Путешествие в Закудыкино

Стамм Аякко

Роман о ЛЮБВИ, но не любовный роман. Он о Любви к Отчизне, о Любви к Богу и, конечно же, о Любви к Женщине, без которой ни Родину, ни Бога Любить по-настоящему невозможно. Это также повествование о ВЕРЕ – об осуществлении ожидаемого и утверждении в реальности невидимого, непознаваемого. О вере в силу русского духа, в Русского человека. Жанр произведения можно было бы отнести к социальной фантастике. Хотя ничего фантастичного, нереального, не способного произойти в действительности, в нём нет. Скорее это фантазийная, даже несколько авантюрная реальность, не вопрошающая в недоумении – было или не было, но утверждающая положительно – а ведь могло бы быть. Действие происходит как бы одновременно в различных временных пластах: I век н.э. – Иудея, XVI век – эпоха Ивана Грозного, Европа середины-конца XX-го века и, конечно же, современная Россия – Москва, некое село Закудыкино – с заглядом в прогнозируемое будущее. И хотя события разделены веками, даже тысячелетиями, они неразрывно связаны друг с другом.

Вот что написала о романе замечательный писатель Карина Аручеан (Мусаэлян): «Роман «Путешествие в Закудыкино» – на сегодняшний день апофеоз творчества Аякко Стамма – можно назвать «романом патриотическим» в самом позитивном смысле этого слова, увы, затасканного и несправедливо обруганного. И «романом века», хотя в нём перемешаны разные века, персонажи разных времён, но перемешаны настолько умелой рукой, что архитектурно сложная структура романа по мере продвижения по нему обнаруживает удивительную стройность, прозрачность, уместность всех деталей. Автор пытается ответить на вечные вопросы: «кто я?», «откуда и куда иду?», «зачем иду и к чему хочу придти?», но его ответы не завершены и предполагают читательское домысливание, личную работу ума и души читателя, побуждают к этому».

Роман предназначен для внимательного, мыслящего читателя. Он вряд ли поможет убить время, уютно расположившись на диване с книжкой в руках. Но непременно заставит задуматься, поразмышлять над своим сегодня, вспомнить о своих корнях. Может, даже кто-то выглянет в окно и заметит наконец, что происходит с Россией с его молчаливого согласия и равнодушного одобрения.

Пролог

Эта психбольница была, в общем-то, самым обычным лечебным учреждением, коих много, ой много и поныне существует по всей территории нашей душевно изболевшейся страны. Прекрасные, заповедные уголки природы, некогда облюбованные праздными эксплуататорами и паразитирующими церковниками для своих соответственно поместий и обителей, заботливо передавались новой властью убогим согражданам вместе с как-то быстро обветшавшими дворцами и храмами. Тихие, живописные, пребывание в которых лечит и приводит в умиротворяющий восторг душу, сказочные по своей красоте местечки Московии стали вдруг пристанищем для убогих и страждущих. А они в свою очередь нашли здесь среди каменных призраков былого величия и духовной твердыни покой и отдохновение. Многие насовсем.

Лечебница эта вполне себе спокойно существовала, функционировала, принимала в свои стены больных, иногда выпускала из них вроде бы здоровых, да и вообще ничем не отличалась от многих других заведений подобного профиля. Так и продолжалось бы, наверное, долго-долго, может быть даже бесконечно, если бы неожиданно в этом лечебном учреждении не стали бесследно исчезать люди.

И не то чтобы они пропадали как-то вдруг, ни с того ни с сего, каким-то фантастическим, или попросту мистическим образом – как золотые с бриллиантовой проседью часики наивной блондинки с первого ряда партера в рукавах поиздержавшегося в дороге, заезжего фокусника. Люди стали исчезать почти незаметно, как-то буднично-прозаично, без спецэффектов и ненужной шумихи…. Но бесследно. Они просто были – спали, ели, пили, с кем-то ссорились, с кем-то дружили, кого-то очень даже любили, в общем-целом, попросту жили. А потом вдруг раз и пропали. Не все сразу конечно, постепенно, по одному. И даже не сразу, а как-то потихоньку, по частям. Чего-то в них стало убывать, уменьшаться, улетучиваться и таять, как весенний снег. Незаметно за обыденными, ежедневными, насущными заботами, но неуклонно и упрямо. Так что в один прекрасный день глядь, и нет человека. Вчера ещё был, вот тут, рядышком, рукой достать и даже потрогать можно. Не то чтобы в полноте и избытке своём был – немножко недо-, слегка неполно-, местами мало-, но был же. А нынче нет его, нет и всё, как и не было.

По началу никто на это внимания особо не обращал, списывали на усушку, утряску, короче, на естественную убыль. Но когда поползли слухи о возможном упразднении учреждения, о расчленении его на части, о перепрофилировании отдельных частей в угоду новым хозяевам под их возрастающие потребности и аппетиты, контингент задумался, задумавшись, заволновался, зашумел, а впоследствии и вовсе забузил. Не то чтобы весь, а так, некоторая весьма незначительная его часть, которая ещё не утратила способности думать, волноваться, шуметь и бузить. Инцидент сам по себе не особо опасный, но непривычный, выпадающий из утверждённого лечебного плана, а значит, требующий незамедлительных контрмер. Но меры мерами, а буза бузой. Явления эти, как известно, абсолютно параллельные, друг другу не мешающие, не взаимоисключающие, а как раз напротив, изрядно дополняющие и усиливающие одно другое. И всё бы то оно ничего, каждый занимается своим делом, но как только уровень критической массы приблизился вдруг к точке кипения…

Но не будем забегать вперёд, у каждого явления есть свой закономерный ход, своя последовательность, свой сюжет. Тем более что именно об этом сюжете, цепляющем, затягивающим стороннего наблюдателя в гущу событий, делающим его уже не посторонним, а непосредственным их участником и даже соучастником, и пойдёт речь ниже. Так что начнём, помолясь, всё по порядку.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Книга прервая

Искушение

I. Молодой специалист

Технический прогресс неумолим. Он идёт семимильными шагами по просторам нашей необъятной Родины. Надо сказать, что по этим самым просторам, по разухабистости отечественного бездорожья двигаться достаточно тяжело, и каждый шаг даётся ему с невероятным трудом. Так уж сложилось у нас исторически. Но он идёт себе, идёт настырно и упрямо, не взирая на преграды и трудности, огибая канавы и рытвины, преодолевая «нельзя» и просачиваясь сквозь «не положено». Устаёт правда очень. Завидки берут, как это дело поставлено у них заграницей. Стоит только созреть какому-нибудь экзотическому яблоку, налиться до краёв чудотворным соком, отяжелеть от этого самого сока и сорваться с ветки под действием естественной силы, как откуда ни возьмись, появляется некий учёный муж и непременно подставляет умный лоб под свободно падающий фрукт. Просто и эффективно – и кушать подано, и закон открыт. Может потому так много научных разработок и технических изобретений носят заграничные имена. Нашим же Кулибиным да Поповым приходится преодолевать такое количество бюрократических препонов и барьеров, что пока они обивают пороги всевозможных комитетов да комиссий, их детища уже покрываются вековым слоем священной пыли. Уже рождённые, но никому пока не ведомые, никем не любимые они с надеждой ожидают себе новых, приёмных родителей и непременно с импортными фамилиями. Справедливости ради надо сказать, что этот наш национальный обычай имеет и нечто положительное. К примеру, случись умнице Дарвину жить и, так сказать, творить не где-нибудь там в Европах, а в нашем родном Урюпинске, то всё прогрессивное человечество ни за что не догадалось бы до сих пор, что является прямым потомком обезьяны. Так и жило бы оно, не освещённое прогрессивным сиянием научной мысли во тьме религиозного дурмана, предпочитая простому и понятному обезьяньему родству, непонятный, непредсказуемый, непостигаемый промысел Божий. Но нет, не случилось, не срослось что-то. Кстати сказать, обычное, нормальное, не передовое человечество этих родословных мук разума счастливо избежало. И пошло с тех пор разделение людского общества на продвинутых обезьяноподобных и тёмных богоподобных. А поскольку, как уже было сказано выше, прогресс неумолим, обезьянье племя наступает, теснит и давит с могучим нахрапом. Потому как делать-то ничего не надо, родился и живи себе по инстинктам-понятиям – рано или поздно станешь-таки человеком, подобно обезьяньему предку. Удобно и практично. Что поделаешь – наука, как бы. Урюпинск – не Европа, а Европа – не Россия.

К чести же наших изобретателей надо отнести тот факт, что их не особенно пугают столь великие трудности на тернистом пути познания. И по сей день, слава Богу, всё ещё способна, как сказал поэт, «… своих Платонов и быстрых разумом Ньютонов российская земля рождать». И кто знает, может, недалёк тот день, когда наши доблестные Кулибины потянут тяжёлую лямку прогресса рука об руку с лучшими представителями многомиллионной армии чиновников от науки, призванных защищать последнюю от бесцеремонных проникновений ложных инсинуаций. Тогда глядишь, выиграют, наконец-то, не бесчисленные мин-прог-прос-промы, а сам вышеупомянутый прогресс. Жаль только жить в эту пору прекрасную, скорее всего, уж не придётся ни мне, ни тебе.

А покуда жизнь идёт своим, специально для неё установленным порядком, никуда не сворачивая, не уклоняясь в стороны, потому как шаг вправо, шаг влево, согласно ещё одной новой традиции – расстрел на месте. Впрочем, и в наши нелёгкие дни находятся люди, радеющие за науку и плоды её, а не за возможность сытно кормиться этими самыми плодами. Не всё так уж плохо в доме нашем. Кое-где, нет-нет, да и пробьётся иной раз слабенький лучик света в тёмном царстве. Нет-нет, да и осветит неуверенным мерцающим сиянием молодой побег истины, проросший сквозь терние и несущий миру новые возможности прожить жизнь чуть-чуть легче, мал-мал интересней и хоть сколько-нибудь полезней.

В одном из многочисленных заведений под гордой и даже где-то монументальной вывеской

Это утро начинало собой первый рабочий день молодого инженера Жени Резова, только-только окончившего курс одного из престижных технических вузов столицы, с блеском защитившего дипломную работу и рвавшегося на изобретательское поприще, как молодая невеста на брачное ложе. С глубокого детства Женю неодолимо тянуло к технике. Среди своих сверстников и их родителей он слыл натурой увлекающейся, и не без основания. Будучи ещё ребёнком, он с успехом сумел разобрать механический будильник популярной марки «Слава», от чего пришёл в неописуемый восторг. Результат сборки, правда, оказался менее воодушевляющим и даже повлекшим за собой некоторые негативные последствия, так как утром мама и папа проспали на работу, а будущий инженер получил первый горький опыт, который, как известно, сын ошибок трудных. Затем мальчика заинтересовало устройство электроутюга. Он некоторое время присматривался к загадочному агрегату, потом, улучив момент, когда родителей не было дома, приступил к изучению его содержимого. На сей раз всё обошлось как нельзя лучше – утюг был не только разобран, но и благополучно собран. При этом не осталось ни одной лишней детальки, так что никто ничего не заметил. Только через несколько дней весь дом на какое-то время остался без электричества, и беда эта как раз совпала с маминым намерением погладить Женину рубашечку. Пришлось покупать новый утюг, а со временем также и кофемолку, миксер, фен и прочие мелкие бытовые приборы. Родители очень любили своего единственного сына, который был у них к тому же поздним ребенком – венцом всех чаяний и тайных надежд, но, тем не менее, оставшуюся пока в доме технику попрятали.

II. Изобретатель

Алексей Михайлович Пиндюрин был самоучкой. Никакого особенного образования он не имел, окончил когда-то давным-давно техникум, получив диплом, был призван в армию, а после службы не работал по специальности ни часа. Да и учился-то он так себе. Не то чтобы не был способен к наукам, а просто не увлекло как-то. Единственное что зафиксировалось у него в памяти о том студенческом времени, было пиво в больших количествах, гитара, которая в сочетании с неплохим голосом делала Пиндюрина любимцем публики, и девочка Римма, в которую он тогда был, кажется, влюблён. С гитарой и пивом Алексей Михайлович дружил ещё долгие годы, чего никак нельзя сказать о том далёком сердечном увлечении. Не то чтобы юной пиндюринской зазнобе не нравился весёлый и бесшабашный парень Лёха, напротив, их симпатии друг к другу были взаимны, но замуж она вышла за другого, потому как этот самый Лёха женился двумя месяцами прежде неё, и не на ней. Зачем он это сделал? Вероятно из природной тяги к эксперименту, ко всему новому, неопробованному на собственной шкуре, а стало быть, привлекательному.

Пиндюрин всегда был немного романтиком и авантюристом. Он без особого труда и излишних опасений ввязывался во всё, что было ему интересно. Будучи легко обучаемым человеком, быстро осваивал новое поприще, и даже добивался определенных успехов, но, обнаружив где-то на горизонте неизвестную, ещё более манящую звезду, также легко менял ориентацию (не подумайте ничего плохого) и во весь опор мчался к новой, непознанной ещё мечте. Судьба, видя такое рвение, не обижала Пиндюрина и часто подбрасывала ему то одну, то другую отрасль из обширной сферы деятельности, освоенной человеком за многое множество веков его (человека) существования. Алексей Михайлович даже собрался было устроиться прапорщиком в Красную Армию, но, оценив по достоинству все прелести военного образа жизни, вскоре поменял романтику цвета хаки на черно-белые, а чаще цветные будни отечественного кинематографа. Здесь дело пошло не в пример лучше, кино настолько увлекло Пиндюрина всей своей многогранностью и разноплановостью, что у него наметился некий даже карьерный рост. Так что он, не долго думая, поступил в институт кинематографии и проучился там аж целых два года. Но тут на пути нового Феллини опять неожиданно появилась коротенькая юбчонка, в которую он тут же влюбился. Девочка была совсем юная, необычайно красивая, девственно наивная и непроходимо глупенькая. Всех этих, безусловно, ценных качеств с лихвой хватило, чтобы покорить пылкое сердце Пиндюрина, так что Алексей Михайлович с головой кинулся в омут страсти со всей, свойственной ему серьёзностью. Будучи человеком глубоко порядочным, он не мог допустить преступной внебрачной связи, так что с первой женой пришлось расстаться, оформив законным порядком развод. Институт так же пришлось оставить, так как на него катастрофически не хватало времени. Руководству же киностудии, долго и бесполезно боровшемуся за целостность ячейки общества, оказалось совершенно необходимым в срочном порядке избавиться от пятна на авторитете заслуженного коллектива. В результате развитие отечественного кинематографа продолжило свой восходящий путь без Алексея Михайловича. Девочка тоже задержалась ненадолго. Вскоре она, пресытившись Лёхиной романтикой, увлеклась более молодым, более серьёзным, более перспективным человеком, выскочила за него замуж и исчезла с пиндюринского горизонта навсегда. Погоревав немного, Алексей Михайлович отправился дальше на поиски своего места в жизни.

Судьба изрядно побросала его. Он объездил всю страну в качестве заместителя начальника почтового вагона, писал стихи, песни и выступал с ними на Арбате, перелопатил не одну тонну песка в поисках исчезнувших цивилизаций в Средней Азии, работал в солидной компьютерной фирме, занимался бизнесом, скрывался от кредиторов и бандитов, продавал Гербалайф, бомжевал, работал таксистом, охранником, неоднократно был женат, разведен, снова женат, как вдруг однажды…

В один прекрасный летний день утомлённый солнцем Пиндюрин отдыхал от зноя и забот праведных на скамейке, в тени городского парка. Он был свободен и чист перед обществом, поэтому время от времени отхлёбывал прямо из бутылки милый его сердцу напиток – пиво популярной петербургской марки. Это был уже не очень молодой, сорокатрёхлетний мужчина, здорово полысевший и с заметным брюшком – результатом преданности любимому напитку. Весь его внешний вид – легкая трёхдневная небритость, несвежая, давно умолявшая о стирке футболка, старые протёртые джинсы, слегка пахучие сквозь растоптанные сандалии носки в красную и светло-зеленую полоску – всё в нём говорило о том, что поиски своего «я» пока не увенчались успехом. А Алексей Михайлович, несмотря на возраст, находится всё ещё в самом начале этого поиска. В голове, всегда переполненной идеями и проектами, на сей раз было пусто, как в холодильнике, а в его холодильнике было пусто всегда. Хотелось есть, к тому же нестерпимо чесалось между лопатками, и не было никаких способов победить ни первое, ни второе.

Вдруг откуда ни возьмись, перед Пиндюриным нарисовался странно одетый гражданин с саквояжем. Костюм его был великолепно пошит, из дорогой шерстяной, явно не отечественного производства ткани, но как-то не по сезону, и к тому же, по моде конца девятнадцатого, начала двадцатого веков. Этот гражданин удивительно напоминал доктора Ватсона из нашумевшего отечественного сериала. Он тактично, по-джентльменски поклонился и на правильном английском языке произнес фразу, которая заставила Алексея Михайловича задуматься.

III. Испытание

Ни профессор Нычкин, ни Хенкса Марковна никак не отреагировали на стук в дверь, они продолжали работать с видом людей, занимающихся архиважным для человечества делом. Женя уж было подумал, что ему послышалось, как стук повторился снова, дверь приоткрылась – и в комнату просунулась круглая, как бильярдный шар, с обширной лоснящейся лысиной в обрамлении жиденьких всклокоченных волос, сладко улыбающаяся во все зубы голова.

– Здрасьте, – произнесла голова, вплывая во внутреннее пространство кабинета и втаскивая за собой такое же круглое тело. Мягко ступая по видавшему виды паркету и беспрерывно одёргивая нижний край выцветшей от возраста футболки, тело неуверенно, то делая два больших шага вперёд, будто переступая невидимые лужи, то останавливаясь и переминаясь с ноги на ногу, то отступая назад и неожиданно снова два больших шага вперёд, проследовало на середину комнаты, кланяясь во все стороны. Потоптавшись какое-то время в центре, и одними глазами, не поворачивая головы, оглядев всех присутствующих, тело влажными от волнения ладонями пригладило остатки растительности на голове и, резко повернувшись, направилось к Жене. Почему оно выбрало именно его? Может потому, что Резов был единственным из присутствующих, кто наблюдал за всеми его действиями с нескрываемым любопытством. Подойдя к столу, и завалившись на него всей своей массой, посетитель нагнулся к самому Жениному уху и произнес заговорщицким шепотом.

– Вам чрезвычайно повезло!

Затем, выпрямившись и отойдя на два шага назад, встал, скрестив руки на груди, в предвкушении фурора, произведённого столь ошеломляющим сообщением. Видимо реакция Жени, недоуменно взирающего на экстравагантного посетителя, оказалась не слишком бурной, поэтому тело, снова подойдя к столу, неуверенно пролепетало.

– Вы это… как его… ну, в общем… – промямлило оно, мучительно подбирая нужные слова для второго захода на контакт, – … рубашка у вас хорошая. Почём брали?

IV. Золотой чемодан

В дверь кабинета Народного Комиссара Внутренних Дел тихо, но настойчиво постучали. Очень серьёзный человек в сером твидовом костюме, маленьких усиках под орлиным носом, интеллигентском пенсне на этом же самом носе и в огромной, с футбольное поле кепке на лысеющей голове отвлёкся от разглядывания траектории перемещения большой чёрной мухи по оконному стеклу, снял пенсне, подышал вчерашними парами Киндзмараули на левое стёклышко, тщательно протёр его носовым платком, поплевал на правое, так же протёр и, водрузив оптический прибор туда, где ему положено быть, а именно, на нос же, принял важную государственную позу.

– Н-да, захады!

Дверь открылась, и на пороге кабинета появился бравый майор в зелёном форменном кителе, синих шароварах и блестящих хромовых сапогах. Вошедший боец невидимого фронта вытянулся во фрунт и щёлкнул каблуками.

– Разрешите войти, товарищ нарком?

V. Подмосковные вечера

Тётя Клава взяла Nokiю, нажала нужную клавишу, поднесла аппарат к уху, и в это самое мгновение…

… ничего не произошло. Вернее произошло, но не с уборщицей, а с профессором Нычкиным. Нет, он никуда не переместился. Вернее сказать, переместился, но недалеко. А если ещё точнее – он поменял своё и без того не очень-то вертикальное положение в пространстве на полностью горизонтальное. С профессором от волнения случился сердечный приступ, и он, как стоял возле сейфа, так и рухнул на пол, разбив вдребезги фляжечку и разлив драгоценный коньяк. Пока возились с Нычкиным, оказывали ему первую помощь, вызывали скорую, объясняли руководству учреждения, а затем медицинским работникам, что собственно произошло… Короче говоря, пока суд да дело, Израиль Иосифович благополучно вернулся в себя. От госпитализации он отказался, но, взяв бюллетень, отправился домой, на все лады ругая Пиндюрина с его антинаучной якобы машиной времени, а заодно и всех остальных изобретателей. Впрочем, как и весь научно-технический прогресс в целом, от которого одни только хлопоты и мигрени.

Кстати о Пиндюрине. О нём в суматохе как-то поначалу забыли, а когда вспомнили, то ни его самого, ни его Nokiи уже нигде не было. Хотели спросить у тёти Клавы, но она тоже испарилась вместе с ведром, шваброй и тряпкой. Вот такие дела. Пришлось, и в самом деле, вызывать милицию. Но когда та приехала вместе с собакой, уборщица неожиданно нашлась. Она преспокойненько сидела себе в своей каморке под лестницей в окружении нехитрого инвентаря и напевала популярную некогда песенку «Ландыши», только почему-то на немецком языке. Откуда тетя Клава, никогда не бывавшая в Германии, узнала немецкий, и что с ней произошло во время испытания машины времени, выяснить так и не удалось. На все расспросы она только заговорщицки хихикала и, театрально запрокинув голову, повторяла: «Ах, оставьте меня, охальники. Ту би, ор нот ту би».

Даже товарищ Обрыдкина поначалу как-то потерялась… Но вскоре нашлась. Она случайно обнаружилась в милицейском УАЗике, лихорадочно тыкающей сосисочными пальцами в кнопки рации. Что-то у неё не получалось никак, отчего она сильно страдала и нервничала.

Да. Нехорошо как-то всё получилось, неправильно как-то.

Книга вторая

Исход

IX. Странная деревня

… за спиной с грохотом закрылись двери, и состав, стремительно набирая ход, стуча колёсами о стыки рельс, исчез, растворился во мраке, унося с собой последнюю ниточку, связывающую одинокого пассажира с прежней, привычной жизнью. Над бездной ночи полыхали холодным бледно-голубым неоновым пожаром четыре нуля, означающие одновременно конец и начало, некий краткий стык времени между прошлым, которое уже никогда не вернётся, и будущим, которое, Бог ведает, может никогда не наступить. Чисто символический, ничего не значащий, не имеющий под собой никакой реальной основы ввиду своей скоротечности и мимолётности миг, так ничтожно дёшево оцениваемый человеком, размениваемый на всякого рода пустяки и мелочи. Не он ли, этот миг, придя однажды внезапно как снег на голову, словно тать, нежданным, негаданным гостем, станет вдруг тем, чем в сущности всегда являлся – огромным и неиссякаемым как вселенная океаном, никогда не проходящей вечностью? Тогда не будет больше ни будущего, дарящего надежды и чаяния, ни прошлого, дающего неоценимый, ни с чем не сравнимый опыт – сын ошибок трудных. Тогда всё будет только настоящее. Миг и вечность – одно. Каким оно будет, то настоящее?

Зачем я здесь? Что ищу я, что потерял на этой старой станции в самом центре огромной страны, носящей такое странное, не связанное ни с каким прошлым, не имеющее никакого будущего, экзотическое название Эрэфия? Не этот ли вопрос, не поиск ли ответа на него привёл меня сюда, за тридевять земель, за сотни сотен вёрст от родного дома? И почему именно сюда? Неужто ответ здесь, в глухом таёжном городке, до которого поезда-то ходят раз в неделю? Неужели он притаился за стенами этого старого, покосившегося от времени здания вокзала, на фасаде которого, как автоматическая коробка передач на «четвёрке» Жигулей, притулились огромные электронные часы, с пылающими в темноте ночи неоновыми нулями? Неожиданно один из нулей вздрогнул и обернулся единицей. Настал таинственный миг, за которым пошёл новый отсчёт нового времени. Ещё несколько мгновений назад этот миг казался далёким, почти несбыточным будущим, а через секунду уйдёт в безвозвратное прошлое, шаг за шагом неумолимо покрываясь, как снегом, тяжёлой, непроницаемой пеленой забвения. Что ж, такова природа вещей, таков порядок, господствующий в безраздельном царстве смерти. Есть ли сила, способная нарушить, поломать этот порядок, разбить эту безысходность и бессмысленность бытия? Есть ли власть сильнее власти смерти, забвения и тлена? Есть! За этим я здесь, поэтому я проехал, прошёл, если будет нужно, проползу ещё сотни вёрст от родного дома. Время летит, оно неумолимо. Вот уже двойка на часах сменила единицу, и дальше будет так же, всё ближе и ближе к смерти. Пора. Надо идти вперёд, прочь от смерти.

– Ндравится? – неожиданно прозвучавший голос вывел меня из состояния раздумья. – ХорОши часы, правда? Большия такия, яркия, из далёка видать. И само главно, оченно точныя, тютелька в тютельку, никода не отстають. Это подарок от Президента нашему городу в честь дня его …, это, как его…, ну, когда его построили-то.

Оглянувшись на голос, я увидел низенькую, кругленькую женщину лет восьмидесяти, в железнодорожной форме, увенчанную невероятного размера фуражкой, и с громадным фонарём в руке. Весь её вид настолько напомнил мне гриб-боровик, что я не смог сдержать улыбку.

– Ндравится? – повторила она и тоже удовлетворённо растянула рот до ушей.

X. Сказка старого еврея

Автостанция оказалась вполне современным и симпатичным зданием. Во всяком случае внутри зала ожидания меня встретили мягкие, уютные кресла, в которых действительно можно было довольно комфортно дотянуть до утра. Я удобно устроился в одном из них, а ласковая тишина пустого помещения и располагающее, я бы даже сказал, интимное ночное освещение очень скоро помогли мне придти в блаженное состояние дрёмы. Кажется, я даже начал видеть сон и наверное досмотрел бы его до конца, если бы какие-то посторонние звуки, неожиданно долетевшие до заторможенного сознания, не намекнули бы мне довольно прозрачно, что я здесь не один.

– Кто тут? – бросил я в пустоту, очнувшись от забытья.

Тишина ответила, как ей и полагается, тишиной.

– Показалось, наверное, – успокоился я и собрался, уж было, побежать вдогонку за умчавшимся сновидением, как звуки повторились. Они были похожи на шуршание металлической фольги, сопровождаемое каким-то бульканьем, или что-то вроде этого.

На сей раз я без сожаления отпустил предательский сон мчаться, куда ему вздумается, в поисках другого, более благодарного зрителя, а сам поднялся с уютного, не желающего меня отпускать кресла и направился в дальний, самый тёмный угол помещения, откуда, как мне показалось, доносились звуки. События этой ночи в незнакомом городе, непонятные мне опасения и какой-то даже страх, вызываемый у местного населения одним упоминанием о Закудыкине, невольно призывали к осторожности и настоятельно требовали вооружиться. На всякий случай. Что я и сделал, благодаря случайно подвернувшейся под руку швабре и значительной порции адреналина, брызнувшего мне в кровь. А что оставалось делать? Больше-то всё равно ничего не было.

XI. Легка дорога попутчиками

– Граждане пассажиры, комфортабельный автобус до Ульянова Посада отправится от первого перрона через пятнадцать минут. Отъезжающим, просьба пройти на посадку. Оплата проезда у водителя автобуса. Счастливого пути, – неожиданно прогремел на всё здание автостанции безразлично-металлический голос репродуктора.

За разговором мы не заметили, как прошла ночь, и наступило утро нового дня.

– О! Это мой рейс, – встрепенулся рассказчик и начал лихорадочно собирать остатки скромного еврейского ужина. – Я прошу-таки прощения за неоконченную повесть, как-нибудь в другой раз. А сейчас, простите великодушно, мне пора.

– Спасибо вам! – помогал я ему, поскольку тоже принимал участие в трапезе. – И за ужин, и за интереснейшую беседу. Жаль, не дослушал до конца. Надо же, на самом интересном месте. Как обидно, – я горел желанием узнать продолжение этой весьма волнующей меня истории. – А, может, на следующем автобусе поедете?

– Молодой человек, следующий только вечером, а меня ждут. Дела, знаете ли.

XII. Гряди и виждь

И видех, егда отверзе Агнец едину от седми печатей, и слышах единаго от четырех животных глаголюща якоже глас громный: гряди и виждь.

И видех, и се конь бел, и седяй на нем имеяше лук: и дан бысть ему венец, и изыде побеждаяй, и да победит.

[8]

И развернулося Царство великое от моря и до моря, и не было у людей Царств, подобных этому. И вышел человек бел, и человек тот боялся Господа. И поставлен был человек бел над человеци, и поставлен он Богом, и был над ним Бог и Закон Его. И была у человека того правда в руках его, и дела его были правы, и даже в неправде были они правы. И люди, что были под человеком тем, боялися человека того и почитали его, и любили его, и поклонилися ему, потому над ним был Бог, и был он от Бога. И всяк знал правду его и силу его, и принимал власть его над собою, потому правда его, и сила его, и власть его от Бога суть. И всяк знал то. Было то великое белое Царство на многие веки. И не было Царств подобных ему и не будет боле вовек.

И егда отверзе печать вторую, слышах второе животно глаголющее: гряди и виждь.

XIII. Ловись, рыбка, большая и маленькая

– Феликс Эдмундович, батенька, как по-вашему, каясь тепей на муху клюёт, или на чейвячка?

Немолодой, невысокий, можно даже сказать маленький, изрядно плешивенький человечек в реденьких усиках и бородке клинышком, в поношенном, но строгом чёрном костюме и белой накрахмаленной сорочке с синим галстуком в белый горошек восседал на огромном кожаном кресле кремлёвского кабинета, склонившись над обширной – во весь стол – картой Российской Империи, сплошь изрисованной красными и синими стрелками, внимательно изучая её.

– Я тут пъиглядел одно чудненькое озейцо. И подумал, а не махнуть ли нам с вами на ибалку? Как вы полагаете, батенька?

Высокий, статный, красивый, ухоженный, в новом генеральском френче без погон, в новых же начищенных до блеска сапогах, с великолепной благородной выправкой человек с аккуратно постриженной и щегольски уложенной на пробор головой, но с бородкой таки клинышком стоял рядом и искал, что ответить.

Книга третья

Царство

[14]

XVII. Прохожий

Жарким летним днём златоглавая столица государства Российского встречала своего нового архипастыря, только-только избранного и поставленного на опустевший православный престол.

А незадолго до этого, глубокой тёмной ночью, когда дневной зной нещадно палящего летнего солнца уже умерил безраздельное влияние на каменный город, и ночная прохлада сначала робко, но постепенно всё более и более обозначила своё присутствие на улицах и площадях, скверах и переулках столицы; когда дневная суета огромного мегаполиса сменилась ночной суетой, бессмысленной и жадной; когда на месте уснувшей для отдыха от трудов праведных Москвы созидающей, поднялась вдруг из самых тёмных и смердящих подвалов человеческой души Москва гулявая, Москва блудливая, обесценивающая всё ценное и оценивающая по сходной цене всё бесценное…

В общем, самой обычной московской ночью по остывающей булыжной брусчатке главной площади столицы от стен храма Казанской иконы Божьей Матери по направлению к Спасским воротам Кремля вышли трое прохожих с длинными, выше человеческого роста посохами в десницах и ветхими сумами за плечами.

Часы на Спасской башне пробили один раз, когда они остановились вдруг в самом центре площади, благословясь по-монашески, троекратно поцеловали друг друга в плечо и, поклонившись в ноги, разошлись в разные стороны. Первый направился мимо Покровского собора к Зарядью, второй, обогнув угол кремлёвской стены, через Манежную площадь к Арбату, третий же остался стоять на месте. Он пригладил длинную седую бороду свободной левой рукой, перехватил ею посох из правой, снял с головы старую, поношенную скуфью

[15]

и засунул её за пояс. Наконец, повернувшись лицом к Василию Блаженному, произнёс чуть слышно: «Слава Тебе, Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешнаго», – трижды степенно и размашисто перекрестился и поклонился до земли.

– Стареет Москва. Однако, словно доброе вино, с годами только крепчает, – сказал прохожий, возвращая скуфью на прежнее место, и ещё раз приглаживая длинную седую бороду. – Ничто тебе нипочём. Ни звёзды антихристовы не умаляют красоты твоея, ни капище бесовское подле кремлёвской стены, так в велелепоте своей и склонишь главу пред лукавым. Пред татарином поганым да пред немчином латинянским устояла, а светильнику семиглавому, что из твоего же злата выкован, поклонишься, как послушная овца.

XVIII. Рассказчик

Раскалённый красный бок восходящего из-за линии горизонта светила зажигал новый день над огромным каменным идолом великодержавной Москвы, не успевшей как следует отдохнуть в ночной прохладе от дневного зноя. Его первые, ласковые ещё лучи, осветив верхушки башен и уродливых стеклянных билдингов, опускались всё ниже и ниже к самому подножию каменного кумира. Разогнав по норам ночных гуляк, они не спеша, постепенно овладевали всем огромным, расплывшимся от нагулянного жира в разные стороны от Кремля телом стареющей, но всё ещё прекрасной царицы блудниц.

В одном из зданий, у ярко освещённого утренним светом окна стоял человек, грозный профиль которого чётко вырисовывался первыми солнечными лучами на фоне старых башен просыпающегося города. Он так и не ложился во всю эту ночь, впрочем, как и в многие-многие другие ночи. Отчего черты его некогда красивого, но высохшего от времени и забот лица – впалые щёки, выдающиеся острые скулы и нос, большой, изборождённый морщинами умный лоб, тусклые мокрые от слёз глаза – выражали нечеловеческую муку и скорбь.

Наконец, человек отошёл от окна и проследовал вглубь помещения к кухне, отгороженной от остального пространства огромной комнаты выцветшей и потрескавшейся от времени стойкой. Он нажал кнопку на некогда сверкавшей глянцем панели старой кофеварочной машины. Та натужно и как бы недовольно заурчала, загудела, задрожала мелкой лихорадочной дрожью и выплеснула из своего чрева в подставленную заранее пол-литровую керамическую кружку с нацарапанной на видавшем виды боку надписью «NESCAFE» ароматный чёрный напиток. Человек взял кружку, сделал, обжигаясь, несколько больших шумных глотков и, покинув кухню, удобно расположился в одиноко стоящем посреди комнаты лицом к окну большом мягком кожаном кресле.

От дальней тёмной стены огромной комнаты отделилась такая же тёмная тень и неуверенно, то делая два больших шага вперёд, будто переступая невидимые лужи, то останавливаясь и переминаясь в нерешительности, то отступая назад и, неожиданно, снова два больших шага вперёд, проследовала к освещённому солнцем центру помещения, где стояло кресло. По мере приближения к свету тень обратилась в большого лохматого пса неизвестной породы. Подойдя к хозяину, зверь игриво завилял хвостом, жалобно заскулил и положил к ногам человека недвижную, но ещё живую, большую чёрную крысу. Затем, уткнув лохматую морду в колени повелителю, поднял на него грустные, добрые, полные собачьей преданности глаза.

– А-а, Малюта, – проговорил человек, гладя его по голове тяжёлой сильной рукой, и ласково теребя за холку. – Проснулся, сучий пёс? Что, соскучился по хозяину? Врага изловил, или жрать снова хочешь? Ах ты проглот несчастный, и неймётся тебе? Ну, ступай, ступай себе.

XIX. Казнь

Боярин Берёзов, освобождённый от пут, сидел на высоком, крутом берегу Москвы-реки под непреступной каменной стеной Кремля. Солнце уже зашло, и только последние его лучики слегка рисовали кровью по краю тёмного, бездонного неба, сочитающегося с чёрной землёй контрастным огненным заревом. Впереди была ночь, последняя в его жизни. И хотя тело ныло, изнурённое пытками, спать не хотелось, усталости в эту ночь не чувствовалось в преддверии беспредельной нескончаемой ночи вечности. Времени оставалось совсем мало, ничтожно мало, нужно было всё вспомнить, обо всём подумать.

Выйдя из кремлёвского дворца, он беспрепятственно прошёл сквозь все ограждения и патрули опричников, провожавших его молчаливыми, полными ненависти и презрения взглядами. Затем, миновав Фроловские ворота, оказался на площади, называемой Красной. Это имя издревле на Руси означало – красивая, прекрасная (любовное обращение красна девица, отнюдь никогда не выражало болезненно-аллергическую пигментацию кожи). Но оно никак не вязалось с уродливым, заполненным нечистотами рвом, тянущимся вдоль кремлёвской стены. Или с тесно облепившими площадь торговыми рядами, исторгающими зловонье гниющих продуктов и привлекающими мириады назойливых мух, нашедших здесь своё пристанище, и регулярно устраивающих праздник живота в непосредственной близости резиденции московских государей. Не придавало великолепия всей этой картине и лобное место с водружённой на нём окровавленной плахой, страшными, ужасающими орудиями казни и почерневшими головами преступников, что покоились на высоких кольях, служа не только объектом всеобщего обозрения и устрашения, но также излюбленным лакомством всё тех же мух. Кто знает, может цвет крови, в изобилии пролитой на этом месте, и дал столь красноречивое название центральной площади державного города. Задерживаться здесь не хотелось, завтра будет время вдосталь налюбоваться этими красотами под испепеляющими лучами полуденного солнца, под улюлюканье и свист раздражённой, доведённой до сумасшествия, кровожадной толпы. Он пошёл вниз, мимо Покровского собора, вдоль рва к реке, в прохладную свежесть неторопливо текущих вод, плавно перекатывающихся в бесконечном, ничем не прерываемом движении будто вечной, никуда не спешащей жизни. В это ли течение вскоре предстоит навсегда влиться его временному, земному бытию? Он направился на простор проститься с заходящим, скрываемым с площади башнями московского кремля светилом. Проститься навсегда, навеки, в ожидании встречи с новым, никогда не заходящим солнцем, не обжигающим, не испепеляющим, вечно ласковым, дарящим Свет, Тепло и Любовь всем в равной, непреходящей мере.

Сейчас он просто сидел на высоком берегу Москвы-реки, подогнув под себя левую ногу, и бросал камешки в нехотя движущуюся мимо гладь вод. О казни не думал, о плохом вообще думать не хотелось. Он просто доживал, жадно впитывал в себя последние часы этого кратковременного бытия, стараясь не упустить ничего, ни единой его крохотной пылинки, ни наималейшей капельки, сливаясь с его запахами, звуками, красками, ощущая себя частью его, рабом, и всё же хозяином этой уходящей жизни. И от этого ощущения ему было хорошо. Хорошо и спокойно. Предстоящая казнь уже ничего не значила, её просто не было. Ей не нашлось места в вечности, дыхание которой он уже чувствовал в движении прохладного ночного воздуха, медлительной, никуда не спешащей реки, глубокого, беспредельного чёрного неба на многие-многие тысячи пространств вглубь усеянного немигающими, зовущими к себе звёздами.

Он не сразу услышал цокот копыт приближающегося со стороны Боровицких ворот вороного, как сама ночь, коня. И только когда тот остановился за спиной, нетерпеливо стуча подковами о камни и гневно храпя в негодовании на седока, сдерживающего его прыть властной рукой, он оглянулся, окинул взглядом нечёткий в призрачном ночном свете силуэт всадника и, отвернувшись к реке, ещё раз бросил в чёрную пустоту лёгкий камушек.

– Почто так рано за мной? Солнце ещё не взошло, до рассвета я волен. Или Государь опасается, что сбегу я, и на его празднике жизни одной смертью станет меньше?

XX. Любви ради юродивый

[25]

Рано утром следующего дня, когда солнце уже довольно высоко поднялось над Яузскими воротами, освежая после ночного одноцветия разнообразно яркие краски державного города, как-то сами собой стихли последние бессильные стоны казнённых, брошенных умирать на холодке. Постепенно сошёл на нет также и плач оставленных в малом количестве пока живыми их родственников и домочадцев. Наконец, истошные в пьяном угаре крики и смех гуляк закономерно и всерьёз обратились в мирный, богатый всевозможными оттенками и тембровыми окрасками храп, равномерно покрывший собою московские улицы. Даже бродячие псы, насытившись и отяжелев от избытка свежего бесхозного мяса и крови, повалились на землю вперемежку с храпящими, жалобно скуля во сне от несварения. Нежданно помилованные всю ночь восславляли Господа в долгих всенощных молитвах, но, почему-то, забыли возблагодарить Господаря и мучились теперь в своих постелях кошмарами, упрямо прерывающими и без того зыбкий, не приносящий отдыха телу и спокойствия душе сон. В самом центе столицы, посреди ярко освещённой факелами и свечами кремлёвской залы за большим дубовым столом, уставленным в беспорядочном хаосе грязной посудой, опрокинутыми стаканами и полуопорожнёнными штофами, а также густо усеянном объедками царского ужина, восседал вконец измученный, не ведающий покоя Царь и Великий князь всея Великия, Малыя и Белыя России Иоанн Васильевич Грозный.

Вокруг полусидели, полулежали, кто на столе, кто под столом, но кое-кто всё ещё за столом в дым пьяные приближённые бояре и опричники – цвет российской государственной элиты. Промеж государевых гостей, услаждая их глаз и не только глаз, неровно ходили, ползали, сидели, лежали такие же как и они пьяные голые бабы, большинство из которых вчера ещё были девками, когда их обречённые отцы стояли на площади в ожидании смерти. А подле, на широком свободном пространстве знакомый уже девичий хор, лихо отплясывая, тянул нестройными, хмельными голосами «Ой, ты, Пронюшка-Паранья, ты за что любишь Ивана…». И всё тот же высокий чистый голос, солируя, задавал тон, но уже без слёз, высохших в хмельном бесстыдстве от укоренившегося в душе полного безразличия не только ко всему происходящему, но и к своей собственной участи.

Если нет Закона, нет Правды, нет в конце концов Бога, недремлющим оком следящего за сохранением Закона и Правды, так гори оно всё пламенем неугасимым! Эх! Говори Москва, разговаривай Рассея! На смену кровавой вакханалии пришла хмельная. И в то время как город, обезумев от первой, уже пресытился второй, главное застолье страны только приближалось к своему апогею.

Царь с блаженной улыбкой на изнурённом лице, обнажившей чёрный беззубый рот, озирал всё происходящее хитрым прищуром мутных глаз. Но если б смог кто проникнуть в глубину их, сумел бы он найти там затаённую мысль наделённого неограниченной властью человека, почувствовал бы немой, невысказанный вопрос – до каких пределов способно дойти человеческое бесстыдство, уязвлённое страхом, распалённое хмелем, развращённое властью?

– Тихо! – прогремел, отражаясь эхом от сводчатого потолка и перекрывая общий шум, музыку и пение, грозный властный голос. – Тихо, – повторил Царь уже спокойно.