понуро глядели на свет из немецкого ига. Оттуда, из-за реки, угрюмо стелился гул. Затихал.

ГЛАВА V

Это были часы последней надежды на мир — на чудо, которому не суждено было случиться. Мчались утренние поезда с дачниками, и веяло по вагонам сквознячком с запахом земляничного мыла. Сидели рыбаки у своих удочек — на любимых местах где-нибудь под ольхой или ветелкой. В Москве пробрызгал дождик, и еще сильнее затеплило сладящим запахом цветов на газонах. Любители пива и морса стояли у палаток. Воскресный полдень. Последние минуты неведения. И вот этот голос:

— Говорят все радиостанции Советского Союза…

Все остановилось.

Война!.. Началась война!

Часть II

ГЛАВА I

Когда-то предки наши, в поисках земли вольной, ушли от соседства с германскими племенами на восток, и после долгого пути, в схватках с кочевниками, завернула родословная вверх по Днепру; и стало здесь, на истоках рек, среди дубрав и родниковых болот, племя кривичей в багряных рубахах и, оглядевшись дозором с холмов, что-то узрило в отдаленном, изготовилось к сражению, расставив на вырубках деревянные крепости боевым порядком: впереди-Смоленск, а за ним, по углам-Дорогобуж и Ельня, и дальше — между верховьев Днепра и Угры, по лесам — резерв селищами звенел наковальнями, пахал и сеял. А когда с дозорных сосен бил на сполох сторожевой колокол, брали мечи, освященные молнией: огню грозы поклонялись — ее блеск поражал тьму, был непокорим и ниспосылал дождь, жизнь и благодать земле.

Вершина пространной возвышенности, водораздел рек, текущих из болотных бездн к Черному морю и морю Балтийскому, — древний, ныне пропавший, заросший олешником, а местами и усохший оврагами, путь из варяг в греки, извечный передний край России.

Как узрели тогда среди дремучих лесов отдаленное, как представилось это самое место, где кончалось одно и начиналось неведомое в голубых просветах берез — врата огромной равнины, в которой, где-то там, на московском холме, русским сойдется и будет держаться беспредельное.

Вот и год тот пришел, с пожарами, с ревом орудийным, жаркий, горький, страшный.

Наши войска, окруженные в районе Смоленска после месяца ожесточенных боев, потрясших немецкую армию и помрачивших ее, в эту августовскую ночь бродами отходили на восточный берег Днепра.

ГЛАВА II

Двое немцев — Вихерт и Флеминг — прошли заполыненной тропкой к оврагу.

Сели в ольховых кустах на порожистом краю.

Сошлись поговорить старые друзья.

Флеминг снял фуражку, расстегнул мундир. Крестная золотая цепочка на полной белой шее. Налощены желтоватые волосы, чисто подскоблены височки. Неряшливости не допускал, как видимый след неуважения к себе или находившего безразличия от упадка духа.

Вихерт, как на костыли, положил руки на ветви. Седина прокурена дымом пожарищ, а лицо иссохло и казалось жестоким в неодолимой усталости.

ГЛАВА III

Поседело лето отцветшим чертополохом. Захолаживало по сырым калганным лугам. Все тревожнее шелестели осины, кое-где по северным опушкам полоскали в зелени крашеное рядно — собирались к печальному наряду.

Жара хватало лишь на полдень, как слепнем жалило августовское солнце. А с ветерком вдруг словно понесутся ряженой каруселью лесные поляны — в березах, в брусничных полушалках. Протинькает синица, и снова с бормотаньем встряхивались пулеметы, со вздохом бралась за тяжелое артиллерия — бредило дремотным гулом: день и ночь шли изнурительные горячечные ельнинские бои.

Стройков остановил коня под березой в редкой колокольчиковой траве и посмотрел в небо. За облаками ледком поблескивали немецкие самолеты. Уж отбомбили, подвывая, летели в сторону Смоленска.

Воздух познабливало гулом.

Он тронул коня и проехал краем опушки по боровому черничнику, свернул на вырубку, клокотавшую розовыми цветами в духоте горькой, угарной.

ГЛАВА IV

Феня лежала под шинелью — на снопах в шалаше.

Она в особой группе Стройкова — с виду охрана моста, повариха — кашу умела варить, а по слухам на окопах где-то, и на случай опасный училась, как в руки не даваться, уметь уйти или подойти незаметно, когда надо, показывали, как нож держать — не кухонный, и как от того же ножа вывертываться. На окопах или на заводе где-нибудь спокойнее. Но что делать, не все по покосам ходить. Смелая, молодая, с синими в прозелени глазами, была не с края в стремнинах этой истории.

Пока, по затишью, ползала в частом березпике ловчее змеи, и ничего, каша варилась, а война-то шла, и в ожидаемом и в наступившем пути нужна была Феня Жигарева.

Звезда проколола покров шалаша — мерцала изумрудной иглою.

Феня завернулась потеплее в шинель. Еще можно поспать: как бывало, совсем недавно, проводит корову по росе — и к Мите греться в дремоте… Был муж, свой двор, а размелось все растрепанной соломой по полю. Не случайно, нет. И даже по тому, что уже случилось па жигаревском дворе было видно — никакая гадалка пе разгадала бы, с чего порвалось. Почему не дождалась тюремного муженька — все бы и уладилось после такого урока? Связалась с парнем в пряной, дурманящей жаром тьме сеновальной.

ГЛАВА V

Еще в жаркие дни июля наши войска наступлением и районе Рогачев Жлобин и ударами от Рославля в направлении Днепра пытались вызволить Смоленск, но попытки не увенчались успехом, и к началу августа дивизии, окруженные западнее Ельни, распавшись на отдельные группы, бились в боях по деревенькам: прорывались на восток и на север, где была надежда болотистыми лесами выйти к своим.

По оврагу Митя бежал. А вслед из пулеметов и пушек били танки, ползли по краю, заглядывали фарами в овражную могилу, где, оглушенные и ослепленные, еще метались живые.

А Митя ушел, брел со своими по высокой осоке, по истоптанной ржи. Пошатывало сном и голодом, жажда мучила. Думалось, и конец: отдали землю, разбито все.

Куда же теперь? Где и как жить-то? Прибавил шагу. Политрук шел рядом, отставал и нагонял.

— Ты Жигарев? — спросил вдруг он.

Часть III

ГЛАВА I

Война стонала и жгла на передовых минометным и артиллерийским полымем, пулеметами укладывала атаки рвущихся на рожон мужиков в гимнастерках — в зеленых рубахах, чуть строже немецкие мундиры — солонели от пота и крови в палящем лете, уже заходившем моложистым закатом за печные пожарищные трубы, за оборванные обгорелые города, острашенные виселицами.

Жизнь, как наваждение, как молния, неудержима и неоглядна: тот же блеск мгновением осветит путника на дороге, женские глаза в окне, храм и, отсветом, будто зеркалом, отразит другое из бесконечного, неведомого, откуда приходит время и уходит в века, а день все новый рассветает алой зарей, и страсть любви от сотворения человеческого горит все тем же огнем в багульнике лесном, в нищей хижине, во дворце хрустальном — потрясения и катастрофы тысячелетий не угасили ее.

Сергей сидел на госпитальной скамейке во дворе.

Толсто забинтована потяжелевшая от неподвижности нога. Рядом — мать.

Полина Петровна приехала на фронтовой машине за медикаментами в Москву.

ГЛАВА II

Стройкой осторожно тронул железный козырек, прикрывавший в двери щель для почты, приподнял. Из щели засквозило запахом валерьянки. Как в луче показалась женщина. Прямо напротив остановилась, платочком вытерла слезы. Подошла к зеркалу. Тронула на затылке черную тяжелую гроздь волос над алым потоком халатика, как струной стянутого в поясе.

«Ишь ты, по делу приехал, а под чужую жену глазами заводишь. Гляди, а то Глафира живо один глаз осветит, а другой погасит».

Стройков нажал кнопку звонка.

Женщина открыла дверь.

— Николай Ильич Южинский здесь проживает? — спросил Стройков.

Часть IV

ГЛАВА I

Никанор налил в чашку щей, «Серые» щи, из проквашенных, еще зеленых капустных листьев. Горячо, вкусно варево, с сальцем, лучком и мучицей, топленное в глиняном горшке.

Не спеша почерпывал ложкой.

«Хоть бы погодой его погноило, а болотами потопило. Да, пока не свяжут, по шее не звезданут, не угомонится. На такую войну крепко собрался. Решил хозяином стать. Свое тогда не вернешь, кончится. Хлёбово будет, а слова — нет, и ум отойдет».

Сел на скамейку. Раскрыл створку окна для прохлады. Только что отшумел дождь. Промыл воздух, и от леса парило грибной прелью и черничниками. Сильнее и выше раздавался орудийный гул.

В избу зашел Никита. Положил тетрадку на стол и что-то записал.

ГЛАВА II

Серафима разделась в метелистом явере и, оглядевшись, накинула лямки узелка на плечи, в платке и в суровой рубашке, сползла в болото. Знала наддонную тропку. Оступись — и пропадешь: свяжут водоросли, утянут и венком из белых живых цветов накроют. Наступала на коряги, и они колыхались под ней, ворочались в кромешном. На поверхности пыхтела, бурлила жижа. Бардой забродившей дурило голову: тошнотный дух, отравный, в каких-то слоях настоянный. Брось камень-прорвет пелену, и пузырьки закипят. Поднеси спичку — пламя глубокое пыхнет с жарким шелестом. Дышала через толстый мокрый платок: в повязке лишь глаза виднелись. Все знала, и про одно местечко свободное.

Желавнн вздрогнул, выхватил из-за ватника наган, скатился за яверь.

Из-под берега всплыла тина, шлепнула, и на островок поползло грязное, живое. Из водорослей высунулась словно бы головка змеиная. Мраком, настороженно поводили глаза — нашли тревожную точку: в явере, как из щели, зрачок поблескивал жальцем.

— Ты! — Желавин ползком выгребся из яверя, показал лицо. — Одна?

Серафима на коленях стояла. Сбросила платок, мокрую, присосавшуюся к телу рубашку стянула и, обессилев, как-то сломилась, упала.

ГЛАВА III

По гребню насыпи, как в горниле, раскалывались куски огня, расширялись, взлетали и колыхались. Вздыбливались вагоны стадом. Нарастал, достигал предела скрежет и стон, грохот раздираемого железа. Земля содрогалась, как бы из недр тупо стучало, ныло. Оторванные платформы поднимались и валились под откос, тряслись, погружаясь в землю.

По лицу Фени метались всполохи: «Боже, боже, страшно-то!»

— Скорей, сюда! — позвал Новосельцев.

Она бежала за ним.

— Не могу больше, Ваня.

ГЛАВА IV

На Западном фронте по лесам и сырым калганным лужкам нагромыхивало с передовых свою восьмую неделю Смоленское сражение.

А по отдалению, но все той же войной, немцы рвались к Киеву. Надежды, что город притянет к себе вражьи силы, замнет их в побоище, рушились.

Еще с июля под Ельней шли упорные бои за овладение ельнинским выступом, который немцы удерживали как плацдарм: выдаваясь к востоку, создавал угрозу Западному и Резервному фронтам, предопределяя удары с выходом на Юхнов и Вязьму, что в дальнейшем открывало дорогу на Москву.

Каждая смоленская верста могла стать роковой и для нас и для немцев, судьбою войны. Неузнанные еще, таились эти версты по сосенкам и черничникам, кое-где кочками, обозначенные — красным по зеленому — россыпью брусники, наполнялись смыслом историческим, потрясающим.

В начале сентября полк Елагина поднялся во всходских осинниках и тронулся в сторону Ельни по левобережью Угры, в сплошных лесах, которые среди болот и разливов стояли: близкие к поверхности грунтовые воды текли из-под земли под тяжестью машин и орудий, месились с землей тысячами солдатских ног.