Дороги Фландрии

Симон Клод

В книге представлены произведения школы «нового романа»- «Изменение» (1957) М. Бютора, «В лабиринте» (1959) А. Роб-Грийе «Дороги Фландрии» (1960) К. Симона и «Вы слышите их?» (1972) Н. Саррот.

В лучших своих произведениях «новые романисты» улавливают существенные социальные явления, кризисные стороны сознания, потрясенного войной, бездуховностью жизни и исчерпанностью нравственных ориентиров, предлагаемых буржуазным обществом.

Предисловие

Клод Симон родился в 1913 г. на Мадагаскаре. Учился в Париже, в Оксфорде, Кембридже. В составе кавалерии принимал участие в военных действиях против фашистской Германии. Попал в плен, из плена бежал. Занимался виноградарством на юге Франции, потом переселился в Париж. Первый свой роман («Плут») начал писать накануне войны (опубликован в 1945 г.). Война вошла в творчество К. Симона как постоянный мотив, как важнейший элемент его мировосприятия, благодаря чему лучший его роман «Дороги Фландрии» (1960) с полным правом может быть назван антивоенным. Однако романы «Гулливер» (1952), «Священная весна» (1954), «Ветер» (1957), «Трава» (1958), «Дворец» (1962), «История» (1967), «Фарсальская битва» (1969), «Тела-проводники» (1971), «Триптих» (1973), «Урок вещей» (1975), «Георгики» (1981) наглядно демонстрируют свойственную «новому роману» натуралистическую тенденцию, которая разрушает объективно существующую в обществе систему детерминант. Социальная проблематика, все значение которой Симон как будто познал на своем жизненном опыте, отходит на второй план, уступая место тому, что писатель считает вечным, неизменным в жизни человеческого индивида в мире вещей, дающих ему поучительные уроки. Сам писатель далек от других «новых романистов», он не претендует на роль теоретика и глашатая истины: К. Симон принципиально эмпиричен. Эмпиричность формирует метод писателя, чьи романы представляют собой, как правило, натуралистическую копию элементарных состояний, фактов, событий, которые вступают в сложные комбинации, причудливо складываются по внешним ассоциациям, повинуясь даже игре слов, способной придать роману смысл, поскольку — по убеждению Симона — писатель «говорит языком действительности, а не объясняет ее».

I

В руке у него было письмо, он поднял глаза взглянул на меня потом снова на письмо потом снова на меня, за спиной его проплывали рыжие красно-бурые охряные пятна лошадей которых вели на водопой, грязь была такой непролазной что мы увязали в ней по самую щиколотку но той ночью я помню вдруг подморозило и Вак вошел в спальню неся кофе и сказал Собаки слопали грязь, никогда прежде пе слышал я подобного выражения, мне сразу представились эти собаки, какие-то мифические адские существа их пасти с розоватой каемкой холодные белые волчьи клыки жующие в ночном мраке черную грязь, быть может просто некое воспоминание, прожорливые собаки дочиста вылизывающие площадь: сейчас она была серой и мы как всегда опаздывали на утреннюю поверку, ноги на бегу то и дело подворачивались попадая в глубокие следы от копыт затвердевшие точно камень, того и гляди вывихнешь лодыжку, помолчав немного он сказал Я получил письмо от вашей матушки. Значит она все-таки написала несмотря на мой запрет, я почувствовал что краснею, он оборвал себя пытаясь изобразить на лице некое подобие улыбки что явно было ему не под силу, не то чтобы не под силу быть любезным (он наверняка стремился к этому) но преодолеть отчужденность: лишь слегка растянулись жесткие тронутые сединой усики, кожа на лице у него была обветренная как у тех кто много времени проводит на свежем воздухе и матовая, что-то в нем было от араба, явно семя какого-нибудь мавра которого Карл Мартел по забывчивости не прикончил, и возможно он притязал на то что ведет свой род по прямой линии не только от своей ближайшей родственницы Девы Марии как все тарнские дворянчики его соседи но еще и от Магомета в придачу, он сказал Мы с вами кажется в некотором родстве, но полагаю в применении ко мне «родственник» означало для него скорее некое насекомое жалкую мошку, и я снова почувствовал что краснею от злости как и тогда когда заметил в его руке это письмо, узнал конверт. Я ничего не ответил, он конечно видел что я взбешен, смотрел я не на него а на письмо, мне так хотелось отнять его, разорвать в клочки, он чуть шевельнул рукой державшей сложенный листок, уголки захлопали в холодном воздухе точно крылья, ни враждебности, ни высокомерия в его черных глазах, даже какая-то сердечность что ли но и отчужденность тоже; а может оп просто был так же раздражен как и я, угадывая мое раздражение в то время как мы продолжали разыгрывать маленькую светскую комедию и торчали здесь среди замерзшей грязи, делая эту уступку традициям приличиям оба ради женщины которая на мою беду доводилась мне матерью, и в конце концов он видно понял, потому что усики его снова шевельнулись и он проговорил Не сердитесь на нее Вполне естественно что мать Она поступила правильно Со своей стороны я буду весьма рад иметь возможность если у вас когда-либо появится в том нужда, а я Благодарю вас господин капитан, а он Если возникнут какие-либо трудности без стеснения обращайтесь прямо ко мне, а я Хорошо господин капитан, он еще раз помахал письмом, в этот ранний утренний час было верно минус семь или минус десять градусов, но казалось он даже не замечал этого. Лошади возвращались с водопоя рысью, попарно, солдаты чертыхаясь бежали рядом с ними забавы ради висли на поводьях, копыта звонко цокали по замерзшей грязи, а он все твердил Если у вас возникнут трудности буду счастлив если смогу, затем сложив письмо сунул его в карман опять удостоив меня тем что по его понятиям должно было изображать улыбку просто еще раз растянулись тронутые сединой усики потом он повернулся и ушел. А я после этого разговора стал проявлять еще меньше служебного рвения чем прежде, упростив всю процедуру до крайности, спешившись ослаблял подпруги, раза два оттянув морду лошади от воды отстегивал удила и одпим махом снимал поводья, всякий раз почему-то окуная их в колоду из которой пила лошадь, затем она сама возвращалась в конюшню, а я шел рядом готовый в любую минуту схватить ее за ухо, сверх чего оставалось лишь пройтись тряпкой по металлу да время от времени протирать его наждачным лоскутком когда проступит ржавчина, но все это дела не меняло поскольку репутация моя на сей счет уже давно установилась и никто мне больше не докучал впрочем полагаю ему лично на все это было здорово наплевать так что он делая смотр нашему взводу без особых усилий притворялся что вовсе меня не замечает отдавая тем самым дань вежливости моей матери, конечно при том условии что для него наведение глянца не являлось также неотъемлемой частью всех этих незаменимых и бесполезных процедур, всех этих рефлексов и традиций атавистически сохраняемых в Сомюре и закрепляемых военной службой, хотя если верить тому что рассказывали она (то есть женщина то есть девочка на которой он женился вернее которая его на себе женила) взяла на себя труд всего за какие-нибудь четыре года замужества заставить его забыть или во всяком случае сдать в архив известное число традиционных традиций, нравилось ему то или нет, но даже признавая что он отказался от известного числа этих традиций (уступая быть может не столько любви сколько силе или если угодно осиленный любовью) существуют вещи о которых даже при полнейшем от них отречении отказе мы не в состоянии забыть как бы нам того ни хотелось и вещи эти по большей часть самые нелепые самые бессмысленные именно те которых не одолеешь ни разумом ни приказом, ну вроде того рефлекса повинуясь которому он обнажил саблю когда по нему в упор из-за изгороди дали автоматную очередь: с минуту я видел его с подъятой дланью потрясающего своим смехотворным бесполезным оружием жестом унаследованным от конных статуй доставшимся ему возможно от целого поколения рубак, свет падал ему в лицо и от этого темный силуэт его казался обесцвеченным словно и конь и он сам отлиты были целиком из одного куска из одного материала, из серого металла, солнце сверкнуло на обнаженном клинке потом всё вместе — человек конь и сабля — разом рухнуло набок точно упал оловянный солдатик у которого начали плавиться ноги и он стал клониться набок сперва медленно потом все быстрее и быстрее, пока по-прежнему крепко сжимая саблю в вытянутой руке не исчез совсем за остовом сгоревшего опрокинувшегося грузовика, непристойного точно скотина точно сука на сносях волочащая по земле свое брюхо, продырявленные шины медленно опадали распространяя запах жженой резины тошнотворный запах войны повисший в воздухе лучезарного весеннего дня, плававший или вернее застоявшийся запах вязкий и прозрачный но вроде бы уловимый для глаза как зацветшая вода где купались дома из красного кирпича изгороди фруктовые сады; ослепительный солнечный блик, словно вобрав втянув в себя в мгновение ока весь свет и славу, задержался на миг вернее сгустился на девственной стали… Только вот девственницей она давным-давно уже не была, но думаю не этого он от нее требовал не на это уповал в тот день когда решил жениться, с этой самой минуты конечно же великолепно понимая что его ждет, заранее принимая взвалив на себя переварив заранее если можно так выразиться эти Страсти, с той разницей что местом средоточием их алтарем был отнюдь не Лысый холм, но это сладостное и нежное и умопомрачительное и дремучее как чаща таинственное лоно… Нда: распятый, агонизирующий на алтаре в омуте в логове… Но в конечном-то счете разве и там тоже не было потаскухи, право можно подумать что потаскухи просто необходимы в такого рода историях, женщины в слезах ломающие пальцы и кающиеся потаскухи, можно также предположить что он никогда и не требовал от нее покаяния или хотя бы ждал надеялся что она к этому придет станет другой не такой какой была судя по ее репутации и следовательно не ждал от этой женитьбы чего — то иного а не того к чему их брак логически должен был привести, возможно даже предвидя или во всяком случае предусмотрев все вплоть до завершающего звена вернее итога, этого самоубийства которое война позволила ему совершить весьма элегантно то есть не мелодраматично в расчете на сенсацию не пошло как служанки бросающиеся на рельсы в метро или как банкиры забрызгивающие кровью стены своего кабинета до самого потолка но маскируясь под несчастный случай если только можно считать несчастным случаем гибель на войне, так сказать корректно и своевременно воспользовавшись представившейся оказией чтобы покончить с тем чему и начинаться — то незачем было четыре года назад…

Я угадал это, угадал что с некоторых пор в нем жило одно желание одна надежда дать себя убить и угадал это не только в ту минуту когда увидел его там застывшего наподобие изваяния на своем скакуне которого он остановил словно напоказ прямо посреди дороги даже не дав себе труда пусть хоть для вида притвориться что направляет его к яблоне, а болван младший лейтенантишка полагая что обязан поступать так же как он, без сомнения вообразив что это и есть высший шик пес plus ultra

«Нда!..» пробурчал Блюм (теперь мы лежали в темноте то есть громоздились наслаивались подобно черепице друг на друга так что не могли рукой или ногой пошевелить не наткнувшись вернее не спросив предварительного разрешения у чужой руки или у чужой ноги, задыхаясь, обливаясь потом мы судорожно глотали воздух точно рыбы выброшенные на песок, вагон в который уж раз остановился среди ночи, слышно было только шумное дыхание легкие с отчаянными усилиями втягивали в себя густые человеческие испарения тошнотворную вонь исходившую от всей этой груды тел словно мы были уже мертвее мертвецов раз способны были осознать это словно бы темнота потемки… Я чувствовал их угадывал их кишепие и то как медленно наползают они друг на друга точно рептилии среди удушливого запаха испражнений и пота, и старался припомнить сколько времени мы находимся в этом поезде один день и одну ночь или одну ночь одии день и еще одну ночь но это не имело никакого смысла поскольку время не существует Который сейчас час спросил я можешь разглядеть? Черт побери отозвался он что это тебе даст что это изменит вот когда рассветет и тебе непременно захочется увидеть наши мерзкие рожи трусов и побежденных эахочется увидеть мою мерзкую еврейскую рожу они Ну сказал я ладно ладно), Блюм повторил: «Нда. И тогда прямо в упор по нему дали эту автоматную очередь. Может разумнее было бы с его стороны.

— Да нет: послушай… Разумнее! Черт тебя подери да что такое разум… Послушай: однажды он уплатил за нашу выпивку. То есть, думаю, не так ради пас самих: из-за лошадей. То есть решил что их должно быть мучает жажда ну и тогда в свой черед…» А Блюм: «Уплатил за выпивку?», а я: «Да. Было такое… Послушай: все вроде как иа рекламной картинке одной из марок английского пива, знаешь? Старинный постоялый двор, стены сложенные из темно-красного кирпича со светлыми швами, забранные в мелкий переплет окна, выкрашенные белой краской рамы, по двору с медным кувшинчиком в руке идет служанка и грум в желтых кожаных крагах с язычками подобрав кудри поит лошадей и тут же группа кавалеристов в классической позе: поясница изогнута, одна нога в сапоге выставлена вперед, согнутая рука с зажатым в кулаке хлыстом упирается в бедро в то время как другая рука поднимая кружку с золотистым пивом протягивает ее к окну второго этажа где можно заметить, увидеть мелькнувшее за занавеской личико точно сошедшее с пастели… Да: с той лишь разницей что всего этого и в помине не было вот только кирпичные стены, но и те грязные, а двор скорее напоминал двор какой-нибудь фермы: задний двор трактира, кабачка, с грудой пустых ящиков из-под лимонада и бродившими повсюду курами и сохнувшим на веревке бельем, а вместо белого передничка с нагрудничком на трактирщице было просторное полотпяное платье в мелкий цветочек какие обычно продают на толкучке под открытым небом и шлепанцы на босу ногу и казалось она была не так уж поражена нашим поведением, словно было делом самым обычным что, стоя здесь в полном обмундировании, каждый из нас не спеша осушал бутылочку пива, он с младшим лейтенантом как и подобает чуть в сторонке (я даже не знаю выпил ли он пива, думаю что нет, просто пе представляю как бы это он стал пить прямо из горлышка), в одной руке мы держали бутылку другая покоилась на крупе лошади которая пила из колоды, и было это совсем рядом с той дорогой где через каждые десять метров на обочине валялся труп мужчины (или женщины, или ребенка), или опрокинувшийся грузовик, или сгоревшая машина, и когда оп расплачивался — потому что расплачивался именно оп — мне видно было как рука его не спеша скользнула в карман, под мягкую серо-зеленую ткапь элегантных бриджей, как на материи вздулись два бугра от согнутых большого и указательного пальца которыми оп ухватил портмоне, извлек его на свет божий и отсчитал монеты в ладонь трактирщице с той же невозмутимостью как если бы он платил за оранжад или за какой — нибудь шикарный напиток в баре на ипподроме Довилля или Виши…» И снова я как бы увидел все это: четко вырисовываясь на фоне неповторимой, почти черной* деленц густых каштанов под звон гонга выезжают жокеи готовящиеся к заезду, обезьяноподобные, восседающие на изящных грациозных лошадях, в солнечных пятнах проплывают друг за дружкой разноцветные жокейские камзолы, в таких сочетаниях: Желтый камзол, перевязь и шапочка синие — на черно-зеленом фоне каштанов — Черный камзол, синий Андреевский крест и шапочка белая — черно-зелепая стена каштанов — Клетчатый сиие-розовый камзол, шапочка синяя — черно-зеленая стена каштанов — Вишнево-синий полосатый камзол, шапочка небесно-голубая — черпо-зелепая стена каштанов — Желтый камзол, желто-красные кольца рукавов, шапочка красная — чернозеленая стена каштанов — Красный, простроченный серым, камзол, шапочка красная — черно-зеленая стена каштанов — Голубой с черными рукавами камзол, шапочка и полоска на рукавах красные — черно-зеленая стена каштанов — Гранатовый камзол с гранатовой же шапочкой — черно-зеленая стена каштанов — Желтый камзол с зеленой полосой на поясе и рукавах, шапочка красная — черно-зеленая стена каштанов — Синий с красными рукавами камзол, полоска на рукавах и шапочка зеленые — черно — зеленая стена каштанов — Фиолетовый камзол с вишневым Лотарингским крестом, шапочка фиолетовая — чернозеленая стена каштанов — Красный в синий горошек камзол, рукава и шапочка красные — черно-зеленая стена каштанов — Каштановый с голубой полосой на поясе камзол, шапочка черная… блестящие камзолы скользят на темно-зеленой стене листвы, блестящие камзолы, танцующие солнечные пятна, лошади с танцующими именами — Карпаста, Миледи, Зейда, Нагаро, Романс, Примароза, Рисколи, Карпаччо, Вайлд-Риск, Самарканд, Шишибю — молодые кобылки переступающие своими точеными ножками и сразу же отдергивающие их точно обжегшись, танцуя, словно бы парящие, танцующие в воздухе, не касаясь земли, гонг, звенящая медь, звенящая не переставая, и бесшумно скользящие друг за дружкой переливающиеся разноцветные жокейские камзолы в этом изысканном послеполуденном свете и не глядя на нее проезжает Иглезиа в розовом камзоле за которым словно бы тянется благоухающий след аромат ее кожи, словно бы она накинула ему на спину свое шелковое белье, еще теплое, еще хранящее запах ее тела, и над ним желтый и печальный профиль хищной птицы, согнутые колени маленьких ног высоко подняты, весь он как-то подобрался сидя на своей золотисто-рыжей величаво ступавшей, роскошной кобыле, с роскошными боками (и этот роскошный крутой круп, и ноги сотворенные не для того чтобы плестись шагом а для того чтобы скакать галопом, и длинные задние поги, которыми она перебирает с такой поразительной грацией, с такой высокомерной небрежностью, и длинный более светлого тона хвост колышется, весь в солнечных бликах), и вот последние камзолы теперь уже со спины (темносиний с красным Андреевским крестом, коричневый в сипий горошек), исчезают за весами, за строением с соломенной крышей, с ложнонормандскими балками, и наконец она (она которая тоже головы не повернула, ничем не показала, что увидела его) сидевшая в тени листвы, в этом железном садовом кресле, и может быть державшая в руке желтый или розовый листок на котором написан последний курс (и на этот листок тоже не глядевшая), что-то рассеянно говорившая (а может рассеянно слушавшая, или не слушавшая) одному из этих странных персонажей, отставному полковнику или майору которых не увидишь больше нигде кроме как в местах подобного сорта, в неизменных полосатых панталонах и сером котелке (их наверняка убирают куда-то, вот так в полном параде, на всю остальную неделю, и извлекают единственно по воскресеньям, наскоро стряхивают пыль, разглаживают и выставляют здесь вместе с корзинами цветов на балконах и ступеньках трибун, а сразу после окончания скачек снова аккуратно убирают в чемодан), наконец Коринна с равнодушным видом поднимается и неторопливо — а ее вызывающее красное воздушное платье колышется, бьется по ногам — направляется к трибунам…

Но сейчас не было ни трибун, ни элегантной публики которая смотрела бы на нас: по-прежнему я видел впереди все те же темные, несмываемые силуэты (донкихотские фигуры, обглоданные светом который обгрызал, разъедал их контуры) на фоне слепящего солнца, их черные тени то скользили рядом по дороге как верные двойники, то укорачивались, как бы стягиваясь даже сталкиваясь, карликовые и бесформенные, то удлинялись, голенастые и растянутые, симметрично повторяя в ракурсе движения своих вертикальных двойников точно связанные с ними невидимыми нитями: четыре точки — четыре копыта — попеременно отрываются и вновь сливаются вместе (совсем как водяная капля когда она отрывается от крыши вернее разрывается надвое, одна половинка остается висеть па копчике водосточной трубы (этот феномен можно разложить следующим образом: капля под тяжестью собственного веса вытягивается принимая грушевидную форму, деформируется, потом как бы препоясывается посередине, нижняя ее часть — более увесистая — отделяясь, падает, а верхняя часть как бы подтягивается, вбирается внутрь, как бы всасывается изнутри сразу же после разрыва, потом опа сразу же вновь разбухает едва поступает новая порция воды, так что через мгновение кажется что, на том же самом месте, висит все та же капля, и снова пухнет, и так без конца, словно стеклянный шарик пляшет на конце резинки вверх вниз), и, вот так же, нога лошади и тень этой ноги разделяются и снова сливаются, без конца соединяясь друг с другом, когда копыто поднимается тень подобно щупальцу осьминога втягивается внутрь, нога описывает естественную кривую, дугу, а под ней и чуть позади черное пятно лишь немножко отступает, сжимаясь, и снова возвращается, прилипает к копыту — и оттого что солнечные лучи падают косо, скорость с которой тень вновь так сказать попадает в цель все возрастает, медленно беря разгон она в конце летит подобно стреле, устремляясь к точке касания, соединения) точно в силу явления осмоса, четырехкратное двойное движение, четыре копыта и четыре сталкивающиеся тепи разъединяются и снова соединяются в некоем недвижном колебании взад-вперед, в равномерном топтапии на месте, а под ними тянутся пыльные обочины, замощенные или заросшие травой, словно бы чернильная клякса со множеством подтеков расплывается и снова стягивается, скользят не оставляя Следа на грудах мусора, трупах, на этой вот дорожке из нечистот, шлейфе отбросов которые оставляет в своем фарватере война, и должно быть там-то я и увидел это в первый раз, чуть впереди или позади того места где мы остановились чтобы напиться, и вдруг обнаружили это, уперлись взглядом пробившимся сквозь полудрему, сквозь эту коричневую тину в которой я так сказать увяз, заметили возможно еще и потому что вынуждены были сделать крюк чтобы не наткнуться на то что мы скорее угадывали чем видели: то есть (как и все что словно вехи громоздилось на обочинах дороги: грузовики, автомашины, чемоданы, трупы) нечто непристойное, нереальное, некий гибрид, поскольку то, что когда-то было лошадью (то есть fco что ты знал, что мог признать, определить как бывшее $согда-то лошадью) ныне уже превратилось в бесформенную груду конечностей, копыт, шкуры и слипшейся шерсти, на три четверти покрытых слоем грязи — Жорж спросил себя по сути даже не спрашивая, а попросту констатируя с тем безмятежным или скорее притупившимся удивлением, иссякшим и даже почти полностью атрофировавшимся за эти десять дней за время которых он постепенно совсем разучился удивляться, раз и навсегда отказавшись от этой тяги вечно искать причину или логическое объяснение тому что видишь или тому что с вами происходит: так вот не спрашивая себя как это произошло, а попросту констатируя что хотя дождя давпо уже не было — во всяком случае на его памяти — лошадь вернее то что некогда являлось лошадью была почти целиком — точно ее окунули в чашку кофе с молоком, а потом вытащили — покрыта слоем жидкой серо-бежевой грязи, видимо уже наполовину впитавшейся в землю, словно бы земля исподволь тайком снова завладевала тем что вышло из нее, существовало лишь благодаря ее соизволению и ее посредничеству (то есть благодаря траве и овсу которыми кормилась лошадь) и чему предназначено было в нее вернуться, снова раствориться в ней, и она покрывала лошадь, обволакивала ее (вроде тех рептилий которые прежде чем заглотать добычу смазывают ее слюной или желудочным соком) этой жидкой грязью которую секретировала и которая казалась уже некой печатью, отличительным знаком удостоверявшим ее принадлежность, до тех пор пока недра земли не поглотят ее медленно и бесповоротно наверняка с неким всасывающим звуком: однако (хотя и казалось что, подобно тем окаменелостям животного и растительного мира которые вернулись в царство минералов, она лежала здесь испокон века, сложив передние ноги наподобие передних лапок богомола как зародыш во чреве матери в коленопреклоненной молитвенпой позе, вытянув негнущуюся шею, откинув негпущуюся голову с отвисшей нижней челюстью позволявшей видеть фиолетовое пятно нёба) убили ее совсем недавно — может быть во время последнего воздушного налета? — потому что кровь была еще свежей: ярко-красное запекшееся пятно, блестевшее точно лакированное, широко растеклось по вернее за коркой грязи и слипшейся шерсти словно кровь эта вытекала не из животного, не из обыкновенной убитой скотины, а из неискупленной раны нанесенной кощунственной рукой человека глинистому боку земли (подобно тому как, в легендах, вода или вино бьют ключом из скалы или горы кУДа ударила палка); Жорж разглядывал ее, машинально заставляя своего скакуна объезжать ее описывая широкий полукруг (конь послушно подчинялся не шарахаясь не ускоряя шага не вынуждая всадника укрощать его натягивая поводья), Жорж думал о том беспокойстве, своего рода мистическом ужасе который овладевал лошадьми всякий раз когда, отправляясь на учения, случалось проезжать мимо тянувшейся в конце скакового круга стены живодерни, и вспоминая ржание, звяканье удил, ругань наездников цеплявшихся за лошадиный круп, оп думал: «Ведь там был только запах. А теперь вот даже вид своего мертвого сородича пе производит на них впечатления, и наверняка они даже прошли бы по ней, единственно ради того чтобы сделать на три шага меньше», и еще подумал: «Да впрочем и я тоже…» И так она медленно поворачивалась перед ним вокруг своей оси, словно помещена была на вращающуюся платформу как при киносъемках (сначала на переднем плане, голова откинута назад, выступает нижняя часть морды, застывшая, с негнущейся шеей, потом незаметно вперед выдвигаются сложенные передние ноги, закрывая голову, потом на переднем плане уже бок, рана, потом вытянутые задние поги, прижатые одна к другой, словно стреноженные, и тогда снова возникает голова, там позади, вырисовываясь в удаляющейся перспективе, очертания беспрестанно меняются, то есть происходит разрушение и одновременно пересоздание линий и объемов, по мере того как перемещается угол зрения (одни выпуклости постепенно опадают, тогда как другие как бы взбухают, выступают резче, потом в свою очередь опадают и исчезают), в то же время казалось все движется вокруг некоего созвездия — вначале он видел только какие-то неопределенные пятна — созвездия из самых разнообразных предметов (и также в зависимости от угла зрения расстояния между ними то сокращались то увеличивались) расшвырянных в беспорядке вокруг лошади (несомненно вещи нагруженные на повозку которую она тащила но самой повозки нигде не было видно: быть может сами люди впряглись в нее чтобы двигаться дальше?), Жорж спрашивал себя как могла война раскидать (потом он увидел чемодан с распоротым брюхом из которого, подобно внутренностям, вываливались матерчатые кишки) такое невероятное количество белья, чаще всего черного и белого (хотя было тут и одно облезло-розовое, прицепившееся или наброшенное на живую изгородь из боярышника, как будто его повесили там для просушки), словно бы люди самым драгоценным считали всякие тряпки, лоскутья, простыни, разодранные или скрученные, тянувшиеся как бинты, рассеянные как корпия по зеленеющему лику земли…