Главные герои рассказов молодого американского прозаика Уэллса Тауэра люди на грани нервного срыва. Они сами загоняют себя в тупик, выбраться из которою им по силам, но они не всегда этого хотят. Героев Тауэра не покидает ощущение постоянной тревоги и постоянной надежды на сопереживание. Проза Тауэра — это то и дело возникающие комические ситуации, неожиданно сменяющиеся ощущением чего-то ужасного. У Тауэра новая американская малая проза приобрела и новый язык — яркий, отточенный и хлесткий. Благодаря этому симбиозу Уэллса Тауэра сегодня называют «следующим лучшим писателем Америки».
Уэллса Тауэра литературные критики называют «следующим лучшим писателем Америки». Дважды лауреат Pushcart Prize и обладатель премии журнала The Paris Review Тауэр начал свою писательскую карьеру с публикаций в The New Yorker, Harper's magazine, GQ, The Paris Review и The Washington Post Magazine. В сборник «Дверь в глазу» вошло девять рассказов молодого американца, который заново открывает жанр малой прозы. Тауэра сравнивают с Сэлинджером, Капоте и Кизи, ведь вслед за ними он рассказывает о тупиковых и трагических ситуациях, о людях, которые ждут не материальных благ, а тепла и сочувствия. «В мире столько безысходности, — говорит Тауэр, — что в моих рассказах не может не быть теплоты». Вместе с тем Тауэр пытается разобраться в том, что побуждает людей не противиться злу, скрывать свои чувства и лицемерить.
Язык уэллса тауэра столь же выразительный и рельефный, как тело борца.
San Francisco Chronicle
Проза Тауэра — отличное напоминание о том, что одна из главных задач писателя — знакомить читателя с новыми мирами.
Los Angeles Times
На побережье
Перевод В. Бабкова
Боб Манро проснулся ничком. Челюсть у него болела, орали утренние птицы, а в трусах наблюдался явный дискомфорт. Вчера он приехал поздно, спину ломило от долгого автобусного путешествия с севера, и он устроился на полу с поздним ужином из двух пачек крекеров. Теперь крекерные крошки были повсюду — под его голой грудью, в потных сгибах локтей, а самый крупный и подлый обломок застрял глубоко между ягодицами, словно кремневый наконечник угодившей туда стрелы. Вдобавок Боб обнаружил, что не может его достать. Во сне он придавил руки, и они онемели. Он попытался пошевелить ими, но это было все равно что пытаться двигать монету силой разума.
Проснувшись впервые в этом пустом доме, Боб ощутил, как день начинает давить на него. Лежа щекой на прохладном линолеуме, он содрогнулся и почувствовал, что где-то внизу, не так уж далеко спрятавшаяся в песчаной почве, к нему тянется смерть. Но шестеренки внутри него наконец повернулись и подняли на ноги. Боб прислонился к стене, пережидая наплыв головокружения, потом удалил из задницы крекер и направился на кухню. Открыл холодильник — оттуда пахнуло кисловатой затхлостью плохо отмытого термоса. В морозилке валялись сморщенные кубики льда, Боб отковырнул один и сунул в рот. У него был вкус стираного белья, и Боб выплюнул его в пыльную расселину между холодильником и плитой. За кухонной дверью был внутренний дворик, который Бобу полагалось привести в порядок. Сквозь трещины в камнях пробились чертополох и еще какие-то буйные сорняки. Древесные корни, выпершие наверх высокими буграми, накренили в разные стороны стол и стулья из заплесневелого белом пластика. Боба слегка замутило от этой картины и мысли о том, сколько здесь предстоит работы. Когда-то этим домом совместно владели его отец и дядя Рэндалл, который теперь, после смерти брата, не теряя времени, выставил дом на продажу. Шесть лет назад отца Боба убедили вложиться в эту недвижимость фактически не глядя, да и потом он приезжал сюда разве что разок-другой. Документы оформили так, что все тут же отошло к Рэндаллу, и Боб подозревал, что дядя, который был шестнадцатью годами моложе отца, рассчитывал на такой поворот событий с самого начала.
Рэндалл жил там же, где и Боб, в нескольких часах пути к северу Когда отец Боба лежал при смерти, Рэндалл обещал ему позаботиться о том, чтобы у племянника все было в ажуре. За несколько недель, протекших после похорон, Рэндалл частенько заглядывал к Бобу ради моральной поддержки, хотя сочувствие обычно приводило его точнехонько к ужину и не позволяло уходить, пока в холодильнике не иссякало пиво.
В обществе дяди Боб всегда чувствовал себя неуютно: на масляных волосах Рэндалла неизменно виднелись свежие бороздки от гребешка, а на зубах он носил скобки, и это под пятьдесят-то лет!
Убежище
Перевод В. Бабкова
Иногда, только иногда, обычно после пяти-шести порций коктейля, идея позвонить моему младшему брату начинает казаться разумной. Требуется немалое количество растворителя, чтобы смыть кое-какие темные пятна в нашем общем прошлом — например, память о том, как в мой девятый день рождения Стивен, тогда шестилетний, подкрался ко мне сзади на берегу пруда в парке Амстеда и толкнул в спину. Воды там было всего ничего, и я сделал несколько судорожных шагов, как корова на льду, а потом хлопнулся лицом вниз в грязную жижу. Мои друзья чуть не померли со смеху. Мать уложила Стивена к себе на колени и до красноты отшлепала по ногам твердой стороной щетки для волос, но в глазах моих гостей это лишь укрепило его репутацию маленького героя-комика, готового пострадать за свое искусство.
Или тот случай в одиннадцатом классе, когда я получил в школьной постановке «Бриолина» роль спутника девицы, которую играла некая Доди Кларк. Среди хаоса танцев и хулиганских разборок мы с ней изображали почти незаметную пару и обменивались разве что одной-двумя репликами. Доди была мышеподобная девочка со срезанным подбородком и крупными зубами, по-собачьи выдающимися вперед. Она меня совершенно не интересовала, и тем не менее, глядя на нас вместе, Стивен умудрился воспылать ревностью. Он пошел на штурм, бомбардируя Доди постерами, сувенирными ручками, наклейками и хрустальными безделушками, разбрасывающими по подоконнику радужные лучи. Натиск увенчался успехом, но, когда Доди наконец опасливо приоткрыла губы навстречу поцелую моего брата, его — как он сам признался мне годы спустя — вдруг парализовало. «Эти зубищи! Все равно что целоваться с песчаной акулой. Ей-богу, не пойму, зачем я тогда вообще к ней прилип». Но я-то знаю зачем, и он тоже: просто Стивену всегда была невыносима мысль, что мне может достаться хотя бы крошечное удовольствие, которого он не отведал первым.
Или весенний день, когда мне было шестнадцать, а Стивену тринадцать и он застал меня в своей спальне, где я слушал его записи. То, что в мои уши вливалась обожаемая им музыка, безнадежно осквернило ее, так что он собрал все диски, которые я успел прокрутить, и один за другим расколотил об угол письменного стола, а потом попросил меня показать, какие еще мне нравятся, чтобы разбить и их.
Или то зимнее утро, когда матери не было дома и я добрый час продержал Стивена на крыльце в одной пижаме, с удовлетворением глядя сквозь заиндевевшее стекло, как он, самозабвенно рыдая от ярости, колотит в запертую дверь. Не могу объяснить, зачем я все это делал, — внутри меня словно сидел маленький бесенок, для которого гнев брата всегда был сущим нектаром. Припадки Стивена, его вспышки экстатической ненависти напоминали порнографию навыворот, завораживали, как откровенные любовные сцены. Я все еще смеялся, когда после часовой пытки холодом впустил Стивена домой и в знак примирения налил ему кружку густого горячего какао. Он стиснул ее в розовых обмороженных пальцах, выпил, а потом схватил консервный нож, запустил в меня и глубоко рассек кожу под нижней губой. Теперь в моей утренней щетине белеет двухдюймовая скобка шрама — точно кривая ухмылка того самого бесенка.