Новая книга В. Фартышева состоит из повестей и рассказов. В повести «История одной ревизии» поднимаются крупные и острые проблемы в современной экономике и управлении, исследуются идейные и нравственные позиции молодых ревизоров, их борьба с негативными явлениями в обществе. Повесть «Белоомут» и рассказы посвящены экологическим и морально-нравственным проблемам.
История одной ревизии
(Повесть)
#i_001.jpg
1
Ночным экспрессом Павел Стольников выехал в командировку в город своей студенческой юности. Очень удобный поезд: сел в полночь, выспался под стук колес, а с утра сразу в дела. Возвращаясь мысленно в студенческие времена, Павел непроизвольно оглядывал последние десять лет своей жизни, со дня получения диплома. Он был в общем доволен судьбой: стал экономистом, по меркам родственников и сокурсников, сделал неплохую карьеру, был переведен в Москву, в центральный аппарат, хорошо знал дело, гордился крепкой и дружной семьей, был здоров и не знаком с несчастьями. Когда-то он с опаской относился к будущей ревизорской работе, да и любой, кто узнавал, чем занимается Стольников, не мог скрыть устарелого представления о ревизиях и ревизорах; со временем Павел вошел во вкус и занимался проверками финансово-хозяйственной деятельности с особым азартом, это была своего рода охота: среди тысяч документов отыскать ложный, проверить его и вскрыть нарушение. С годами появился и особый почерк. Настоящие мастера своего дела работают легко и как бы между прочим вскрывают многочисленные хищения, тщательно замаскированные подлоги, нарушения финансовых инструкций. На самом деле за внешней легкостью стоит кропотливый бумажный труд, долгий и утомительный.
Эта ревизия обещала быть легче других: руководителем комиссии назначен Иван Ивашнев, сокурсник, давний друг и теперь сослуживец Стольникова. Они подружились на последнем курсе финансово-экономического института, на комсомольской работе. Иван — выше среднего роста, с ярко-синими глазами, с характерным волевым подбородком — был несомненно красив, и девушки всех курсов и факультетов с большей охотой занимались общественной работой при таком секретаре комитета. Ивашнев за те же десять лет после вуза успел не только стать ответственным работником, но и защитить кандидатскую диссертацию — чего не сделал Павел. Некоторые различия в судьбах друзей не мешали их полному внутреннему равенству.
Поезд плавно остановился. На чистом, недавно политом асфальте стоял Ивашнев в синем плаще — он знал, что ему идет этот цвет, и хоть не был модником, но вкус его к одежде и вещам был безупречен. Друзья расцеловались, Иван перехватил «дипломат» Стольникова и взял его под руку:
— Маленький сюрприз, Павлуша, маленький сюрприз: для тебя выстроен почетный караул. Высокий гость…
Был у Ивана и легкий изъян: он говорил быстро и зачастую неразборчиво, получалось пришепетывание, присвистывание; зная об этом, Иван старался меньше говорить и больше улыбаться — обворожительная улыбка его действовала на всех разоружающе, как всегда действует доброта.
2
Ровно в полдень к подъезду гостиницы был подан интуристовский микроавтобус. Ревизоры собрались минута в минуту. Иван представил им Стольникова. Эта комиссия состояла в основном из женщин — опытных местных начфо и работниц контрольно-ревизионных управлений, средний возраст — выше сорока. «Так вот почему Иван позвал утром Веру — все остальные были старше ее. Значит, будь состав комиссии другим, мне бы точно так же была бы уготована совсем другая женщина!» — думал Павел, слушая девушку-экскурсовода, которая взяла в руки микрофон и повела рассказ о временах Петра и Екатерины.
Стольников давно выработал привычку моментально схватывать и запоминать имена всех, кому был представлен, — знал, что любому человеку хочется, чтобы его помнили и ни с кем другим не путали. Руководитель Ивашнева и Стольникова не знал этого правила и, похоже, нарочно перевирал имена, отчества, фамилии, уничижая хоть подчиненных, хоть посетителей и прикрывая это уничижение мнимой рассеянностью, сверхзанятостью. На экскурсии по городу Стольников блестяще продемонстрировал свою способность, к каждой из восьми ревизорш он обращался точно так, как она ему отрекомендовалась — к пожилой, аскетичного вида Дарье Степановне по имени и отчеству, а к Зое, которая шутливо назвалась «Товарищ Зося» — именно этой партийной кличкой. И видел, что учтивость и вежливость, как всегда, дают свои результаты — он уже принят в коллектив.
В дороге Павел рассказал Ивану, что разработал анкету для опроса активистов управления и, коль завтра ему ехать в пароходство, кому-то нужно распространить эту тысячу экземпляров.
— Мысль! — оживился Ивашнев. — А вот это мысль, Пашенька! Подключить социологию — это зрело! И какие там вопросы?
— Зондаж: кто, когда, какие премии получал, льготные путевки?
3
Стольникову тоже полагался отдельный номер, но друзья отказались от него: в ходе работы им предстояло часто советоваться. Утром оба приняли душ, побрились и выпили черного кофе. Павел уже не в первый раз обратил внимание на идеальные бритвенные и туалетные принадлежности Ивана, — Ивашнев считал, что внутренний порядок начинается с внешнего.
— Тебе не надоело каждый день заново вывязывать узел галстука? — спросил Павел.
— Нет. Отец учил, что, коль носишь галстук, будь добр вязать узел каждое утро.
— Извини, брат, я ведь до сих пор не знаю толком, кто твой отец.
— Нижнетагильский рабочий, сейчас на пенсии. А ты, я гляжу, совсем москвич стал: галстук петлей снимаешь через голову экономишь секунды?
4
Через час напряженные размышления Стольникова прервало щелканье замка — это Ивашнев своим ключом открывал дверь. Вместе с ним вошел и Михайленко.
— Пашенька, ты уже тут? Что поделываешь? — ласково спросил Иван, увидев друга.
— Думаю. Кажется, Эйнштейн сказал своему молодому лаборанту: нельзя работать так много, когда же вы думаете?
— Пал Васильич, — обратился начфо, — день жаркий, женщины свое дело знают, а уж мы позволим себе пивка? Пиво — это лимонад для мужчин, нас не осудят. Замнач пароходства доложил мне, что товарищ Стольников отправился в гостиницу.
— Ну, я Сухареву, положим, об этом не докладывал.
5
На следующий день, когда ревизоры возвращались в гостиницу после рабочего дня, Ивашнев попросил водителя притормозить и обратился к Павлу:
— Пал Васильич, мы собирались немного прогуляться перед сном. А то никакого движения, одни машины да лифты. Девушки, спокойной ночи! На работу завтра приходите. Приходите на работу-то!
«Раф» укатил по проспекту.
— Старик, что за экспромты? Когда это мы с тобой собирались прогуляться?
— Так надо. Надо, Паша, надо, — Иван уверенно пошел к ресторану туристского центра. Следовало понимать: надо усыпить общественное мнение, отпустить автобус со всеми девушками, а потом…
Рассказы
Ужин вдвоем с дочерью
Среди ста пятидесяти звонков за день этот для меня — самый важный. Должна позвонить дочь. Я стараюсь как можно реже отлучаться, чтобы не пропустить ее звонка. Сослуживцы шутят о «дистанционном управлении детьми», «воспитании по телефону», сетуют на бабушек, которые живут теперь далеко от внуков, — и тоже звонят домой.
Гляжу на телефонный аппарат и думаю, как быстро наши дети освоили все те вещи, что были когда-то внове для родителей: телефон, телевизор, лифт, самолет… Они воспринимают их так, будто все это создано природой и существует веками. А свой городской образ жизни — как единственно возможный.
Ей восемь лет, она живет вполне самостоятельной жизнью, сама, то с классом, то с соседками-подружками ездит в театры, в плавательный бассейн, в спортивную школу, одна уходит и приходит и тщательно выполняет все, что запланировано на день. «Ната, — говорим мы ей утром, — сразу после школы зайдешь в поликлинику, к ортодонту, на обратном пути купишь хлеба, вернешься домой, погуляешь с собакой — и на секцию». Днем она звонит из поликлиники или спортшколы и докладывает, что все выполнено в точности. Меня немного пугает эта ее серьезность и запрограммированность; кажется, будто Натка сидит на уроках, только и думая о том, как бы не перепутать, что, когда и как ей предстоит сделать. По моим подсчетам, мы видимся с ней сорок пять минут в сутки…
А вот и она. Я говорю с ней по телефону и вспоминаю ее фотографию: напряженный лоб, без складок, но напряженный, тревожный, сосредоточенный взгляд, — и мне жаль мою дочь, которой выпало жить в нашем мире, перегруженном хлопотами. Освободить бы ее от всех забот, кроме школы, — жизнь сложна, и трудностей впереди будет много, стоит ли уже сейчас взваливать их на детей? Стоит. Ведь нельзя держать золотую рыбку в аквариуме, если ей предстоит жить в океане.
— Пап, — говорит она просительно после своего рапорта.
Горсть проса
Родители семиклассника Николая Мотовилова уехали работать в Монголию как крупные специалисты сельского хозяйства. Едва лишь Колька обрадовался самостоятельной жизни, полной свободе, когда гуляй — не хочу и в просторной квартире сколь угодно друзей, слушай «маг» хоть до утра, едва вошел во вкус таких необычных каникул, как вскоре, дня через три, вырос на пороге брат отца, Виталий Михайлович Мотовилов, председатель алтайского колхоза, и объявил, что все лето племяш проведет у него в гостях. Так и отец наказал перед отъездом. Уж и билеты на вечерний поезд взяты…
Первым делом Виталий Михайлович осведомился, когда в последний раз «юный холостяк» ел горячее, затем деловито, по-хозяйски прошелся взглядом по полкам, изучил холодильник — и принялся распаковывать свою необъятную сетку. Он был человек примечательный — худой, смуглолицый от беспрестанных разъездов по полям, горбоносый. Сухие узловатые пальцы его были железными, это Колька ощутил сразу же, при рукопожатии. Да и любому при первом взгляде на старшего из Мотовиловых становилось ясно: железный, волевой, с характером мужчина. Колька знал, что этот дядька, как и отец, окончил сельхозинститут, стал главным агрономом хозяйства, «горел на работе» и до бессонницы переживал чужое нерадение к ней. Виталий Михайлович наотрез отказывался от любых повышений, от перевода в город, который ему так настойчиво предлагал младший брат, и лишь пять лет назад дал согласие стать председателем. Читал Николай Мотовилов и Указ в газете о награждении родича орденом Трудового Красного Знамени…
Колька безропотно начистил картошки, вымыл стопку грязных тарелок, скопившихся за эти дни, и по требованию гостя расставил шахматы. Дядька был заядлый шахматист, и, пока варился борщ, они сыграли две партии. То ли из вежливости, то ли от внушенного с детства уважения к старшим или же от внутреннего безотчетного почтения к жизни этого человека — жизни, о которой он пока мало знал, — Колька нехотя, но, стараясь не показывать этого, подчинялся его энергии и напору, только успев подумать: навернулась, брат, твоя короткая свобода!
Обед проходил в молчании. Виталий Михайлович ел, будто делал очень важное дело, на котором непременно надо полностью сосредоточиться. Чтобы прервать тяготившее молчание, племянник спросил о здоровье — когда-то у Виталия Михайловича была язва желудка, но он успешно, без врачей, вылечил ее облепихой. Спросил и о детях, но услышал лишь, что своих двоюродных братьев-сестер сам увидит. Покончив с борщом, который сильно отличался от того, что готовила мать, Колька отодвинул от себя тарелку с пшенной кашей и отправил в рот сразу пару жвачек.
— А вот это зря! — осудил дядька. — Пшенка ему, видишь ли, не по нраву! Да если хочешь знать, я бы пшену памятник поставил. А было так, слушай сюда. Алтай от фронта далеко, а войну держал. Село без мужиков. Бабы и ребятишки пахали на коровах — лошадей тогда всех на фронт мобилизовали. Хлеба не хватало. Земле сила нужна, тогда она родит, а какая сила у мальчишек, стариков да баб… По воскресеньям, можно сказать, хлебушек и видели. Я после отца и старшего брата Николая оставался в семье за главного кормильца.
Атос
Среди множества виденных мною собак одна запала в память; это был пес, исполненный глубокого достоинства и самосознания, он словно понимал, насколько талантлив и одарен, снисходительно смотрел на людей с их суетой и бестолковостью и не замечал ничего вокруг, не относящегося к
работе
. Он был равнодушен к хозяину, к чужим людям, к другим собакам, и это собачье высокомерие поразило больше всего. Впрочем, талант Атоса, его безукоризненная работа как бы уравновешивали его самоуверенность.
Впрочем, все по порядку.
В начале декабря мы ехали на лосиную охоту в Калининскую область; поземка белым пламенем переметала дорогу поперек, в некоторых местах уже образовались пушистые заносы, такие красивые, если глядеть на них сквозь теплое лобовое стекло, и такие коварные, если угодить в них всеми четырьмя колесами. Охотники подобрались в большинстве своем незнакомые, их объединяла пока только добытая кем-то лицензия, и в долгом пути, после первого неловкого молчания постепенно разговорились. Особенно речист был Володя Маликов, он словно демонстрировал остальным свой опыт, эрудицию, юмор и частыми обращениями ко мне и Валерию Прокопинскому будто хотел подчеркнуть, что в нашем случайном охотничьем коллективе есть давно сложившийся маленький, но проверенный микроколлектив, где отношения искренни и имеют свою историю. Меня всегда поражала его говорливость, отнимающая столько энергии, но сам облик добродушного толстяка Володи — впрочем, тренированного и необычайно выносливого — говорил о том, что энергии ему не занимать. И все-таки было непонятно, зачем ему непременно нужно завоевать расположение и симпатию незнакомых людей, с которыми вряд ли доведется еще когда-нибудь встретиться. Он не честолюбив и на роль старшего в этой охоте вовсе не претендует… Мы с Прокопинским экономили силы, отделывались шутливыми репликами или короткими анекдотами, понимая, что выехали позднее, чем планировали, ночь наверняка будет бессонной, а охота по глубокому снегу потребует всех сил без остатка.
Мы уже подъезжали к Кимрам, когда увидели засевший в кювете УАЗ и голосующего водителя. Остановились. УАЗ снесло по гололеду на повороте в заснеженный кювет и, несмотря на преимущество, которого не было у нашего «пазика» — передний мост, машина пропахала по кювету добрых полкилометра, но так и не выбралась на шоссе. Предложили взять ее на буксир, но водитель оказался пьян и упрям, он почему-то непременно хотел, чтобы мы вытолкнули его «тачку» руками. Двенадцати дюжим парням ничего не стоило вынести ее и на руках, но его упрямство подействовало на всех раздражающе. Маленький, смуглолицый водитель «уазика» Эдик раздражал уже одним своим видом, даже папироской, смятой в мундштуке наподобие голенища сапога у сельского щеголя прошлых лет; он так безбожно газовал, что ясно стало: угробит машину, и очень скоро, если уже не угробил. Мы толкали, Эдик упрямо брал откос в лоб, все было без толку. Но мы почему-то не могли бросить этого беспечного бедолагу посреди черной, снежной, по-волчьи завывающей ночи, и было легче бездумно толкать его зеленую коробку, чем доказывать, что он не прав. Досаднее всего было увидеть в УАЗе целый охотколлектив — шестерых беспомощных иззябших мужиков. Застрявшие ехали в то же самое охотхозяйство, что и мы. Выяснилось, что УАЗ — личная собственность Эдика, и это еще сильнее восстановило нас. Машину вытащили. У нее оказались проколоты оба задних колеса. Эдик заверил, что запросто перемонтирует их, нашей помощи не требуется. Мы уехали, оглядываясь на одинокий УАЗ, стоящий на зеркальном гололеде, но было чувство, будто бросили товарища в беде.
Вскоре мы нашли дом начальника охотничьего хозяйства Валентина Сорокина. Как только переступили порог, нас встретили две собаки. Щенок ирландского сеттера заискивающе вертел хвостом и задом, и от такого подхалимского вилянья обычно обаятельный сеттер выглядел как провинившийся шкодник, который спер хозяйский обед со стола и теперь заискивает.
Туман на Хотче
Меня удивляло, почему на этой левитановской речке, заросшей у берегов ненюфарами и осокой, почти не бывает рыбаков, хотя рыба так и ходит в любое время дня, гулко бьет щука и панически выпрыгивает преследуемая плотва, а жирующие окуни, в азарте не рассчитав скорости, иногда сверкают в воздухе золотисто-серебряной чешуей. Теперь, когда после долгого сенокосного дня я занял у соседского мальчишки донку и поплавковую удочку, накопал у картофелехранилища червей и начал удить, я понял, почему речка почти без рыбаков: бесчувственная рука еле держала невесомое удилище, опаздывала при подсечке и чуть ли не отнималась при забросе снасти. Сегодня мы погрузили сорок пять тонн сена, и многие парни даже не дошли до «Харчевни Хотча», как мы окрестили пищеблок. Просто повалились спать. Наверное, и местным жителям не до рыбалки: сенокос, прорывка свеклы, скоро уборка хлеба, какая уж тут речка!
Неделю назад во всех студенческих строительных отрядах Калининской области комиссары задавали один и тот же вопрос: кто умеет косить? В нашем умел один я. Вот и оказался здесь, на речке Хотче. Студент нынче огорожанился, косы в руках никогда не держал… Травостой отменный, жара за тридцать, и каждый вечер, как по заказу, — короткая гроза. Травы — по пояс, есть надежда на два укоса. Вот и бросили нас на выручку. Когда мы ехали сюда, на дороге видели огромные стенды: «Талдомчанин! А ты сдал 200 кг сена?!», причем кто-то исправил «кг» на «тонн». Шутники!..
Сено — легкое, невесомое, душистое, и уж как ласково и лирично описывали его классики, но с непривычки отмотает руки так, что ночью просыпаешься от боли, словно тебе их оперировали. Всю неделю я ходил как во сне, «на автопилоте» — все же отвык за два курса от крестьянской работы, и вот только сегодня нет этого раздражающего, сверлящего зуда в мышцах. А работа-то! — смех, раньше детям поручали. Деревянные грабли в руки — и переворачивай скошенное сено, чтобы сохло равномерно. Правда, травы густые и высокие, рядок плотный, и перевернуть его надо целиком, пластом, да минимум два раза. Потом копны сметать. На следующий день копны переворошить и погрузить на волокуши. Ну а в промежутках обкашивать вручную, литовкой — опушки, ложки, труднодоступные для косилки неудобья. Комары, оводы, слепни. Жара, пот, солнце жарит, а не разденешься, «Дэта» действует только полчаса. Так что сено не такое уж легкое — кто считал, сколько килограммов на навильнике? Я бы сравнил сенокос с работой на бетонном растворе.
Когда мы приехали сюда, ребята оживились, шутили, что пофартило: девушек оказалось втрое больше. Хорохорились, разрисовали харчевню всякими хохмами: на одной стороне двери — аппетитное целое яблоко, на другой — надкушенное, и из надкуса хищно высунулся червяк. Курочка на женском туалете и петух, похожий на павлина, — на мужском. Танцы устроили… Теперь ни шуточек, ни петухов, ни танцев. Спят парни богатырским сном, намаялись. Ай да сено, 200 кг!
А я уже, кажется, втянулся в работу, и теперь хорошо, блаженно посидеть с удочкой на травянистом бережку. От речки веет прохладой, и вовсе не нужен оказался мой дымовичок — на удивление, комара почти и нет. Очень эта речка Хотча напоминает мою родную владимирскую Воршу…
Старая Торопа
1
Впервые за многие годы не поехали мы на утиную охоту в заветное место — Старую Торопу. Так уж складывался этот год, что выехать ни в августе, ни в сентябре не было никакой возможности. А в октябре какая охота? — утка стала пугливая, стреляная, осторожная, сбивается в стаи и с малых водоемов уходит на водохранилища тренировать молодняк перед полетом в Африку… То сын, главный компаньон во всех поездках, то истосковавшаяся собака напоминали, что осень давно наступила. Стоило звякнуть ключами от машины или достать по дождливой погоде резиновые сапоги, как сеттер мой тут же заглядывал в глаза и читал во взгляде, как умеют все дети и все собаки, только то, что хотелось прочитать: едем! Бешено принимался скакать по комнатам, таскал в зубах носки, шарф, перчатки — словно помогал в сборах, словно подгонял: ну же, медлительные вы люди, ну скорее, улетит ведь птичка! И в этих своих прыжках и суете норовил и в щеку лизнуть, и успевал, лукавый, усомниться — коль в самом деле едем, почему ж ты, хозяин, главного-то не достаешь? А главное в его собачьем представлении даже не ружье и патронташ, а рюкзак и бутылка с завинчивающейся пробкой, для чая в дороге. Вот если бутылку достали — тогда точно едут! Тут уж собачьей радости нет предела! И хоть все английские собаки молчуны и тихони, такие песни петь начнет, и не поверишь, что собачье горло способно их выдавать: «Мам-мам-мамм!», «Мур-мур-мурр!» Однажды сын поддразнил сеттера, «мам-мам» ему для подначки спел. Что тут с бедным псом было! В воздухе сальто вокруг хвоста делал! Но увидел, что разыграли его, ушел на свою подстилку, лег, морду на вытянутые лапы положил и исподлобья два дня на нас полумесяцами белков угрюмо зыркал: эх, вы!.. «Бой с нами не разговаривает!» — сказал тогда Малыш.
Старая Торопа… Произнесешь эти слова, и сразу представляется хмурое мокрое Волоколамское шоссе, перетекающее зеленые от озими или рыжие от стерни поля, разноцветные листопадные перелески или взъерошенные льняные делянки, на которых маленькими побурелыми вигвамами стоят снопики льна. Порой и на шоссе обронены с грузовиков их раздавленные венички — жадный иди слишком торопливый водитель нагрузил сверх меры, да не обвязал… И город Ржев вспоминается по знаменитому симоновскому стихотворению «Я убит подо Ржевом». Да, бои в этих местах были кровопролитные, и танк на пьедестале или полуторка с «катюшами» напоминают о них. А когда проедешь Нелидово, мелькнет вдруг после знаменитой Западной Двины тихая, коричневая, торфяная и неширокая речка Торопа и заставит задуматься: почему «Тор
Местные собаки — две лайки, гончак, кем-то оставленный спаниелька и с бельмом на глазу диковатый кобель «дворянской породы» дворняга Дик — с лаем бегут за машиной и тут же подобострастно виляют хвостами и выпрашивают подачку: всю эту свору весну, лето и осень никто не кормит, кроме приезжих, и время от времени собаки исчезают с базы — промышляют в лесу, мышкуют.
В летней кухне топится широкая русская печь, распространяя на весь лагерь острый запах сушащихся грибов — устойчивый дух Старой Торопы. Грибы лежат на поленьях, предназначенных на растопку, висят в снизках с потолка и на шампурах из алюминиевой проволоки.
В отличие от многих других охотничьих хозяйств здесь чаще всего малолюдно, разве что на открытие сезона пожалует десяток охотников сразу. Далековато все же, четыреста верст для москвичей не крюк, да овес нынче кусается. Зато те, кто ездит сюда, — давние знакомцы, и вот уже идет к вам, улыбаясь, начальник хозяйства Юрий Михайлович, и приятно, что за полгода не забыл, с другими не спутал, а потом подойдет и Валя — жена егеря. Она разместит, посидит за чаем за компанию, рассказывая об их жизни и расспрашивая о столице. Поделится и горестями — сын Коля, шофер, в аварию попал, живой, слава богу, да вот машину ремонтировать надо… И по-охотничьи о погоде рассудит: перелет-то нынче ранний, птица уж в косяки сбивается, но над базой вчера утки еще кружили, сейчас за старым мостом они…
2
Трубные голоса на озере заставляют вскочить задолго до рассвета. Поспешно одеваемся. Да, кажется, самая пора, за окном еще черно. Верно, гусей кто-то потревожил, может, лиса подкралась к крайнему — вот и разгоготались, расхлопались. И где же их хваленая осторожность? Собака скачет в уверенной радости, что теперь-то ее возьмут — и мы правда берем Боя. Предчувствие редко обманывает его.
Посвечивая фонариком, подходим к лодкам. Смачиваем уключины, но все равно они скрипят, прямо-таки предательски скрежещут. Темнота, не видно ни зги. Прислушиваемся. По курсу впереди — гулкое хлопанье крыльев. Утихая, клокочет вода под днищем. Гогота нет и в помине. «Это у них была перекличка», — шепчет Малыш. Но чутье говорит нам, что гуси еще здесь, не улетели. Опять гребем, вслушиваемся, и даже собака напряжена до кончика хвоста. Временами пес поскуливает от нетерпения, мы шикаем на него. Наконец решаемся посветить фонарем, угадав перед собой какое-то черное пятно на менее черном фоне. Я изготовился, Малыш светит. Нестерпимо яркие стебли островка. Два пера на воде. И больше ничего. Были! Только что были, место «теплое», да улетели, хитрецы. А впереди, там, за несколькими островками, словно нанизанными на невидимую ось, опять гогот и хлопанье крыльев. Гребем туда. Темное озеро полно неясного, но ощущаемого движения, невидимой жизни, мы чутьем различаем, что не одни здесь, чутьем определяем очередной островок и огибаем его. Гулкий треск крыльев, будто кто-то ломает веник, раздается справа, совсем близко. Я стреляю, и тут же вспыхивает прожектор фонаря, на полсекунды позже, чем надо, и явственно видно, как две тяжелые птицы бегут, бегут по воде, с трудом взмахивая сонными мокрыми крыльями. Еще выстрел — и они уже оторвались от воды. Малыш гасит фонарь. Эхо выстрелов еще долго звучит в ушах, и из-за этого звона не слышно все новых и новых взлетов.
За спиной, на востоке, светлеет, мы продолжаем с азартом и осторожностью обыскивать островки, наше волнение передается и собаке. Бой готов прыгнуть на очередную плавучую кочку, и его приходится сдерживать.
С каждой минутой светлеет небо, светлеет и отражающая его вода, но еще накануне подлинного рассвета мы безошибочно определяем, не зрением, а чутьем, что минуту назад населенное озеро теперь безжизненно и пустынно. Улетели сильные и осторожные, улетели старые и молодые, слабые и любители поспать, а какой роскошный шанс был на встречу!
Рассвело, разъяснилось, и в сплошной облачности, не имеющей ни контуров, ни прорех, минуту-другую светилась полоска синевы. Но ее тут же заволокло, размыло, и посыпалась водяная пыль.
3
Устанешь, измерзнешься на реке, ветерком волглым продует тебя насквозь, изголодаешься, от гребли ноют руки и спина — и кажется, вот вернешься с утренней зори и будешь блаженно спать до вечера! — нет же, вернулись, отдохнули часок, согрели душу и руки чаем, и опять сапоги зовут в дорогу. Как же, ведь еще в лесу не бывали, на «генеральском» месте, а можно и в соседний лес наведаться, где с утра тетерка кричала, и к дальним озерам… Малыш без колебания встает и надевает куртку, а Бою только того и надо. Мы не очеловечиваем собаку, но она безошибочно распознает такие слова, как «пойдем», «пошли», «пора». И галопом с крыльца, не обращая внимания на Дика и его компанию, что пасутся возле кухни в ожидании гостевых подачек.
Весь лес утопает в моховой, толстой и пружинящей подушке. Мы внимательны, тут и черный красавец косач перелететь может в гущине леса, в чапыжнике, как уже бывало. Среди высокого старого, еще до революции саженного бора видны участки молодых посадок, и хоть у нас обоих сильно развито чувство робинзонов, и хотелось бы, чтобы тут не ступала никакая другая нога, кроме нашей, мы видим: сосенки высажены рядами, слишком близко друг к другу, тесно им, и многие от этого засохли, накренились. Сын не удерживается от соблазна и легко заваливает рукой два-три сухостойных ствола — экий Гулливер! Видны и другие следы человека в лесу: то простреленные резиновые чучела уток валяются, то встречаются окопчики, ходы сообщения — давняя солдатская работа. Тишина здесь стоит полная, шаги беззвучны, и в предвечерний час молчат все птицы. Километра через два тропинка раздваивается, лес редеет и светлеет, а мы по пятнистой от лишайников поляне выходим на песчаную, в две колеи, дорогу, ведущую опять к Торопе. Справа — дремучий, больной, заболоченный лес, деревья ревматичные, скрюченные, а между ними кочки, поросшие брусникой и черникой. Бой бесстрашно несется туда, и он прав — дичь любит такие крепи, а еще, мы знаем, ему просто нравится почавкать болотинкой, легко, на рысях вытаскивая из нее длинные крепкие ноги — «рычаги». Иной раз собака и напьется кислой стоячей воды с белой пленочкой — да будет потом бурчать животом дня два.
Большой заливной луг с коренастыми дубами по краю открывается взгляду с пригорка. Между слоистыми облаками спокойно проглядывает усталое за лето, уже осеннее солнце, и облака на закате расцвечиваются всеми цветами. В Москве, в совете нашего охотничьего общества, во всю стену художник написал вот такой закат над Старой Торопой. Редкое, замечу, сочетание — художник и охотник. Но именно оно помогло ему увидеть и передать то, что видели все мы очень много раз: пурпурные, лимонные, сиреневые, фиолетовые, лиловые облака отражаются точно такими же бликами в воде между островков. Эти цвета на закате и есть лицо нашей Старой и Милой Торопы.
Однажды, когда мы охотились ниже по течению, за снесенным в половодье мостом, из верховьев слышались частые выстрелы, не дуплетами — очередями. Это отставник-генерал стрелял уток из многозарядной винтовки МЦ. Потом уехал, а мы по следам его УАЗа нашли это, еще теплое, место — заливной луг по заболоченному левому берегу Торопы, кусты, и в кустах — сидка. Несмотря на множество выстрелов, генерал уехал пустым, а мы, вопреки охотничьему суеверию, пришли тогда на генеральское место и неплохо отстрелялись. Но это было давно, а теперь уже привычно приходим сюда, считая сидку своей. На топком зыбающем берегу лежит развалившаяся плоскодонка, с которой так удобно наблюдать за небом, водой и утками. Бой опасливо обнюхивает кусты и очень осторожно входит в их зеленоватый тоннель, чтобы через несколько минут появиться в другом конце луга. Так и есть! — это кабанья тропа к водопою, и запах кабана влечет и пугает собаку. Бой по собственному почину решает прочесать луг, да напрасно — ему невдомек, что болотная дичь уходит на юг первой. Но до чего же красива легавая в поиске, прочерчивающая острыми углами челнока все еще не пожухшую зелень луговины! Как останавливается она на большой скорости в точке поворота, как грациозно делает поворот всем телом и как высоко поднятый нос ее заостряется, читая строчки воздуха, и становится чуть курносым… Этот спектакль одного актера можно смотреть годами, хоть и пьеса охоты всегда одна и та же.
Вскоре за дальним от нас рядом камышей по правому берегу перелетает и садится меж островками утка. Слышно призывное кряканье — вот и вторая перелетает к ней прямо над метелками. Ну почему у нас нет лодки именно сейчас, когда она так необходима?! Торопа широка, до этих беззаботных уток не меньше ста метров, стрелять бессмысленно. Сын подкрякивает в манок, и третья утка летит к парочке, но по пути, любопытная, заворачивает к нам плавным полукругом. Вот та минута, ради которой прожит вчерашний вечер и нынешний день! — я встаю с банки плоскодонки, снимаю ружье с предохранителя и, видя сквозь кусты идущую на нас утку, медленно поднимаю стволы. Любой охотник предчувствует свою удачу, но все равно не верит ей до тех пор, пока не примет добычу в руки. Утка появляется над кромкой бахромы кустов, она на мушке, выстрел! — и полет завершается в нескольких метрах от берега. Ошеломленная собака садится на хвост — и правильно делает, по вековой традиции легавых или по привычной команде «даун!», роль которой сейчас сыграл выстрел. Затем нехотя, осторожно, отряхивая лапы, входит в осеннюю воду. Приносит в зубах, аккуратно выплевывает и обнюхивает утку. У Боя какая-то городская неприязнь к свежеубитой дичи. Сын разглядывает селезня и тихо говорит ему: «Эх, ты…» Я тем временем провожаю взглядом двух уток, снявшихся сразу после выстрела. Ясно, что сегодня они уже не вернутся сюда.