Преступление Сильвестра Бонара. Остров пингвинов. Боги жаждут

Франс Анатоль

БВЛ — Серия 3. Книга 66(193).   Анатоль Франс — классик французской литературы, мастер философского романа. Действие романа «Преступление Сильвестра Бонара» происходит в Париже 1860-1880-х гг. Его герой — старый книжник, одержимый благородной страстью к старинным рукописям, очень близок самому автору. Под каждым словом этого объяснения в любви родному городу мог бы подписаться и сам Анатоль Франс — сын букиниста, парижанин, ставший одним из самых знаменитых писателей Франции и Европы. В «Острове пингвинов» в гротескной форме изображена история человеческого общества от его возникновения до новейших времен. По мере развития сюжета романа все большее место занимает в нем сатира на современное писателю французское буржуазное общество. Остроумие рассказчика, яркость социальных характеристик придают книге неувядаемую свежесть. Перевод с французского Евгения Корша, Валентины Дынник и Бенедикта Лившица. Вступительная статья Валентины Дынник. Составитель примечаний С.Брахман.

САТИРИК В ПОИСКАХ СОЦИАЛЬНОЙ ПРАВДЫ

Обращаясь мыслями к облику современного Парижа, непременно вспомнишь и Эйфелеву башню: ее изображение словно подменило собой древний герб великого города — с кораблем, бегущим по волнам. Железные лари букинистов у парапетов Сены — тоже общеизвестная примета Парижа, своего рода туристическая достопримечательность. Упоминание о книжных ларях на парижской набережной стало общим местом, почти банальностью. Но если вглядишься повнимательней в содержимое этих ларей, то, среди стопок случайных книг, предназначенных для случайных покупателей, порою обнаружишь редкое издание, уникальную гравюру, любопытную старую рукопись. Как банальная популярность Эйфелевой башни не мешает ей быть своеобразным символом Парижа новых времен, так и банальная популярность букинистических ларей на набережной Сены не мешает им быть неким символом вековой духовной культуры Парижа, да и всей Франции.

Набережная Сены — это родные места Анатоля Франса. Еще безвестным отроком любил он здесь бродить, выискивая какую-нибудь книжку, доступную ему при его скромных средствах. Любил он здесь бродить и на старости лет, гонимый неутолимою жаждой пополнить отце какой-нибудь редкостью свои богатые собрания и встречаемый почтительными поклонами букинистов. Но парижские набережные были родными местами для Франса и в прямом, буквальном смысле — тут он родился (в 1844 г.), тут провел свое детство и молодость.

Родился будущий писатель в семье скромного книготорговца, державшего свою лавку на набережной Малакэ. Отец Франса, Франсуа-Ноэль Тибо (в повседневном обиходе — просто Франс, откуда и псевдоним его сына), в молодости даже как следует не знал грамоте. Он вырос в многодетной семье анжуйского сапожника, работал батраком на ферме. Однако, способный самоучка, он приобрел некоторые познания, полюбил книги и, в конце концов, основал в Париже небольшую книжную лавку. Вот в квартирке за этой лавкой, а большею частью в самой лавке, среди старых и новых книг, и подрастал Жак-Анатоль Тибо — впоследствии Анатоль Франс.

Книжная лавка Франса-отца пользовалась немалой популярностью среди парижских писателей. Там бывали братья Гонкуры, известные литературные критики Поль де Сен-Виктор и Жюль Жанен, поэты-парнасцы, многие другие. Братья Гонкуры не раз упоминают в своем «Дневнике» книжную лавку на набережной Сены, с чувством симпатии говорят о се владельце, а еще больше — о той атмосфере, которая ее отличала, как своего рода литературный клуб. Так, 1 января 1867 года они пишут: «Франс был последним книгопродавцем со стульями, его лавка была последней, где между делом можно было приятно провести время. Теперь книги покупаются стоя. Спрашиваешь книгу, тебе говорят цену, — и все. Вот до чего эта всепожирающая активность современной торговли довела продажу книги, прежде связанную с фланированием, ротозейством, бесконечным перелистыванием и дружеской беседой»

Преступление Сильвестра Бонара, академика

ПЕРВАЯ ЧАСТЬ

ПОЛЕНО

Я переоделся в халат и надел туфли; отер слезу, выступившую мне на глаза от холодного, резкого ветра, задувавшего с набережной. В камине пылал яркий огонь, озаряя мой кабинет. На оконных стеклах распустились листьями папоротника ледяные узоры, скрыв от меня Сену, ее мосты и Лувр династии Валуа

[9]

.

Придвинув кресло и столик к топке, я занял место, милостиво оставленное мне Гамилькаром. Перед решеткою камина, на перинке, клубком свернулся Гамилькар

[10]

, уткнувшись носом в лапы. Густой и легкий мех его вздымался от ровного дыхания. Когда я подошел, он мягко глянул агатовыми зрачками сквозь полусомкнутые веки и тотчас их закрыл, подумав: «Ничего, это друг».

— Гамилькар! — обратился я к нему, вытягивая ноги. — Гамилькар, дремлющий принц обители книг и ночной страж, ты защищаешь от подлых грызунов рукописи и книги, приобретенные старым ученым благодаря его скромным сбережениям и неослабному усердию. Среди безмолвия библиотеки, хранимой твоею воинской доблестью, Гамилькар, спи в неге, подобно султанше: ибо ты сочетаешь в облике своем грозный вид татарского воина с ленивой грацией восточной красавицы. Героический и сластолюбивый Гамилькар, спи до того часа, как в лунном свете запляшут мыши перед

Acta Sanctorum

[11]

ученых болландистов

[12]

.

Начало этой речи понравилось Гамилькару, вторившему ей горловым звуком, похожим на клокотанье чайника. Но, как только я возвысил голос, Гамилькар, прижав к голове уши и морща полосатый лоб, предупредил меня, что декламация такого рода вовсе неуместна.

ВТОРАЯ ЧАСТЬ

ЖАННА АЛЕКСАНДР

I

Когда я сошел с поезда на станции Мелен, ночь разливалась тишиной над молчаливыми полями. От земли, нагретой за день палящим солнцем, — «тучным солнцем», как говорят жнецы в долине Вира, — шел крепкий, теплый запах. Над самой почвой медлительно струились ароматы трав. Я отряхнул с себя вагонную пыль и вздохнул ожившей грудью. Мой саквояж, набитый благодаря стараньям экономки бельем и туалетной мелочью — munditiis, — казался мне таким легким, что я помахивал им, как машет школьник сумкой с книжками, выходя из школы.

О, если бы я был еще приготовишкой! Но уже лет шестьдесят без малого прошло с тех пор, как моя мать-покойница, собственноручно намазав виноградным вареньем ломоть хлеба, положила его в корзиночку, надела ее мне на руку и, снарядив меня, отвела в пансион господина Дулуара, стоявший между садом и двором в углу Коммерческого проезда, хорошо знакомого воробьям. Огромный господин Дулуар приветливо улыбнулся нам и погладил меня по щеке — несомненно для лучшего выраженья нежности, которую я внезапно пробудил в нем помимо своей воли. Но как только матушка, вспугнув воробьев, пересекла двор, господин Дулуар перестал улыбаться, он уже не выказывал мне нежности, наоборот: казалось, он рассматривал меня как маленькое существо, крайне неприятное. После мне довелось узнать, что чувства такого рода он питал ко всем своим ученикам. Он наделял нас ударами ферулы с проворством, совершенно неожиданным при его грузной корпуленции. Однако нежность первого свиданья возвращалась к нему всякий раз, когда он разговаривал с матерями в присутствии детей и, хваля наши способности, окидывал нас всех любящим взглядом. Все же хорошим было время, проведенное на партах г-на Дулуара с маленькими товарищами, которые, подобно мне, и плакали и веселились от всей души, с утра до вечера.

Через полвека с лишком эти воспоминанья всплывают в моей душе совершенно ясными и свежими, — здесь под этим звездным, с тех пор ничуть не изменившимся небом, чьи неизменные и тихие светила увидят непреложно, как множество других таких же школьников, каким был я, станут такими же седовласыми и склонными к катарам учеными, каким стал я.

Вы, звезды, сиявшие над легкомысленными или тяжелодумными головами моих забытых предков, при вашем свете я чувствую, как просыпается во мне мучительное сожаленье. Мне бы хотелось иметь потомство, чтобы оно вас видело тогда, когда меня не станет. Я был бы и отцом и дедом, если бы того желали вы, Клементина, когда ваши щечки дышали юной свежестью под розовой шляпкой… Но вы вышли замуж за Ашиля Алье, богатого помещика из Ниверне, отчасти дворянина, ибо отец его, простой крестьянин, скупая национальные поместья, вместе с землей и замками своих господ купил их родовой архив. Я вас не видел с вашего замужества, но уверен, что ваша жизнь в деревенской усадьбе протекла благополучно, тихо и безвестно. Однажды я узнал случайно от друга вашего, что вы ушли из этой жизни, оставив дочь, похожую на вас. С этой вестью, против которой двадцать лет тому назад восстали бы все силы моей души, в меня вошло как бы великое молчание; чувство, охватившее меня всего, было не острой скорбью, а спокойной, глубокой грустью души, послушной великим наставлениям природы. Я постиг, что то, что я любил, — лишь призрак. Но память о вас всегда пребудет очарованьем моей жизни. Ваш милый образ, медленно увянув, сокрылся под густой травой. Юность вашей дочери прошла. Краса ее несомненно исчезла… А я всегда вас вижу Клементиной с белокурыми кудрями под розовою шляпкой.

II

За завтраком не раз имел я случай оценить беседу г-жи де Габри, сообщившей, что замок посещают привидения, в частности дама «с тройною складкой на спине», при жизни отравительница, а после смерти — неприкаянная душа. Нет, мне не передать, как много остроумия и жизни сумела вложить г-жа де Габри в это старинное повествование кормилиц. Мы пили кофе на террасе, где могучий плющ обвил и вырвал из каменных перил балясины, повисшие теперь среди сплетений сладострастного растения, как фессалийки в объятиях кентавров-похитителей.

Замок с башенками на углах, имевший очертания фургона, в результате последовательных перестроек утратил свой истинный характер. То было обширное, почтенное сооружение — и только. Мне показалось, что за тридцать два года запустения оно не потерпело особого ущерба. Но когда г-жа де Габри привела меня в большую гостиную нижнего этажа, я там увидел вспучившийся пол, гнилые плинтусы, потрескавшуюся обшивку стен, почернелую роспись простенков, на три четверти отставшую от рам. Выросший посреди гостиной каштан раздвинул паркетные дощечки и обращал к выбитым окнам широкие султаны своей листвы.

Не без тревоги взирал я на это зрелище, соображая, что богатая библиотека Оноре де Габри, находящаяся в соседней комнате, так долго подвергалась вредоносным влияниям. И все же, созерцая молодой каштан в гостиной, я не мог не подивиться великолепной мощи природы и непреоборимой силе, побуждающей каждый зародыш претвориться в жизнь. Зато я опечалился при мысли, что усилия, какие употребляем мы, ученые, чтобы сберечь и сохранить вещи умершие, — это усилия и многотрудные и тщетные. Все, что отжило, является необходимой пищей для новых видов бытия. Араб, построивший себе жилище из мрамора пальмирских храмов

[64]

, — более философ, чем все хранители музеев Парижа, Лондона и Мюнхена.

III

Согласно обещанию, я написал моей домоправительнице, что жив и невредим. Но о том, что заснул вечером при открытом окне в библиотеке и получил насморк, я воздержался сообщить, ибо эта превосходная женщина пощадила бы меня в своих укорах не больше, чем парламенты щадили королей. «В вашем возрасте — и быть таким неразумным», — сказала бы она. По простодушию, она уверена, что с возрастом становишься разумнее. Я в этом смысле представляюсь ей исключением.

Не имея тех же оснований утаивать это приключенье от г-жи де Габри, я рассказал ей свой сон с начала до конца. Рассказал таким, каким я его видел и записал в этом дневнике. Искусство вымысла мне чуждо. Тем не менее возможно, что в рассказе, а также в записи я вставил там и сям некоторые обстоятельства и выражения, каких и не было сначала, — конечно, не ради извращения истины, а, скорее, по тайному желанию уточнить и прояснить все то, что оставалось темным или смутным, а может быть, и уступая тому влеченью к аллегориям, какое с детства я воспринял от греков.

Госпожа де Габри слушала меня не без удовольствия.

— Ваше видение очаровательно! — сказала она. — И для таких видений необходим очень живой ум.

IV

Святой Дроктовей и первые аббаты Сен-Жермен-де-Пре уже лет сорок занимают мое внимание, но я не знаю, удастся ли мне написать историю их до того, как я приобщусь к ним. Я стар уже давно. В прошлом году один собрат мой по Академии жаловался при мне на мосту Искусств, как скучно стариться. «Но пока известно только это средство продления жизни», — отвечал ему Сент-Бев. Я воспользовался этим средством и знаю ему цену. Горе не в том, что жизнь затягивается, а в том, что видишь, как все вокруг тебя уходит. Мать, жену, друзей, детей — эти божественные сокровища — природа и создает и разрушает с мрачным безразличием; в конечном счете оказывается, что мы любили, мы обнимали только тени. Но какие милые бывают среди них! Если бывает, что в жизни человека проскальзывает тенью живое существо, то у меня такою мимолетной тенью была девушка, которую я любил, когда и я был молод (хотя это кажется теперь невероятным). А все-таки воспоминанье об этой тени до сей поры есть лучшая реальность моей жизни.

В римских катакомбах на одном из христианских саркофагов начертано заклятье, страшный смысл которого я понял лишь со временем. Там говорится: «Если нечестивец осквернит эту могилу, пусть он переживет всех своих близких». Как археолог, я раскрывал гробницы, тревожил прах, чтобы собрать смешавшиеся с прахом обрывки тканей, металлические украшенья, геммы. Я делал это из любознательности ученого, далеко не чуждой благоговейного почтения. Да не постигнет меня никогда проклятье, начертанное на могиле мученика одним из первых апостольских учеников! Да и как оно могло бы поразить меня? Мне не приходится бояться пережить близких: пока здесь на земле есть люди, всегда найдутся среди них достойные любви.

Увы! Способность любить слабеет и теряется с годами, как и другие силы человеческого духа. Так учит опыт — вот что меня приводит в ужас. Разве я уверен, что не понес и сам такой великой утраты? Разумеется, я и понес бы ее, когда б не эта счастливая встреча, вернувшая мне молодость. Поэты воспевают источник юности: он существует, он бьет из-под земли на каждом шагу. А люди проходят мимо, не вкушая из него!

Моя жизнь переставала быть полезной, но с той поры, как я нашел внучку Клементины, она приобрела вновь оправдание и смысл.

Примечание

Первый роман А. Франса, «Преступление Сильвестра Бонара, академика», явился результатом творческого переосмысления более ранних замыслов. В декабре 1879 и январе 1880 г. в журнале «Revue Alsacienne» была опубликована новелла Франса «Фея», впоследствии составившая первые три главы второй части романа. В ноябре 1880 г. в том же журнале появился эпизод, озаглавленный «Очень старая любовная история, страничка из записок Сильвестра Бонара, академика». Этот эпизод был также включен затем в текст романа. Наконец, в ноябре 1880 г. в журнале «Jeune France» Франс опубликовал еще один фрагмент под названием «Военная хитрость, рассказ, извлеченный из неопубликованных записок Сильвестра Бонара, академика», который в роман не вошел, но был частично использован в другом произведении Франса, «Книга моего друга» (ч. II, гл. IX).

Весь роман в первоначальном варианте увидел свет на страницах журнала «Nouvelle France» в декабре 1880 — январе 1881 г. В апреле 1881 г. он вышел отдельной книгой в издательство Кальман-Леви и вскоре удостоился академической премии. Однако Франс не прекращал работы над уже опубликованным и имевшим успех произведением. В издание 1902 г., «пересмотренное и исправленное», он внес значительные, по сравнению с первым изданием, изменения, исключил некоторые эпизоды, изменил характеристики (например, смягчил высказывание студента Жели об историке Мишле). Вторая часть романа, прежде озаглавленная «Дочь Клементины», теперь получила новое название: «Жанна Александр», а сама героиня сделалась уже не дочерью Клементины, былой возлюбленной Сильвестра Бонара, а ее внучкой. Благодаря этому изменению двусмысленное истолкование участия, которое старый академик принимает в судьбе девочки, делается еще более нелепым.

Время показало, что первый роман Франса остался дорог ему до конца жизни. В 1918 г. в соавторстве с Пьером Фронде он пишет пьесу «Преступление Бонара», обращаясь все к тому же сюжету. Незадолго до смерти, в 1923 г., готовя новое издание романа, он снова перерабатывает его: меняет последовательность отдельных событий, приближает время действия к современности. Теперь последняя запись в дневнике Сильвестра Бонара помечена не 1869 г., как было в прежних изданиях, а 1882 г. Получается, что сатирическим изображением пансиона мадемуазель Префер и нелепостей законодательства автор метит не во Вторую империю, как было прежде, а в порядки буржуазно-республиканской Франции.

Вскоре после выхода в свет первого французского издания «Преступление Сильвестра Бонара» начали издавать в других странах. Первое отдельное издание на русском языке появилось в 1899 г. в Петербурге. В советское время роман Франса выходил шесть раз в разных переводах, в том числе дважды в собраниях сочинений А. Франса.