В третьей книге серии мы знакомим читателя с малоизвестным романом французского писателя «Жан Кавалье», посвященном столь же малоизвестной странице истории Франции – восстанию камизаров, одной из последних вспышек религиозных войн, одной из последних отчаянных попыток гугенотов отстоять свое право на свободу мысли.
Это прекрасный образец жанра исторических хроник, неизменно пользующегося успехом у читателя.
КНИГА ПЕРВАЯ
СЕВЕННСКИЙ ПЕРВОСВЯЩЕННИК
МАЛЕНЬКИЙ ХАНААН
Близ местечка Сент-Андеоль-де-Клергемор, расположенного в нижних Севенах, на восточной границе Мандской епархии
[1]
в Лангедоке, простиралась значительная долина. Ее защищали от северных ледяных ветров и от западных влажных дуновений лесистые вершины Эгоаля – одной из высочайших гор в Севенском хребте. Эта долина, орошаемая с востока Гордон д'Андюзой и подвергнутая живительному южному теплу, была до того плодоносна, что на местном наречии ее прозвали Ор-Диу (Hort Diou – Сад Божий). Протестанты, составлявшие большинство населения в этой епархии, давно окрестили Ор-Диу Маленьким Ханааном.
Быстрые и прозрачные, но не особенно широкие и не глубокие, воды Гордона в своих многочисленных изгибах, орошая эту очаровательную долину, терялись под тенистыми сводами столетнего леса. Подмываемые быстротой течения, согнувшись под тяжестью своих верхушек, несколько громадных дубов, наполовину уже поваленных, держались только благодаря деревьям, растущим на противоположной стороне. Некоторые из них, хотя живучие и покрытые листьями, но уже наполовину вырванные с корнями, казались мостами из зелени переброшенными с одного берега на другой. Крепкие побеги их простирались во все стороны, и их зеленые ветви сплетались посреди реки, так что задержанная вода в виде водопада пробегала эту плотину из листьев. Там и сям толстый слой мха скрывал подточенные червями стволы деревьев, а внизу смешивался своими бархатистыми оттенками с разноцветными камушками, над которыми Гордон катил свои лазурные воды. Тысячи птичек нарушали уединение своим чириканьем. В долину Ор-Диу доносилось только далекое меланхолическое побрякивание колокольцев баранов, которые носили их с гордостью, присущей вожакам стада.
Прелестным июньским вечером 1702 года двое ребят сидели на берегу реки, в небольшой беседке из зелени, которая образовалась от сплетавшихся между собой ивовых веток, плюща и боярышника в цвету. Сквозь широкую просеку на опушке леса виднелась часть Маленького Ханаана. Рассеянные по долине овцы питались зеленой и сочной травой. Эти пастбища простирались по мягкому откосу вплоть до верхушки холма, образуемого одним из последних изгибов горы Эгоаль. Горизонт заканчивался темным лесом. Из его недр печально и одиноко возвышалась башня замка Мас-Аррибаса.
Старший из двух детей, Габриэль Кавалье, был пастушок небольшого роста, приблизительно лет четырнадцати. Кожаный пояс стягивал в талии его плащ с широкими рукавами из белого полотна – обыкновенная одежда обитателей Севен. Подле него лежали его котомка, широкая соломенная шляпа, пастуший посох с железком, несколько удилищ с удочками и корзина с довольно большим количеством форелей, выуженных из Гордона. Черты его лица необыкновенной красоты, длинные, золотистые, вьющиеся волосы, голубые глаза и загоревшее от горного воздуха лицо – все носило следы мягкости и мечтательности. Небольшая девочка, лет двенадцати или тринадцати, в длинном плаще из белого полотна, сидела возле Габриэля. Одной рукой она обхватила шею пастушка. Хотя черты ее лица были тоньше, кожа нежнее и волосы золотистее, тем не менее, по поразительному сходству в ней всякий легко признал бы его сестру.
Играючи, Селеста и Габриэль украсили свои золотистые головки фиалками и дикими нарциссами. Они купали свои голые ноги античной красоты в чистой, свежей речной воде, которая образовывала прозрачные, серебристые круги. Недалеко от этой очаровательной группы ручной голубь чистил кончиком розоватого клюва свои не совсем просохшие перья. У детей был задумчивый и грустный вид. Они не разговаривали друг с другом. Казалось, они были погружены в наивное и глубокое созерцание картины, которая развертывалась перед их глазами.
СЕНТ-АНДЕОЛЬСКИЙ ХУТОР
Сент-Андеоль, расположенный посредине косогора, в очаровательной местности, господствовал над Малым Ханааном.
Немного спустя Селеста и Габриэль появились со стадом на хуторе отца. Хуторянин Жером Кавалье, один из наиболее почитаемых обитателей Сент-Андеоля, придерживался простых, старых нравов. Характера он был сурового. Как и все протестанты, он управлял своей многочисленной семьей по патриархальным заветам. Во времена гражданских войн прошлого столетия его отец и дед бились, отстаивая права реформатской религии. Не осуждая образ действий своих предков, Жером Кавалье, однако, не подражал им. Не верил он, чтобы было такое право – ходить с оружием на королей, даже в защиту веры. В этом он добросовестно подчинялся учению пяти протестантских сект
[4]
, которое предписывало глубокое подчинение правителю и взамен предлагало угнетаемым за религию христианам непоколебимость в страданиях и мученичестве. Жером Кавалье увещевал своих воздерживаться от всякого насильственного сопротивления, но он внушал им также, что скорее надо спокойно и с покорностью переносить самые жестокие мучения, чем отказываться от своих религиозных обрядов.
После отмены Нантского эдикта Людовик XIV отдал приказ закрыть или разрушить протестантские храмы и постановил, что всякий гугенот, примеченный или в собрании, или слушающим проповедь, подвергается ссылке на галеры или смертной казни. Несмотря на всю крайнюю строгость этих постановлений, Жером Кавалье принимал участие во всех собраниях, которые устраивали изгнанные пасторы в лесах и горах. Он не оспаривал у короля ни его власти, ни его права избивать безоружных протестантов, которые собирались, с целью благоговейно послушать «министров», как называли они своих попов. Но он полагал, что протестанты должны, не защищаясь, дать перерезать себя и таким мученичеством заслужить бессмертие, обещанное верующим. Жером Кавалье осуждал поведение большинства реформаторов, которые, несмотря на эдикты, покидали отечество, с целью исповедовать свою религию на чужбине. Он считал добровольное удаление из отечества слабостью, безмолвным признанием несправедливых порядков, которые нарушали свободу совести.
– Жить честным человеком и верным подданным в моей стране и в моей вере, – говорил он, – это мое право, и я не поступлюсь им, пока жив.
Глубоко уважаемый, горячо любимый в своем местечке, он всегда пользовался своим влиянием, чтобы успокаивать умы, приходившие все в большее волнение от новых преследований изо дня в день.
ЖАН КАВАЛЬЕ
Раньше, чем продолжать этот рассказ скажем несколько слов о прошлом Жана Кавалье, одного из главных героев нашего повествования.
Он родился в 1680 году, в Риботе, деревне алеской епархии, где его отец владел хутором, который впоследствии бросил, поселившись в своем Сент-Андеоле, близ Манда. Как и его брат Габриэль, Жан Кавалье первоначально пас стада. Но вскоре, приглашенный в Андюз одним из своих дядей, человеком богатым, бездетным и по ремеслу булочником, семнадцатилетний севенец переселился в это местечко.
Его живому, подвижному, пылкому воображению, его веселому, смелому, решительному, скорее надменному, чем гордому, нраву сельская жизнь мало приходилась по вкусу. Хотя и воспитанный в суровой, богобоязненной семье, черты которой мы пытались набросать, тем не менее, Жан Кавалье не проникся ни мечтательной верой Селесты и Габриэля, ни строгим пуританством своего отца. Исправно исполняя свои религиозные обязанности, он не упускал случая поразвлечься.
Так прошло два года. Кавалье в девятнадцать лет красивый, смелый, веселый, хорошего сложения, с бойкой речью, стал героем всех андюзских мастеровых. Есть люди, которые самой природой призваны властвовать. У Кавалье это уже прорывалось: он управлял играми и упражнениями своих товарищей. В борьбе, в бегах, в прыганье – повсюду он был первым. Старый протестантский полководец, участвовавший во всех религиозных войнах великого герцога Рогана, по словам гугенотов, дал ему даже несколько уроков фехтования.
Одно происшествие, по-видимому ничтожное, изменило все течение жизни Жана Кавалье. Это было в 1699 году. Указы против реформатов, упорно отстаивавших свою религию, достигли ужасающей строгости. Людовик XIV отдал приказ направить гарнизонных сыщиков в те города и села, где фанатизм или изуверство, как прозвали протестантизм, глубоко укоренился. Местечко Андюз было в том числе. Часть драгун сен-серненского полка, под начальством молодого маркиза де Флорака, расположилась там по-военному.
ОТЕЦ И СЫН
Гугенот сел. Жан почтительно, но не совсем спокойно, стоял перед отцом.
– Мой сын ответил мне сейчас за ужином, как непристойно отвечать почтительному сыну, – начал строгим голосом старик.
Не без волнения заметил Жан, что его отец обращается к нему в третьем лице, – признак его особенно торжественного настроения. Он почтительно ответил:
– Простите, батюшка, я об этом сожалею!
– Хорошо! Но в будущем пусть мой сын никогда не произносит таких безумных слов в присутствии наших пахарей и слуг. Мы должны давать им пример подчинения законам и послушания королю, нашему господину и владыке.
КРОВАВЫЙ КРЕСТ
В состоянии, близком к отчаянию, отправился Жан Кавалье к Кровавому Кресту, где он надеялся встретиться с Ефраимом и дю Серром. Он испытывал дикое бешенство, вспоминая Изабеллу и ее обольстителя. До сих пор он слепо верил в любовь этой молодой девушки. Он так был убежден в ее преданности, что это внезапное разочарование и гибель всех его надежд вдвойне ужасали его. То он обвинял в этой бесстыдной измене одну Изабеллу, то обращал всю свою ненависть против де Флорака. Но когда Жан вспоминал гнусное двоедушие молодой девушки, которая недавно еще писала ему уверения в вечной любви, он чувствовал к ней еще больше омерзения, чем к маркизу.
А между тем в его честолюбивых мечтах Изабелла всегда занимала видное место. Нравом и умом она стояла настолько выше своего происхождения, он успел настолько убедиться в ее непоколебимом мужестве, что в самых безумных его мечтах о славе, эта сильная женщина всегда находилась бок о бок с ним. Разбираясь в своих воспоминаниях, он даже думал, что первые честолюбивые замыслы возникли в нем одновременно с любовью к Изабелле и что он хотел подняться выше своего скромного положения исключительно для нее. Иногда же он переходил от вспышек гнева к мучительно-болезненным воспоминаниям. Он припоминал малейшее слово, сказанное молодой девушкой, ее искренность, откровенность, ее строгие увещевания, когда она упрекала его в гордых и ни к чему не ведущих помыслах, ее разумные и зрелые советы, которые он получал от нее в письмах. Он спрашивал себя тогда, как могла она, такая смелая, снизойти до такой подлой измены?
Как это обыкновенно случается, личный интерес поглотил общие выгоды. Свое бешенство против маркиза де Флорака Жан перенес на всех католиков. Будь в его власти заставить народ поднять оружие на дворян и католиков, мгновенно вспыхнуло бы восстание.
Он не забыл среди всех своих скорбных волнений свидания, назначенного им Ефраиму и Аврааму дю Серру: он дорожил ими, как мщением. Пройдя немного, Жан очутился на границе широкой, обросшей вереском равнины, отделявшей эгоальский лес от холмов Ор-Диу. Равнина была перерезана четырьмя дорогами. На месте их пересечения был воздвигнут высокий, готической формы, каменный крест. Была светлая, звездная ночь. Жан заметил кого-то у подножия креста и осторожно приблизился к нему.
– Вострубите рогом в Гиве! – раздался глухой голос человека, опередившего его своим приходом.
КНИГА ВТОРАЯ
ДВЕ КРАСАВИЦЫ
МОНПЕЛЬЕ
Город Монпелье
[22]
, столица Лангедокского округа, с некоторого времени, казалось, был погружен в зловещее оцепенение: торговля была в застое, все увеселения прерваны. На многих улицах проросла трава. Этот квартал, населенный исключительно протестантами, был теперь покинут ими и пустынен. Большинство магазинов, контор, или товарных складов, некогда принадлежавших кальвинистам, было закрыто.
В то время как в этой части господствовало мертвое молчание, на площади Канург, в условном месте обычных собраний дворянства и католической буржуазии, наоборот, царствовали суета и движение. С беспокойством прохожие останавливали друг друга, выспрашивая об известиях, касавшихся возмущения фанатиков. Около года прошло уже со времени убийства севенского первосвященника. Мятеж сделал громадные успехи: нельзя было без охраны покидать Монпелье: партизаны севенских реформатов подступали к самым городским воротам.
На базарной площади были воздвигнуты на продолжительное время эшафот, костер и виселица. Не проходило дня, чтобы кровь нескольких казненных гугенотов не обагряла столицу Лангедока. Католическая чернь с дикой жадностью стекалась на эти страшные зрелища и преследовала проклятьями жертвы еретиков: религиозная ненависть достигла крайней степени ожесточения. Но буржуазия не присутствовала при казнях; она всеми силами старалась, однако, способствовать чрезмерной строгости властей по отношению к гугенотам, которые, как все утверждали, являлись единственными виновниками народных бедствий.
В один из первых весенних дней 1704 года, толпа горожан прогуливалась по Канургу. Тут находился и мэтр
[23]
Жанэ, торговец духами, прославившийся изготовлением «воды венгерской королевы», которой он снабжал почти всю Европу. Капитан буржуазного ополчения, он купил этот чин со времени появления нового указа, установившего продажу этих должностей. Казна была почти пуста: и все должности продавались с молотка. Толстопузый, с круглым красным лицом, с маленькими зеленоватыми глазками, скрывавшимися под широкими седыми, как его усы и эспаньолка, бровями, веселый и тщеславный, хитрый в торговых сделках и крайне откровенный в частных сношениях, мэтр Жанэ был типом католика-буржуа того времени.
Его и без того крупное состояние еще увеличилось, благодаря многочисленным поместьям, приобретенным за бесценок во время реквизиции в казну имущества беглых протестантов. Вместе с деньгами явилось и тщеславие. Мэтр Жанэ купил себе право носить шпагу, всякий раз, когда собирали гражданское ополчение. Капитанский чин вскружил ему голову. Он возомнил себя важным лицом, в особенности с тех пор как проник в таинства хорошего тона, благодаря прилежному чтению «Правил христианской благопристойности» и других сочинений об «обиходной вежливости», уже сильно устаревших, но очень распространенных в провинции. Почтенный изобретатель «воды венгерской королевы» никогда не выходил из дому без одного из этих томиков, в которых он черпал нужную ему мудрость: стоило только кому-нибудь затронуть правила приличий, как он немедленно приводил выдержки из своей книжки.
ИНТЕНДАНТ
Николай Ламуаньон де Бавиль этот чиновник, который, благодаря народным предрассудкам, слыл таким страшным, был одной из замечательнейших личностей века. Лет двадцать он властно управлял Лангедоком, побывавши предварительно правителем По, Монтобана и Пуатье. Его обширный, живой и светлый ум, его железная воля, твердые политические взгляды, смелость, убийственная язвительность и деловые таланты внушали министрам Людовика XIV такой страх, что они навсегда преградили этому выдающемуся человеку путь ко двору: опасались, чтобы он не пустил при дворе глубоких корней и не затмил их всех своим гением. Предпочли предоставить ему такую власть в провинции, что его прозвали королем Лангедока.
– Он создан не для финансов или правосудия, а скорее, для должности главнокомандующего армией; он всегда наготове и никогда не торопится, – говорил про него маршал Вилляр.
Впрочем, вообще трудно себе представить, какой неограниченной властью пользовался тогда провинциальный интендант. Уполномоченный и советник короля, глава правосудия, полиции и финансов, он имел право призывать к ответу всех чиновников, духовенство, городских и сельских старшин. Он созывал городские и народные собрания для смены тех местных чиновников, которых он находил негодными. В его власти находились: гарнизон, земские ополчения, предводители дворянства. Он преследовал судебным порядком мятежников. Ему принадлежал совещательный голос на заседаниях губернатора. Наконец, за свои действия он подлежал ответственности только перед королевским советом. Легко понять, что такая власть недалека от неограниченного произвола, когда она в смутное время сосредоточивается в руках человека, столь уверенного в своей силе и в одобрении двора, как это было с Бавилем.
Как уже сказано, дом интендантства округа Монпелье находился на площади Канург. Это величественное здание из тесаного камня заканчивалось, как и все городские дома, высокой террасой, на которую обитатели выходили летом подышать свежим морским ветерком, известным под названием корбэнского, поднимавшимся обыкновенно около девяти часов вечера. Два часовых, принадлежавших к роте стрелков интенданта, одетых в серовато-белые полукафтаны с красными воротами, стояли на страже перед домом. Жилище Бавиля имело строгий величественный вид. Широкая лестница из лангедокского мрамора, купол которой был расписан в одну краску, по образцу художника Девита, вела в продольный ряд комнат. Тут было восемь зал. С одной стороны, они примыкали к длинной галерее, с другой – к обширной библиотеке, которая сообщалась с часовней. В этих громадных покоях не было ни парчи, ни золотой бахромы: сообразно понятиям Бавиля, такая кричащая роскошь не подходила к жилищу чиновника, где все должно быть строго и внушительно, как он сам. Поэтому обои и занавесы были из малинового бархата, с отворотами, которые заканчивались широкими каймами из горностая. «Святыни» кисти Лебрэна, множество семейных портретов кисти Миньяра, несколько римских достопримечательностей, найденных в раскопках, незадолго до того произведенных в Арле и Ниме, составляли украшение зал. В одной из них висел великолепный портрет отца Бавиля, преславного Гильома де Ламуаньона, первого президента парижского парламента, скончавшегося в 1677 году. Академия художеств преподнесла Бавилю эту работу кисти Филиппа Шампанского в благодарность за выигранную им еще в юности знаменитую тяжбу, где он выступил защитником Жирара Ван Опсталя, одного из членов этого ученого общества.
Двери интендантства, обыкновенно открытые, в эти дни оставались запертыми: Бавиль торжественно праздновал в кругу близких родственников день рождения своего отца. Это празднество было одним из благородных преданий этой старинной семьи «мантьеносцев», члены которой, как говорил Флешье
ПОЛИТИКА
– Я позвоню, Сюрваль, когда вы мне понадобитесь, – сказал Бавиль своему секретарю. Он уселся за большой стол, покрытый бумагами, над которыми в порядке лежали телеграммы, недавно полученные из Парижа. Жюст де Бавиль, известный потом под именем графа де Курсона, бессознательно облокотился о подставку больших часов деревянной мозаичной работы и замер в этом положении.
– Что я вижу! – воскликнул Бавиль, распечатав следующее письмо. – Сын мой, вы назначены интендантом Руанского округа. О, король слишком к нам милостив!
– Я, отец? – почти с ужасом спросил Жюст де Бавиль.
– Ты, сын мой! Ты, ничтожный докладчик суда в Монпелье. Это неожиданная милость! Я уверен, что канцлер, желая выразить свое необыкновенное к нам внимание, нарочно выбрал день нашего семейного торжества, чтобы сообщить нам эту добрую весть. Нуте-ка, г. интендант, пойдемте: я представлю вас вашей маменьке и дяде в новом чине, – проговорил Бавиль, вставая и крепко обняв сына.
Жюст как будто не разделял радости отца. Когда Бавиль уже собирался войти в гостиную, он с умоляющим видом обратился к нему:
ТОРЖЕСТВЕННЫЙ ВЪЕЗД
На следующее утро, после беседы Жюста де Бавиля с отцом, Вилляр торжественно вступил в Монпелье. С крайним нетерпением ожидали католики прибытия нового генерала. Можно было подумать, что одного его присутствия было достаточно, чтобы положить конец гражданской войне. Давно уже город не имел такого праздничного вида. Ополченцы были вооружены. Толпа любопытных запрудила площадь Вязов, по которой должен был проследовать маршал, въехавший через Ворота Звона. Простой люд и ремесленники, которых легко было узнать по серым поярковым шляпам, по плащам из шерстяной саржи и по чулкам серого цвета, толпились по улицам или взбирались на деревья, чтобы лучше следить за торжеством. Женщины, почти все брюнетки, были кокетливо одеты в лангедокский наряд. Их головы были закутаны в белые покрывала, которые завязывались под подбородком. На груди у них висели золотые или серебряные крестики, под которыми виднелись бабочки из того же металла – странная смесь знаков язычества и христианства. Их платья, с небольшими четырехугольными вырезами, были без рукавов, а рукава их «шутих» (род шубок яркого цвета) были крайне узки и застегивались у кисти маленькими медными или серебряными пуговками узорчатой работы.
Там и сям среди толпы ремесленников виднелись в довольно большом количестве «черные шляпы»: так тогда называли богатых мещан, одетых в очень узкие камзолы и панталоны, скромно украшенные лентами. Их длинные эспаньолки спускались на батистовые воротники сверкающей белизны. В шляпках и платьях из тафты одного цвета торопливо выступали жены этих важных горожан, желая скорее занять местечко получше, чтобы увидеть маршала, который, по рассказам, считался одним из красивейших и учтивейших царедворцев. Вдали можно было заметить изрядное количество дворян, понаехавших из деревень, в красных кафтанах
[32]
, гордых своим мечом и портупеей, своими шарфами и перьями. Большинство из них сидело верхом на местных лошадках. Некоторые имели позади себя своих жен. У всех к седельной луке были привязаны или ружье, или пистолеты. Многие прибыли в сопровождении своих крестьян или вооруженных слуг: дороги были небезопасны.
Наконец, монахи всевозможных орденов и солдаты разных отрядов, стоявших в то время в Монпелье, придавали особенную пестроту этой толпе своими живописными нарядами. Только известная часть католиков боялась приезда маршала, великодушие и рыцарственность которого особенно хвалили все: мы говорим о кадетах креста. Эти партизаны, еще более страшные, чем микелеты, вместе со страстью к грабежу, проявляли еще самое жестокое религиозное исступление. Один старый лангедокский дворянин образовал в них вольную дружину. Этот человек, после бурно проведенной жизни, постригся в монастырь под именем брата Габриэля. Он удалился в очень уединенную местность, поблизости от Сомьеров. Воспламененный жгучим рвением к католичеству, поощренный в своем решении г-ном Флешье, епископом нимским, монах выступил в поход. Его жестокость достигла таких крайностей, что Кавалье, в то время главнокомандующий войсками Стана Предвечного, как называли его, написал Бавилю, что если он не положит предела зверству монаха, то он, Кавалье, в свою очередь, будет беспощаден к католикам. Он закончил свое письмо заявлением, что его войска непричастны к преступлениям, совершенным черными камизарами Мариуса, которых, напротив, он собирается наказать самым жестоким образом, дабы это послужило в назидание другим, «так как эти грабители, – добавлял он, – опозорили дело настоящих Господних воинов».
Габриэль, привлеченный, как и остальные жители Монпелье, желанием посмотреть на въезд маршала, находился на площади Вязов. Толпа смотрела на него со страхом и восхищением. Ему было около шестидесяти лет. Он был еще здоров и крепок. Длинная седая борода придавала строгое выражение его смуглому лицу. На нем был накинут темный плащ с капюшоном. Он опирался на узловатую палку с железным наконечником. В битве он никогда не прибегал к мечу, а пользовался только пистолетом да этой толстой булавой. Случай как будто хотел сопоставить этих двух людей, не уступавших друг другу в храбрости и жестокости: Денис Пуль, в то время находившийся в Монпелье, столкнулся на площади Вязов с братом Габриэлем. Оба обменялись взглядом, полным любопытства и почти восхищения: капитану микелетов ни в чем не приходилось завидовать предводителю кадетов креста.
Денис Пуль находился в обществе своего сержанта Бонляра, который на некоторое время оставил свой мундир, чтобы облечься в очень изящный полукафтан из дорогого толстого сукна лилового цвета, по старинной моде. На каждой поле необыкновенной ширины виднелся вышитый синелью целый оркестр музыкантов. Таинственное происхождение этой одежды никогда не было достаточно выяснено. Но так как никаких требований не было к нему предъявлено, то мэтр Бонляр мирно пользовался своим приобретением. Вместе с этим платьем он носил черный парик и серую шляпу с длинным, немного выцветшим красным пером.
МАРШАЛ ДЕ ВИЛЛЯР
Протестантское восстание во главе с Жаном Кавалье, одним из его выдающихся предводителей, должно было принять очень угрожающие размеры, сам предводитель должен был внушать к себе очень большой страх для того, чтобы король послал против мятежников и их предводителя такого человека, как маршал де Вилляр. Чем яснее будет доказано значение этого человека, как полководца и дипломата, тем значительнее покажется в глазах всех его противник, Кавалье.
Благодаря редкому совмещению этих двух качеств, выбор Людовика XIV или, вернее, г-жи де Ментенон пал на маршала, когда пришлось назначить нового генерала в Севенах. Партия янсенистов одно время взяла верх над иезуитами, ревностным и беспощадным начальником которых был отец Ляшез, духовник короля. Янсенисты предполагали, что гражданской войне возможно будет положить конец, мягко и терпимо относясь к протестантам. Иезуиты же указывали на жестокости и преследования, как на единственное средство усмирить протестантов. Госпожа Ментенон была слишком чуткой и благородной женщиной, чтобы не примкнуть к янсенистам, но ее личные интересы не встретили там могущественного подспорья в борьбе против сильно возраставшего рокового влияния отца Ляшеза на Людовика XIV.
К партии янсенистов, полной терпимости и мягкости, примкнули все уцелевшие знаменитости Пор-Рояля – этого мирного убежища ученых, столь жестоко разрушенного Людовиком XIV, который приказал изгнать всех его обитателей и запахать землю под его развалинами. Лучшие среди умных и просвещенных царедворцев примкнули к янсенизму, многие члены духовенства разделяли те же убеждения. Среди них называли Фенелона и одного из наиболее чтимых церковью прелатов монсеньора кардинала де Ноайля, который, благодаря своей высокой нравственности, трогательному благочестию, великим познаниям, простому, но смелому красноречию, был достойным представителем славнейших времен христианства.
Надо сказать к чести г-жи Ментенон, что она горько порицала жестокости, последовавшие за отменой Нантского эдикта. Она хотела, по крайней мере, постараться исправить пагубные последствия решения, которому не в силах была помешать, но против которого должна была бороться. Чтобы достичь этой цели, г-жа Ментенон не испугалась страшной ненависти отца Ляшеза и жестоких выходок короля. Со своей обычной ловкостью, она воспользовалась той каплей влияния над Людовиком XIV, которая у нее еще сохранялась, чтобы заставить короля назначить Вилляра главнокомандующим в Севенах. Вскоре мы убедимся, насколько важен был этот выбор. А пока очертим несколькими словами военное и политическое поприще маршала. Отец Вилляра, получивший, сообразно романтическим преданиям того времени, прозвище Орондата, благодаря своей рыцарской вежливости, был посланником в Турине. Его сын, о котором тут идет речь, назначенный пажом при «главной конюшне», в шестнадцать лет совершил свой первый поход и был впервые ранен при осаде Цютфена, в Голландии, где участвовал в качестве добровольца. Он проявил там такую поразительную смелость, что великий Кондэ воскликнул: «Нельзя сделать выстрела без того, чтобы этот мальчик не вырос тут, как из-под земли!» В военном искусстве его наставниками были Тюренн и Люксамбур. Его выдающиеся военные способности быстро развились под влиянием таких учителей.
В эльзасском походе, в коксбергской битве, Вилляр доказал, что умеет совмещать хладнокровный глазомер тактика с кипучей храбростью партизана. Рядом с неустрашимой отвагой, его отличительной чертой, он проявлял пленительную веселость и рыцарскую восторженность. В минуты крайней опасности с уст его срывались шутки, то остроумные, то полные добродушия. Так, в битве при Коксберге, перед тем, как во главе своих всадников напасть на неприятельское каре, он сбросил с себя кирасу со словами: «Мне не нужна кираса: ее нет также у моих солдат!»