Эта книга, написанная по детским воспоминаниям, рассказывает о жизни крестьянской семьи, раскулаченной и высланной на Урал из Белоруссии. Главная тема повести — приверженность крестьянина к земле, одержимость и творчество в работе земледельца, воспитание трудом.
Часть первая
ХУТОР В ПОЛЕСЬE
Мне не верилось, что наш отец кулак. Потому что он не был похож на него. Кулак на картинках здоровенный и брюхатый, как супоросая свинья. В жилете с цепочкой от часов через все пузо, в юфтевых сапогах, лицо хитрющее, как у крысы. Отца же мать однажды недоростком обозвала. А разденется — плоский-плоский, как скамейка, никакого живота. И лицом приятнее всех отцов на хуторе. Кулака, поди, и называют мироедом оттого, что он весь мир поедом ест. Отец же со всеми хуторскими жил в согласии, уважали его.
Мой двоюродный брат Борька говорил, что отец наш никакой не кулак вовсе, а просто у нас больше, чем у других, коров и лошадей, земли тоже, а главное, отец батраков держал. Еще граммофон только у нас одних. На что уж седой Кулебский богат и самые сладкие яблоки только в его саду, а граммофона не имеет. Уж Борька-то все знает — человеку скоро десять стукнет, почти на полтора года старше меня.
Борька завораживал меня своей уверенностью, своим умением ловко проникать в чужие сады и выкручиваться, когда попадался с поличным. Мне постоянно хотелось подражать ему, но не получалось почему-то. Он знал намного больше меня, даже то, что ни ему, ни мне знать еще не полагалось.
— Вчера к нам заходил дяденька из сельсовета, председатель из Чиркович, который еще к вашей Шуре сватался, да отец чахоточным обозвал его. Мама сказала, что вас и Кулебских могут раскулачить, а потом выслать, — невесело сообщил Борька.
ПУТЬ В НЕИЗВЕСТНОСТЬ
Отца вызвали в район, в милицию, и задержали там. Не одного его, а всех отцов семей, которых ждала высылка. Это чтобы не сбежал никто. Сбежит отец — и в ссылку семье придется ехать без него. В нормальной жизни и то тяжело тем, кто без отца. А попробуй на новом, чужом месте, когда ни кола ни двора, да еще в Сибири, в холоду.
Длиннющий обоз из телег, громыхавших по промерзшей, припудренной новогодним снежком дороге наконец подошел к паутине станционных рельсов в Бобруйске. Набитые скарбом и людьми телеги сгрудились у запасной ветки. На ней поджидал эшелон из порожних товарных вагонов. В каждом вагоне посередине «буржуйка» с дровами, рядом и по концам двухэтажные нары из свежих, неструганых досок.
Когда все семьи перед самыми сумерками разместились по вагонам, к эшелону в сопровождении пожилого человека в штатском с портфелем и молодого милиционера подошли отцы. Каждый забирался в вагон к своей семье. Один из них, стоявший позади всех, горбоносый, кряжистый, черный, как цыган, вдруг резво кинулся под вагон — и бежать… «Стой, стрелять буду!» — крикнул пожилой человек в штатском — комендант нашего эшелона. Ему поручалось доставить всех до места ссылки и сдать местной власти. И вот один уже сбежал на его глазах. Им оказался Гнат Кроль с какого-то дальнего хутора за Паричами.
Жена сбежавшего Кроля — Настя, крупная и большеглазая женщина с моложавым, смуглым лицом, и двое их детей ехали в нашем вагоне, но только в дальнем углу на верхних нарах. Бегство мужа ошеломило Настю. Она сперва долго молчала, словно одеревенев, а потом взорвалась проклятьями своему Гнату и расплакалась на весь вагон. Бабы утешали ее, а она будто и не слышала их — все причитала сквозь слезы, поглаживая голову младшего сынишки.
— Как мне теперь одной с детьми? Кому мы нужны в Сибири? Вот натворил кабан проклятый, чтоб тебя разорвало, ирода!
НА УРАЛЕ
Эшелон прибыл на станцию Туринск ночью. Загнанный в тупик, он поджидал утра. Крепко спалось в ту ночь, потому что вагон не раскачивало, нары не скрипели, тепло не выдувало. Но проснулись мы рано — непривычно долго стоял эшелон. Насторожились: может, уже приехали, может, выгружаться скоро? И не ошиблись.
Как только малость рассвело, началась выгрузка. Напротив вагонов на взгорке скопилось множество подвод. Они подходили вплотную к эшелону, лошади шарахались от вагонов, пятились, но их уламывали. Которые впервые поезд видели, те хоть и слушали хозяина, а всем телом дрожали от боязни, пока сани загружали всяким скарбом. Когда наконец загрузились последние подводы, длинный обоз по команде тронулся в путь. По всему чувствовалось, что чья-то сильная, умелая рука продуманно дирижировала переселением от начала до конца. Начальства почему-то и не видно было. Впереди ехал комендант эшелона или в хвосте — мало кого интересовало. Подвод набралось столько, что пешком шагать не требовалось никому. Лошади ровно подобранные на выносливость: упитанные, среднего и ниже среднего роста, мускулистые, мохноногие, со злым взглядом.
— Далеко ли нас повезут? — спросил отец у молчаливого пожилого хозяина подводы в тулупе, подшитых валенках и в собачьей ушанке, с которым мы ехали в санях-розвальнях с сеткой по бокам из тонких мочальных веревок.
— А я че тебе, начальник какой, чтобы знать куда? — буркнул тот. — Нам велено до Петровского — дале не поедем. Дома сено не вожено, всяких делов по домашности полно, корова на отеле, а тут вас развози. На кой мне это сдалось?
— Колхоза еще нет у вас? — полюбопытствовал отец.
СПАСЕНИЕ — КОЛХОЗ?
Пожалуй, половина эшелона осела в этих деревнях и в Чулино, по нескольку семей в каждой избе. Хозяева дворов не косились, не ворчали — приняли ссыльных приветливо. Понимали, что нам и так несладко. А ведь мы шибко потеснили их. И не на день-два, а, может, на годы. Никто ведь не знал, что и как дальше будет с переселенцами: тут останутся или дальше куда повезут.
Несуровой та зима тридцатого года считалась на Урале, но против белорусской — холодна… Особенно, когда «тягун» на деревню Фунтусово злился. Как потянет с реки Тавды — косицы так и режет, а варежку от носа хоть не отнимай. Непривычно было нам, приехавшим из теплых краев. Непривычно было многое: говор чалдонский, крутой и певучий на «о» да на «чё», сапоги без подметок и без каблуков с голенищами до пояса, перехваченными у косточек и под коленом сыромятными ремешками. Броднями называются. Скот днем и зимой к зароду выпускается — ест и топчет сено, которое под ноги упадет. У некоторых снопы необмолоченные весны в скирде дожидались, мышей приваживали. Скот, говорили, все лето без пастуха по лесу бродит. Хочет — на ночь домой идет, хочет — нет. А не пришла дойная корова ночь-другую — молоко перегорело, вымя испортилось. Пастухов не находилось, чалдон позором великим считал пастушить. Да и от прадедов повелось, чтобы скот без пастуха ходил — волков и в помине не было, только медведь мог потревожить скотину.
Не понравилось все это ссыльным, бесхозяйственностью сочли многое у чалдонов. А само слово «чалдон» произносили с буквой «е» — «челдон» и искали ему объяснение. Для меня самым убедительным звучало объяснение нашей вовсе малограмотной матери. Ее мнение разделяли многие: челдонами называются, потому что предки местных жителей перебрались сюда на челнах с Дона. То, что это невозможно — попасть с Дона на Тавду в лодке, — видно, мало кто знал.
В Фунтусово ссыльных семей расселилось десятка полтора. Остальные в других деревнях, в сторону к Таборам и выше их — по Тавде. Семья Кулебского и наша вселились в горницу в доме Ивана Скворцова. Братья Иван и Василий Скворцовы в ту пору на весь район охотниками славились. Они даже свои охотничьи избушки в тайге у озера Пентур имели. Те места и теперь Скворцовскими называют. Хозяева перешли всей семьей в кухню с полатями и голбцем. Лучшим украшением горницы была племянница хозяина красивая девушка Груня. Она вечерами приходила с вязаньем, а по воскресным дням усаживалась со спицами у окошка и больше смотрела на игравших в городки или бабки парней, чем на свое вязанье. По вздохам да по румянцу догадывались, что задел ее сердце кто-то из тех парней.
Все высланные сперва не работали, сидели дома на нераспакованных вещах, как бы в ожидании команды возвращаться на родину. Сидели и доедали привезенные с собой сухари, сало, окороки.
Часть вторая
КУРЕНЕВО
Когда после такого затянувшегося скитания мать привезла меня в Куренево, там уже стоял в обнимку с лесом и озером новенький деревянный поселок домов на шестьдесят. А на конторе колхоза в рамке под стеклом красовалась вывеска: «Куреневская сельхозартель «Свой труд».
В домах — сени и кладовки, крыши из дранки на два ската — шатром. Каждый — на две семьи, с двумя русскими печами. А если семья большая — целиком дом занимала. Полдома — это одна большая комната с полатями. При каждом доме огород — с пнями еще — по двадцать соток на семью. Дом от дома шагов на пятьдесят. У многих во дворе сараюшки для коров маломальские, самими наспех сделанные. Кто коровой обзавелся, кто телкой. У нас уже корова была — комолый первотелок. Скворцов Василий, из местных, стельную телку год назад подарил отцу на обзаведение — отец много помогал ему по домашности, когда в Фунтусово жили. А слепая старуха Аксинья из деревни Кузнецово две овечки и барана дала на расплод за то, что отец два лета помогал ей сено страдовать.
В том конце, которым поселок к озеру притыкался, — колхозные дворы для коров и лошадей. У пологой кромки озера из белого кварцевого песка под соснами глядел большущими окнами длинный серый барак. Поселок начинался с него, в нем жили, когда строились, вырубали лес. После в нем размещалась четырехлетка, потом детский сад. А когда то и другое построили — он под кроличью ферму отошел.
Дома, как по шнуру, выстроились по сторонам трех параллельных улиц, утыканных пнями. Большая половина поселка расположилась к озеру ближе, на бугре. Там раньше сосновый лес на песке стоял. На постройки его свели. Другая половина, где наша семья жила, в низине оказалась. На бугре даже в самое ненастье грязи не водилось — с песком земля. От этого и огороды беднее родили, чем в низине, где все буйно из земли лезло. Мужики, еще когда лес под поселок вырубали, определили, что доброй земля будет по низине — больно густо липовый подлесок взялся там. Примета давняя в тех местах, проверенная.
Поодаль от озера — баня с деревянными ушатами. Сбоку на отшибе, в пнях, — магазинчик, а за ним колхозный кирпичный цех. Здесь кирпич для печей делали. В конце короткой улицы, у леса, где бугор переходил в низину, — фельдшерский пункт, похожий на сказочный домик: построен теремом со шпилем и двумя резными крылечками. В одной половине жила семья болевшего ногами фельдшера Сушинского, а в другой — приемная и две комнаты для процедур. На поперечной улице, на бугре стояла пожарная каланча с лестницей и лемехом, в который били железякой, когда обед подходил или когда надо было колхозников на сход созвать. А вовсе на отшибе, спрятанная в березняке, достраивалась колхозная школа на четыре класса.
БОЛЬШИЕ ГАРИ
Говорили, что это Наюмов со ссыльным Векшиновым, заядлым охотником из уральцев, еще по осени те горельники осмотрели и назвали их Большими гарями. Большими, потому что где-то еще и Малые гари нашли.
Наш отец тоже ушел корчевать Большие гари. Еще снег там не сошел, а работа кипела от темна до темна, споро. Пластались там более двухсот мужиков, чумазых от угольной пыли. Стаскивали в костры валежник, корчевали податливые старые пни. Крепкие пни не трогали, потому что у них корни еще прочные были, много времени требовали, чтобы возиться с ними. А времени в запасе оставалось в обрез — солнце все теплее грело, торопило весну. Обдует, чуть обсушит землю — пахать, сеять надо. Решили пока обходить такие пни, подальше опахивать их, чтобы плуги не ломать и лошадей не надсаживать.
Ночевали у костров. Бывало, проснувшись утром, снег с одеял стряхивали. А то от искры загоралось одеяло или одежда у кого. Спать-то негде было. Только повариха Настя Кроль располагалась под навесиком. Мужики между делом над кухонным котлом собрали его: четыре столба и крыша из старого лубья. Под этой крышей возле котла и ночевала Настя. На Большие гари она сама попросилась — на людях всегда легче вдове. Да и детям лишний раз принести чего-нибудь из съестного хотелось. Время-то голодное стояло. Пожить с детьми в поселке, присмотреть за ними, пока на гарях отсеются, попросила соседку, хорошо знакомую старушку… Поварничать на гарях было совсем нехитрым для Насти делом, потому что каждый день одно и то же — заваруха из гороховой муки и на завтрак, и на ужин. Ели ее не досыта, по норме.
Настя Кроль жила с нами по соседству — через огород. Она частенько зимними вечерами приходила к нам посидеть с работой. То заплаты на штаны детям пришивает, то рукавички шьет им из плотной материи, то шаль теплую распустит и вяжет из тех ниток носки обоим. А то и так зайдет: посоветоваться с матерью, попросить чего.
ПАСТУШЬЯ ГРАМОТА
Прошли дожди и смыли плесень, пыль, мусор. Лужайки, поляны, обочины полей и дорог дружно зазеленели однотонными коврами и дорожками. Проклюнулась травка и под лесом, в первую очередь на кочках. Но под лесом меньше солнца — трава там пореже. От этого ковер казался еще грязноватым — серая, отжившая прошлогодняя трава и подстилка не успели прикрыться зеленью. Только пышная ранняя медунка хвастливо возвышалась над всем и выглядела одинокой — она раньше всех своих цветастых соседок выставляет себя напоказ, не задумываясь, есть ей что показать или нет.
Первая трава в радость: на все лето дармовой корм. Скот поправится, вылиняет, шерсть залоснится, молока у коровы прибавится, лошадей — в ночное гоняй. Летом и ухода никакого за коровой — день-деньской за пастухом. Первая трава нежная, неспорая — не наедается ею скот. А подай корове сено в эти первые дни — не станет есть. Потому что свежую, молоденькую травку отведала. И уже в сарае не удержишь — рев поднимает: выпускай на приволье, да и только.
Отца нашего вызвали с Больших гарей в правление и сказали, что надо пасти коров — с сеном колхоз еле дотянул. Мы и прошлым летом пасли их. Тогда тоже не нашлось желающих пойти в пастухи — тайга пугала. Но член правления, бригадир Белезин, напомнил отцу, как он на том первом сходе в деревне Фунтусово сказал, что работать согласен «кем угодно, хоть пастухом». С того дня отец стал пастухом, а мы с Колей — подпасками.
Но к этой весне коров прибавилось в поселке: колхозное стадо вдвое выросло, да почти каждая семья корову или телку завела. На два стада пришлось делить. Наше оказалось больше, на него требовалось три пастуха. Узнав, что на троих правление положило пять трудодней ежедневно, отец тут же заявил, что пастьбу берет на свою семью. Жадным он был до трудодней, а тут такое подвалило: ему два в день, а нам с Колей по полтора, как подпаскам… Но это означало, что мы втроем все лето от восхода до заката солнца, без выходных и в любую погоду обязаны колесить по тайге.
Отец решил, что в мои двенадцать лет я в подпаски вполне гожусь. Может, я и годился, но на первых порах в лесу до слез доходило. Когда отец рядом — мне хорошо. Отойдет далеко — мне плакать хочется, боюсь заблудиться. Он настойчиво объяснял, что, если за коровами идти, не отставать от них, — ни в жизнь не заблудишься, они сами к дому выведут под вечер, когда наедятся. А мне не верилось, что корова лучше человека знает дорогу к дому, потому что в книжках начитался: животные разума не имеют, у них только инстинкт.
БОЙ БЫКОВ
В один из летних дней стадо утянулось в самую глубь леса, в сторону деревни Оверино. Стадо шло ходко, но отец остановил Розу и дальше не пустил. Он к тому времени уже повеселел: телку свою колхозу отдавать не надо. Коровы спокойно рассыпались по пастбищу с диким горошком и зарослями молодого липняка. Любят коровы липовый лист — ни на какую лесную траву не променяют, если он с молодых липок…
Нам с Колей отец внушил одно очень важное правило: как только стадо вошло на пастбище — давай коровам полную свободу. Разрешал только придержать передних коров или завернуть в другую сторону. Он объяснял, что сытой корове нет резона ночевать в лесу, а чтобы она хорошо наелась, ей необходима свобода. Будешь тревожить, подгонять, крутить — голодной не одна окажется. Тогда уж, если вырвется из стада, не вернется, пока не наестся, а то и заночует в лесу.
Много я пережил, пока свыкся с этим правилом. Разойдутся коровы по лесу, и ты только двух-трех видишь. Волнуешься: где остальные? Потеряться могут. И что бы теперь ты ни делал, ни за что не соберешь в кучу, пока не наедятся. Оставалось только не отлучаться от тех двух-трех, что на глазах. Пройдет время, хватятся они, что приотстали, что звук ботала Розы слишком далеко, и поспешат туда. Я с радостью за ними. Ближе к полудню и голос отца: «О-о-о-о!» — уже слышен и боталы дружнее звенят. Это означало, что рассыпавшиеся сначала коровы уже почти наелись, собираются кучнее, едят ленивее, скоро станут на отдых, жвачку пожевать. Теперь пастухи могут бросать стадо и отправляться к ближайшему водопою разводить костер, готовить обед, если есть из чего. Только надо изредка для Розы подавать звонкий протяжный голос: «О-о-о-о-о-о-о!» В полдень они все до единой окажутся возле нас у водопоя.
Мы собрались у костра на нашем старом обжитом кострище. Отец и Коля заделывали в горячую золу картошку, я пристроился подремать. Коровы, напившись воды, определились на стойло: которая стоя жвачку жует, которая лежа. Или лижут друг друга. От стада к нам подошел развалистой походкой наш любимец — красивый и гордый черно-пестрый колхозный бык по кличке Гармонист. Так прозвали его за то, что он чаще, чем надо было, трубил, с рассвета начинал горланить.
Он часто подходил к костру, чтобы выпросить у нас что-нибудь. К этому его приучил отец. Гармонист получал какой-нибудь нестоящий гостинец, а отец садился, снимал фуражку и подставлял к его влажной морде стриженную машинкой голову. Гармонист долго лизал ее шершавым языком, а отец от удовольствия закрывал глаза, прижимая голову к стволу дерева, чтобы не так шаталась.