Русь. Том I

Романов Пантелеймон Сергеевич

Роман-эпопея (часть I–V, 1922 — 1936) рисует усадебную Россию перед 1-й мировой войной, затем войну вплоть до Февральской революции. Стилистически произведение выдержано в традициях русского романа XIX века. П. Романов с высокой художественностью умел подметить жизненные противоречия, немногими словами нарисовать характер. Ему свойственны живой лиризм и юмор, мастерство диалога, реалистический язык.

ПРЕДИСЛОВИЕ

Русь Пантелеймона Романова

Сегодня, в дни гласности и плюрализма, когда большинство наших соотечественников вдруг обнаружило, что можно обойтись без единомыслия, разнообразие точек зрения вовсе не способно разрушить устои государства и литература, хотя и остается идеологическим оружием, но не обладает слишком большой силой, из-за страха перед которой власть имущие должны направить карательную государственную машину против носителей этого оружия, сегодня мы по-иному смотрим на советскую литературную историю, по-иному можем оценить достоинство и мужество тех, кто противостоял массированному давлению вульгарно понятой классовой идеологии пролетариата.

Сегодня мы обнаруживаем одного за другим новых писателей, достойных шагнуть к нам из прошлого, писателей, чье творчество по сей день сохранило свежесть, аромат, вкус, интерес.

В их числе — Пантелеймон Сергеевич Романов.

Судьба его, литературная и человеческая, удивительна и почти уникальна. До революции он публикует лишь несколько небольших произведений, читателю он почти неизвестен, а спустя десять лет после Октября он — автор двенадцатитомного собрания сочинений, нескольких десятков сборников рассказов, романов, пьес. Огромной популярности у читателей сопутствует погромная критика в прессе. К началу 30-х годов Пантелеймон Романов обретает прочную репутацию выразителя интересов классового врага, воинствующего мещанства и т. п.

Достаточно привести несколько примеров из оценок тех лет.

ЧАСТЬ I

I

После суровой снежной зимы с ее метелями, сугробами и заносами пришла наконец весна.

В блеске теплого солнца обнажались и чернели на буграх жирные пашни, затопленные весенней водой. Березовые рощи краснели безлистыми верхушками на блещущем синем небе, по которому бежали белые облака, гонимые теплым, влажным ветром.

По рекам уже прошел серый ноздреватый лед, проплыли большие льдины с навозными дорогами, и рыбаки уже привозили в лодках больших икряных щук и широких лещей.

Сквозные, еще молчаливые леса быстро освобождались от снега. На осинах набухали лохматые почки. И на южных склонах лесных оврагов, где сильнее пригревает солнце, уже высыхал прелый прошлогодний лист и из-под него вылезали, приподнимая его, первые весенние лиловые цветы.

Бесконечные большие дороги, обсаженные по сторонам березами, от канавы до канавы были еще залиты водой. И ранними утрами, когда встающее солнце румянило и золотило покрытые росой поля и стволы берез, часто виднелся экипаж с кожаным верхом, перебирающийся с одной стороны на другую по журчащим глубоким колеям.

II

Весенний Николин день наступил. Солнце только что поднялось над сонными, еще росистыми лугами, и на всей окрестности с ее усадьбами, рощами и деревнями лежала утренняя синева.

Луга за рекой потонули в молочно-белом море утреннего тумана, низким белым облаком растянувшегося над долиной реки. Солнце еще боролось с туманом, потом выбилось из него — и все засверкало и заблестело в свежем утреннем воздухе; а иногда сквозь белый туман пронизывалась, ослепляя глаза, золотая искра блеснувшего креста колокольни.

Усадьбы еще спали. На их широких дворах от строений и деревьев лежали длинные прохладные тени. На завешанных окнах держалась еще со стороны сада роса, и везде стояла мягкая тишина.

Но деревня уже проснулась; скрипели на задворках ворота, из труб сизыми столбами поднимался в тихом воздухе дым топившихся печей и, не расходясь, стоял растянувшейся полосой над блестевшей от росы лощиной.

Весь необъятный горизонт за рекой с дымившимися лугами искрился и сверкал блеском утреннего солнца, туманя и росы. И праздничный благовест уже несся широкими волнами со стороны монастыря, приютившегося в свежей тени соснового бора над рекой, и со стороны села, раскинувшегося на высоком берегу со своими соломенными крышами, конопляниками и ракитами.

III

Среди изрезанных, тощих, покрытых рвами и промоинами мужицких полей расстилались просторные помещичьи поля с лесами и заливными лугами, с мельницами, усадьбами и рощами.

Разбросанные на необозримых пространствах усадьбы прятались в березовых рощах и липовых парках, облепленных грачиными гнездами. И когда какой-нибудь захудалый помещик, в тарантасе, на тройке разномастных лошадей, поднимался в гору по большой дороге и, защитив глаза от солнца, оглядывался назад, — в ярком утреннем солнце и синеющем тумане то там, то здесь виднелись блеснувшая стеклянная вышка, белые колонны дома сквозь зелень деревьев. А над рекой по обрыву спускалась уступами полуразвалившаяся ограда.

Большие усадьбы свободно раскидывались со своими службами, каменными строениями, парками где-нибудь на высоком месте, откуда через реку далеко, без конца виднелись заливные луга, распаханные поля и деревни. В этих усадьбах шумно и широко проводились все праздники, в больших с колоннами залах накрывались столы на пятьдесят и больше человек.

И бывало, зимними праздничными вечерами, когда румяная морозная заря гасла за опушенными инеем деревьями, а снежные поля холодно лиловели в тумане, к подъезду с колоннами подъезжали одни за другими сани тройками, с засыпанными морозной пылью шубами седоков. Длинный ряд окон по фасаду загорался ранними огнями и светился всю ночь до позднего зимнего рассвета, когда лошади гостей давно уже поданы и кучера, похлопывая рукавицей об рукавицу, прохаживались в теплых валенках около саней и поглядывали на верхние окна, где уже отражалась утренняя заря, холодно розовея в морозных узорах.

Бесчисленные гости пили, ели и веселились так, как нигде. А старички, глядя на танцующую молодежь, вспоминали свое время, когда жилось еще вольнее, еще шире. Вспоминали Москву с цыганами, с шумной жизнью ресторанов, загородных поездок зимой на тройках в ковровых санях, когда сквозь сизый морозный туман искрятся и мелькают замерзшие окна магазинов, а мелкий сухой снег летит в лицо из-под копыт и вьется, отблескивая огоньками.

IV

В утро Николина дня на дворе усадьбы Дмитрия Ильича Воейкова шла обычная, несколько ускоренная по случаю праздника жизнь: через двор торопливо прошла кухарка к колодцу с пустыми ведрами, прошли рабочие в праздничных суконных поддевках в церковь среди мелькающих утренних теней. А в раскрытое окно кухни виднелся стол с роем мух около рубленного для котлет мяса. Собаки, сидя перед окном, жадно смотрели туда и махали по земле хвостами, разметая ими сор.

Хозяин усадьбы еще спал в своем кабинете на широком диване с ковровыми валиками. Он лежал, покрывшись с головой простыней от мух. А кругом него, — на стульях, на полу, даже на письменном столе, — в каком-то вихревом состоянии валялись разбросанные части его туалета. Один сапог лежал далеко посредине пола, очевидно, он трудно снимался и был пущен туда в раздражении, а другой выглядывал из-под дивана.

Круглые часы, на противоположной от дивана стене, пробили девять. Простыня заворочалась, и лежавший под ней чихнул. Потом она опять присмирела.

Под часами на стене была прибита за уголки четвертушка бумаги, очень тщательно обведенная по краям красными чернилами в виде рамочки. На ней было написано расписание занятий. Причем в начале стояла крупно и смело выведенная цифра 4, указывающая на время пробуждения. Но она была зачеркнута, и под ней менее крупно написана цифра 6.

Потом и эта зачеркнута и заменена уже как бы с некоторым раздражением цифрой 8.

V

Если бы у Дмитрия Ильича Воейкова спросили, в чем заключается его главное и чем он, собственно, занят, он смело мог бы ответить: всем чем угодно, только не заботами о своем личном благополучии и материальном устроении. Никто не мог бы его упрекнуть в том, что свои личные интересы он ставит выше общественности. Не той средней общественности, — с ее земствами, партиями и всякими учреждениями, которой занято большинство средних людей, — а высшей общественности, имеющей целью мысль об угнетенных и эксплуатируемых массах, независимо от нужд настоящего момента и от того, в каком месте земного шара они находятся.

Он, может быть, как никто чувствовал историческую вину своего привилегированного социального положения, свою высшую вину перед угнетенным большинством, вину уже в том, что он родился и рос в лучших условиях, чем бесконечные массы угнетенных. И так как он жил не узким кругом своей личной жизни, а интересами этой высшей общечеловеческой общественности и негодованием

вообще

против бессмысленного устроения жизни, то для него все уродства социальной жизни были одинаково задевающими: «Почему рабочие работают как рабы, а живут в каких-то лачугах, в то время как фабриканты, ничего ровно не делающие, обитают в роскошных дворцах, которые они не сами строили? Почему крестьяне косны и не могут организовать себе получения предметов первой необходимости из первых рук и переплачивают торговцам? Почему допустили, чтобы Австрия захватила себе Боснию и Герцеговину? Почему евреям не дают равноправия?»

Могли сказать, что он занимается чужими делами и что от этого до сих пор никакого толку, слава богу, не видно, а вместо этого у самого в делах ералаш, земля наполовину пустует, образование не кончено и брошено на половине.

Может быть, но эти чужие дела важнее своих собственных уже потому, что касаются не одного человека, а бесконечного множества людей, и потому они должны быть разрешены в первую очередь.

Что же касается результатов, то они не всегда могут быть видимы, так как здесь дело идет главным образом о будущем, а не о настоящем.