Знаменитая трилогия замечательного писателя-фронтовика Василия Дмитриевича Соколова (1919—1990) повествует о времени тяжких испытаний и великих подвигов советских людей, не сломленных трагедией 1941 года и нашедших в себе богатырскую силу сдержать и разбить врага.
Третья книга завершает эпическое повествование автора о судьбах и характерах участников Великой Отечественной войны. Наряду с вымышленными героями в романе действуют и выдающиеся наши полководцы: Маршалы Советского Союза Г.К. Жуков, К.К. Рокоссовский, Ф.Н. Толбухин и другие.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Разметывая кудлы дыма, круша стылую тишину, пассажирский поезд пересекал Уральские Горы. Вдоль звенящего полотна дороги под тяжестью бурых и подпало–серых глыб горбились перекатные, в белых проплешинах увалы. Поджаро–острые сосны, будто опаленные, с черными лапами лиственницы, как бы наперегонки с молоденькими березками пытались взбежать на голые взлобья. Одни остановились на полпути, другие, обессилев, скатывались в темный зев распадка.
Верочка смотрела на диковинные горы, на угрюмые леса, и какое–то смешанное, радостно–тревожное чувство подступало к ее сердцу.
Мерещится Верочке: качаются рыжие папахи дубов, качаются тени на высоких и тонких ногах. И, как сама вечность, слышится шум; то притаится он где–то там, на корабельной сосне, то сбежит на землю и плюхнется в черное озеро, то прошелестит крыльями ночной птицы или вдруг застонет в дупле дряхлой осины, будто оплакивает кого–то… Как много сходного у этого леса с человеческой судьбой, сколько бурь пронеслось над ним, сколько гроз, а он все стоит неодолимо, крепчая в стихиях.
— Вся суть в корнях. Корни всему голова, — сказал старичок в пенсне, глава ехавшей на фронт делегации шефов.
И час и другой глядел он в окно, а изрек только одно это: "Вся суть в корнях…" — и отошел, снова впал в молчаливую задумчивость.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Наталья и в тот час, когда лежала в глухой, скрытой в глубине здания операционной полевого госпиталя, перемещенного на правый берег Волги, в степную Ахтубу, и позже, когда пришла в себя, хотела понять, что с нею произошло, и все равно до сознания еще не доходило случившееся. Наталья как бы возвращала себя в грохочущий и дымящийся город и смутно видела раненых, которые, истекая кровью, все в бинтах, не покидали осажденного дома, и — теперь уже издалека, но словно въявь — снова слышался ей грохот проломившего стену тяжелого снаряда, когда она в одно мгновение поняла, что это… конец. Но судьба сжалилась над нею, лишь обожгла лихорадящим страхом, и тогда Наталья потеряла сознание…
Сознание то проваливалось, то опять возвращалось. И перед глазами Натальи, будто из полутьмы, всплывали искаженные в ярости лица товарищей, падающие стены, и она силилась припомнить, как все случилось: "Сон это или явь? Меня куда–то тащат, выламывая руки… И нога… Нога одеревенела… И кто–то тянет силком… "Да пощадите, черти полосатые!.." Тело ноет, словно режут его острыми камнями. Тяжело дышать, что–то наваливается на грудь, будто эти стены дома, всего города… Не продохнуть… "Спасите! Вот и смертынька моя…" И Наталья теряет сознание. Но, очнувшись, снова слышит: кто–то гремит камнями, раскидывает их. Наталью освобождают из–под завала. Выносят наружу, она глотает воздух: проясняется мысль от толчков, и ей чудится, что куда–то плывет… Бьют весла по воде: хлюп, хлюп… Во рту липкое, соленое… Не кровь ли это? Наталья оглядывает себя — гимнастерка порвана и вся в бурых пятнах… Она пугается. Пугается собственной крови…
В операционную вошел хирург.
Наталья была перетянута засохшими бинтами; потемневшие, все в корках крови бинты стягивали тело, как обручами, и ей было тяжело дышать. Желая успокоить Наталью, хирург улыбчиво посмотрел ей прямо в глаза, заметил мелко подрагивающие ресницы, проговорил скорее в утешение самому себе: "Жива. Должна жить".
Он привык иметь дело с тяжелыми ранеными, нередко с безнадежными, и они хирурга не удивляли, если даже случалось непоправимое: кто–то не выдерживал, умирал тут же, на операционном столе. Но то, что перед ним на столе лежала теперь женщина, вызывало в душе хирурга и жалость, и ощущение страха за ее жизнь, потому что будет она жить или нет — зависело сейчас и от него, и, конечно, от самой Натальи — насколько крепок ее организм. В нем жило одно желание — спасти это полумертвое, страдающее, охваченное агонией тело.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
После операции Наталья целые сутки лежала в какой–то странной забывчивости. Потом ее переложили с койки на носилки, вынесли из здания школы, где была операционная, и несколько десятков шагов пронесли по улице. Это было на рассвете, и в розовых неуверенных лучах восходящего солнца блекло вырисовывались дома, колодец с журавлем, какое–то приземистое каменное строение. Белый мохнатый пес увязался за носилками. Он шел в отдалении, глядя на Наталью как бы все понимающими глазами. Санитары не отгоняли пса, да и держался он, впрочем, на почтительном расстоянии от носилок.
Остановились возле хаты, крытой камышом, осторожно внесли Наталью в белостенную комнату, четверть которой занимала русская печь. Эта печь была голубая и на фоне небесной лазури размалевана красными и желтыми цветами, будто перенесенными сюда с лугового разнотравья. И пока Наталью перекладывали с носилок на койку, она думала, что вряд Ли покинувшие дом и хозяйка, и все обитатели могли предположить, что эти цветы будут рассматривать женщины, которых принесут сюда обессиленными, обескровленными. А еще Наталья подумала о том, как же она была мила, эта мирная, простая крестьянка, которая, украшая печь, гордилась своей долей, своим делом, своим женским предназначением.
И Наталья почувствовала нежность к этой женщине, обладающей немудрящим художественным вкусом, к женщине, которую она никогда не видела и, по всей вероятности, никогда не увидит. А еще ощутила жалость к себе: ведь пока неизвестно, как переживет она свое ранение, не останется ли на всю жизнь убогой хромоножкой.
Боль разливалась по всему телу, Наталья устала от этой боли, но ей казалось, что скоро усталость пересилит мучения, даст возможность забыться и хоть немного уйти от тревоги за будущее, от сострадания к себе.
Наталья попросила санитаров, собравшихся было уходить, подложить ей что–нибудь под голову. Так, казалось, удобнее будет смотреть на цветы, украшавшие печь. Но позже, глядя на эти цветы, она вдруг неожиданно для себя разрыдалась.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Алексей Костров, волею злого рока угодивший в штрафную роту, должен был смыть с себя этот позор кровью, хотя никакой вины, тем более преступления, за собой не видел. Как он ни пытался обжаловать несправедливые действия Ломова, все оставалось в силе: и состряпанное генералом сгоряча дело, и сам приговор трибунала.
С него сняли погоны, разжаловав из капитана в рядовые, и он ждал своего часа пойти в бой на самом невыгодном и тяжелом участке. Штрафную роту почему–то кидали с одного места на другое, хотя в бой и временили бросать, будто нарочно оттягивали, заставляли мысленно казнить себя.
В вечер сегодня снова построили роту и повели бездорожьем навстречу вспыхивающим осветительным ракетам и колко пронзающим темноту огнистым трассирующим пулям.
— Куда нас ведут? — спрашивал Костров у идущего вне строя заметно прихрамывающего на левую ногу старшего лейтенанта.
В штрафных ротах полагалось держать агитаторов, кем по штату и числился старший лейтенант, и тот ответил с грубоватой небрежностью в голосе:
ГЛАВА ПЯТАЯ
Клонило к вечеру, когда шефы прибыли в расположение штаба дивизии, и Верочка, несмотря на утомительную дорогу, вконец измотавшую ее, пытливо и совсем в этот момент незастенчиво бегала глазами по лицам военных, собравшихся у штабной палатки, стараясь скорее увидеть среди них своего Алешку Кострова и, не стыдясь посторонних глаз, кинуться к нему в объятия. "Пусть все видят и знают, что я для него желанная, — подумалось Верочке, и тотчас, как тень от облачка, печаль легла на ее побледневшее лицо: Алешки среди них не было. — Почему же не пришел встречать и что за причина? Неужели не получил?" Мелькнуло в мыслях, что где–нибудь на полевой почте затерялось драгоценное для обоих письмецо, в котором она загодя уведомляла Кострова о своем приезде. "А может, и знает, но прибыть нельзя. Он же военный и не волен делать так, как ему захочется. Вдобавок сам командир не может же он подчиненных людей оставить на поле боя одних", — стала внушать себе Верочка, хотя с такой мыслью и не хотелось примиряться.
Начальник, в ком Верочка сразу узнала приезжавшего на Урал вместе с Костровым комиссара Гребенникова, здоровался со всеми за руку. Поздоровался и с нею как–то обыденно. Кажется, совсем не признал в этой белокурой девушке знакомую капитана Кострова, верно запамятовал.
— Товарищ комиссар, вы помните меня? Я… Я — Вера, помните?.. пресекающимся от волнения голосом промолвила Верочка. — А где же Костров? На позиции, да? Ждать придется, и долго будет там? — Она смотрела на комиссара, и в ее глазах таилась какая–то надежда.
Иван Мартынович конечно же вспомнил Верочку, но будто не внял ее словам, промолвил что–то ненароком, в задумчивости кивая головой. "Ох как некстати ее приезд… Но при чем она? Ее винить нельзя. Это нас… мы виноваты, не сумели вовремя выручить честного, в сущности ни в чем не повинного офицера Кострова. Дали его в утрату, хотя и написали командующему фронтом и в Москву… Что же делать, как девчушку успокоить?" — медлил в раздумьях Гребенников.
А Верочке стало невмоготу ждать: по едва приметной рассеянности в глазах комиссара она угадывала, что с Костровым что–то произошло, и еще больше встревожилась.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Сталин в пору военной страды не мог надолго выехать из Москвы. По его настоянию местом проведения конференции Большой тройки был избран Тегеран, а не какой–либо другой, более удаленный пункт земного шара. Сталин прекрасно понимал важность этой поездки, и однако сложные государственные дела и особенно вопросы ведения войны, требующие каждодневного, ежечасного решения, не могли обойтись без его личного участия. Ведь так было заведено с самого начала войны: Сталин редко, лишь в исключительных случаях, выезжал из Москвы и не обходился без того, чтобы лично не проверить и своим вмешательством не повлиять на ход событий.
Теперь же, отправляя Сталина на целую педелю в избранный им самим Тегеран, соратники по работе беспокоились: всякие непредвиденные обстоятельства могли случиться. Через тайные каналы доходили сведения, что Иран и особенно его столина — Тегеран наводнены всяким темным сбродом, нацистскими агентами. Правда, на территории Ирана разместились советские и английские воинские гарнизоны, которые могли нести охранную службу.
В первый же час приезда главам правительств — Сталину, Рузвельту, Черчиллю — донесли о том, что в районе Тегерана орудуют нацистские агенты и диверсанты, имеющие задание совершить покушение на лидеров коалиции или похитить их. Особая опасность угрожала Франклину Рузвельту. Дело в том, что американская миссия в Тегеране размещалась на окраине города, в полутора километрах от места официальных встреч, тогда как советское и английское посольства непосредственно примыкали друг к другу. Достаточно было перегородить улицу высокими щитами и создать временный проход между двумя усадьбами, как весь этот охраняемый район соединялся в одно целое, и опасность почти исключалась. Возить же с окраины города передвигавшегося в коляске парализованного на обе ноги Рузвельта было весьма хлопотно, тем паче этот короткий, в полтора километра, путь пролегал через узкие тегеранские улицы, на которых в толпе могли затесаться и агенты третьего рейха.
Сталин любезно предложил Рузвельту поселиться в белокаменном особняке советского посольства, где заранее было оговорено проводить пленарные заседания. Поначалу Рузвельт отклонил это предложение, объяснив, что чувствовал бы себя более независимым, не будучи чьим–то гостем. Но удобства встреч, а главное — безопасность в конце концов побудили президента согласиться. Советские коллеги сделали все возможное, чтобы американский президент чувствовал себя в нашем посольстве как дома. В отведенных апартаментах высокий американский гость и его спутники могли распоряжаться по своему усмотрению. Здесь же находилась и кухня президента, ею ведали его личные повара и официанты. Комнаты самого президента выходили прямо в большой зал переговоров.
Волею обстоятельств первая встреча Сталина произошла наедине с Рузвельтом, который пожелал никого не брать с собой ради того, чтобы беседа была более доверительной. Не был приглашен даже Черчилль. Но вероятно, английский премьер и не напрашивался на эту встречу, полагая через Рузвельта прощупать настроение Сталина, выведать, как он, советский лидер, относится и к нему, Черчиллю. Ведь все–таки памятна была нелицеприятная, доходящая до резких споров и осложнений августовская встреча прошлого года. Именно тогда, в жарком и кровопролитном августе сорок второго, Черчилль привез в Москву, по его собственному выражению, холодный лед: второго фронта в сорок втором году не будет. Шел уже ноябрь сорок третьего, а второй фронт так и не открылся. И Черчиллю, главному виновнику проволочек, важно прощупать почву, узнать, как относится к этому Сталин. Ведь не кто другой, как Черчилль, заодно, конечно, с американцами, не сдержал слова джентльмена, премьер–министра, в конце концов просто человека… Хотелось как–то сгладить вину, проще говоря, обман. И никто лучше, чем Рузвельт, не мог этого сделать. Пусть встретятся, поговорят.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Предчувствия господину Черчиллю не изменили. Холод отчуждения между ним и Сталиным, тот холод, который он ощущал еще раньше, во время встреч в Москве, давал о себе знать и в жарком Тегеране. Он знал тому причину, но и зная мысленно обращался к всевышнему, молил бога, чтобы все обошлось хорошо. Желая как–то сгладить разногласия, не разорвать узы единства в войне, в борьбе против нацистских тиранов, угрожавших уничтожением и Британской империи, Черчилль старался поневоле хоть чем–то угодить Сталину. Очень удобный был повод для этого в Тегеране, куда премьер привез личный дар короля Георга VI.
И Черчилль решил преподнести дар еще в разгар конференции. Поэтому вчера вечером, во время перерыва, Черчилль подошел к Сталину, положил свою пухлую руку на плечо маршалу и сказал:
— Дорогой Джо, у меня приготовлен для вас подарок. — Черчилль нарочито помедлил, ожидая, не выразит ли загодя удовлетворение собеседник.
Сталин прищурился:
— Что же это за подарок, господин премьер? Второй фронт намерены скорее открыть?
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Шаг за шагом шли к соглашению на Тегеранской конференции. Споры, доходившие порой до разлада, сменялись пышными приемами, которые попеременно давали то Сталин, то Черчилль, отметивший, между прочим, в Тегеране свой день рождения именинным пирогом и зажженными по количеству лет свечами.
Но все имеет свой конец. Приближалась к завершению и конференция. Было принято соглашение о сроках открытия второго фронта, которое должно было держаться в тайне. Согласно протоколу конференцию намечали проводить и на протяжении всего дня 2 декабря. Неожиданно выпавший снег в горах резко ухудшил погоду, похолодало, и это вынудило парализованного Рузвельта поторопиться с отлетом. Поздно вечером 1 декабря приняли заключительную декларацию. Этот важнейший документ передавался каждому главе государства, и каждый ставил свою подпись простым карандашом.
Вот его текст:
"Мы, Президент Соединенных Штатов, Премьер–министр Великобритании и Премьер Советского Союза, встречались в течение последних четырех дней в столице нашего союзника — Ирана и сформулировали и подтвердили нашу общую политику.
Мы выражаем нашу решимость в том, что наши страны будут работать совместно как во время войны, так и в последующее мирное время.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Не один месяц Алексей Костров лежал в госпитале, уже зима вьюжила под окнами, переметала снегами дороги.
Двадцать девятого ноября Костров выписался из госпиталя. Его вообще хотели списать из армии, подчистую, но упрямый, готовый даже надерзить врачам, Костров настоял на своем — пока не увольнять из армии. Да и личные хлопоты начальника политотдела полковника Гребенникова за капитана возымели вес.
Врачи предоставили капитану Кострову двухнедельный отпуск, и Алексей уже подумывал махнуть в родную Ивановку на побывку, но это желание тотчас и отпало: зачем тревожить мать.
Утром в палату зашла дежурная сестра и позвала сгорбившегося у тумбочки Кострова, сказав, что его ждут в приемном покое.
— А кто там? — без особого интереса спросил Костров.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Степан Бусыгин после тюрьмы не мог оправиться от потрясения, от побоев, и его вынуждены были переправить в дом папаши Черви. Тут, на чердаке сеновала, скрывался Бусыгин с неделю. Мог бы жить и дольше, но побаивались облавы: жандармерия держала дом Черви под надзором. Вместе с Альдо Лючия приехала к папаше Черви. Увидев снова Бусыгина, этого простодушного великана, Лючия вся зарделась на миг и начала настаивать увезти его к себе на виллу.
— Альдо, — умоляла она, — доверьте мне русского товарища. Ему временный покой нужен, отдых… Ваш Степано — мой Степано… Сберегу. Клянусь всеми святыми.
— Святыми не надо клясться, потому как мы безбожники. А где твоя вилла находится?
— О-о, туда "зеленые жабы" не заберутся. В самой глуши, в распадке, у реки… А если, если… в доме папаши Черви оставить, не дай бог нагрянут. Слежку ведут… Нельзя на себя грех брать.
Альдо, поразмыслив, согласился. Все–таки за русским будет уход… Вилла, наверное, и вправду у черта на куличках, почему бы не увезти туда.