У романа «Праздник побежденных» трудная судьба. В годы застоя он был объявлен вне закона и изъят. Имя Цытовича «прогремело» внезапно, когда журнал «Апрель», орган Союза писателей России, выдвинул его роман на соискание престижной литературной премии «Букер-дебют» и он вошел в лучшую десятку номинантов. Сюжет романа сложен и многослоен, и повествование развивается в двух планах — прошедшем и настоящем, которые переплетаются в сознании и воспоминаниях героя, бывшего военного летчика и зэка, а теперь работяги и писателя. Это роман о войне, о трудном пути героя к Богу, к Любви, к самому себе.
Вместо предисловия
Из письма мамы к дедушке. 1929 г. Январь. Крым. Керчь.
…папочка, то, что я узнала о жизни твоей, буквально потрясло меня, оказывается, наш дом забрали, и ты совсем один, брошенный всеми, ютишься в какой-то конуре, а главное, что больше всего убивает меня, так это — проклятые диспуты. Папочка, у тебя больное сердце, а тебя, как пишет Сашенька, усаживают на телегу и под хохот и улюлюканье везут в рясе через весь городок, и ты выступаешь на этих проклятых диспутах — «есть ли Бог?». Папочка, не позволяй глумиться над собой, брось всё, ты много лет отдал церкви и имеешь полное основание прожить старость со своими детьми в покое. Папочка, приезжай ко мне в Керчь. Я работаю старшим инженером на большом консервном заводе, квартира у нас с Петей большая, солнечная, у самого моря — ты ведь любишь ловить рыбу, так вот, я договорилась с греками (у нас в Керчи почти все рыбаки греки), они научат тебя ловить камбалу и кефаль. Мы купим тебе большую лодку, а Петя говорит, что на лодку можно будет установить мотор. Папочка, вообрази только себе — настоящий керосиновый мотор…
Из письма дедушки к маме. 1929 г. Февраль. Могилевская губ., местечко Коханово.
…Безмерно рад приглашению твоему, Валечка, но в Керчь я не поеду. Не оставлю я паству свою в забвении, а храм без служителя. Когда храм был в чести и славе, я служил в нем, буду служить и сейчас, когда храм в великом гонении. Теперь о житии своем. Приятеля моего Юзефа — помнишь раввина из синагоги, с которым мы вечерами под нашей яблоней, за самоваром философствовали и который угощал вас, детей, мацой, — уж месяц как увезли, и вестей о нем никаких. Скорблю и молюсь о нем. А меня пока Бог миловал. Дом наш заняли, живу в сторожке у церкви, иконы кое-какие спас, библиотеку отдали, а больше мне ничего и не надобно. Не одинок я, Валечка, а с паствой своей, и присматривает за мной хроменькая Сашенька, и вовсе она не юродивая, припадки у нее стали, слава Богу, редки. Валечка, не осуждайте нашу матушку, поймите и простите ее, время пришло такое, она была первой красавицей в губернии, она моложе меня на восемнадцать лет, и кто виноват, что вскружилась у нее голова и полюбила она героя комиссара с авиаторского полка. Прощаю ее и молюсь о ней. А вы, дети мои, не майтесь, вовсе вы не оставили меня, а вылетели из гнезда в мир, так и должно быть, и я радуюсь вам. Более всего я радуюсь, что приучил вас к труду, — это благо. Вы у меня умеете ходить за плугом, умеете сеять, жать, ухаживать за пчелами, досматривать животных тоже умеете. Средь наших болот и песчаников, — вспомни, Валечка, — земли у нас тяжелые, я научил вас в оранжереях выращивать ананасы. Я горжусь вами и знаю, что любой из вас, будь он даже дворник, так это будет самый великолепный дворник, и улицы у него будут самые чистые.
ПРАЗДНИК ПОБЕЖДЕННЫХ
Часть первая
Мамы не стало весной, когда расцветает акация и умирают чахоточные. Феликс почти не помнил мамы, но рык сияющих под солнцем труб и грустно-восковой аромат акации запечатлелся в нем на всю жизнь. С тех пор, как только в зелени листвы набухают гребешки, он, как загнанный зверь, принюхивается и полон смутного страха — ждет. Ждет, рельефно ощущая свое человеческое ничтожество, никчемную суть, — и тогда нечистая закружит его по городу. Он забредает на старое кладбище и, натыкаясь на ограды и кресты, в зарослях сирени пытается найти могилу мамы, но, не находя ее, неведомо почему оказывается в прохладном вестибюле мединститута.
Перед ним, под пальмой, лобастый скелет. Студенты — молодые, сильные, модные, преподаватели — чинные, знающие себе цену, иронически оглядывают его, неряшливого, седоголового, в не по возрасту потертых джинсах, цепенеющего перед скелетом. Феликс не видит их. Медная табличка средь плоскостопных конечностей гласит: «Василий Васильевич Федуличев завещал свой труп науке, он и после смерти служит человечеству».
Он — это его отец, Феликс не сомневался в этом, ибо он один знал происхождение маленькой дырочки в затылочной части черепа, подслушав разговор медэксперта и следователя.
«Убийство», — сказал тогда следователь. — «Профессиональный выстрел, — возразил врач. — Как можно в затылок самого себя?»
«Вот так», — сказал врач, взяв пистолет наоборот, таким образом, что большой палец лег на спуск, и приставил дуло к затылку.
Часть вторая
Они решили погостить у родителей Ванюшки и по солнцепеку, по расплавленному черному шоссе, меж слепящих белых песков и серебристых маслин, помчались на западный берег.
Феликс рулил, сидя в трусах и черных очках, солнце пекло колени, а струи в открытые ветровички обдавали лишь жаром, горечью гудрона да гнилостью лиманов. Под колесами дорога то гулко бормотала, то будто сердито выжаривался асфальт, и ему приятно было слушать шум езды и видеть Натали, лоснящуюся п
о
том в японском халатике, раскинувшую руки и ноги. Но наползала ревность, и он тайком приглядывался к ней, потом казнился за подозрения свои, материл и председателя, и зама за их письмена, и опять уходил в свой праздник, словно в радостном сне вдыхал запах асфальта, маслин, серебристыми островками бегущих в белых песках. Спина липла к сиденью, а железо обжигало, но он любил жару, и ему было хорошо.
Они подъехали к морю и огибали уже синий залив, когда на горизонте из марева словно выполз золотой жук.
— Сейчас откроется Евпатория — это собор, — сказал Феликс. Она задумчиво глядела в стекло и наматывала на палец цепочку, и крестик то поднимался по впадинке груди, то соскальзывал. Опять захлестнула ревность, и он спросил:
— Ты крест для декорации носишь или веришь?