Желтый Ангус (сборник)

Чанцев Александр Владимирович

Книга из двух частей. Первая – жесткие рассказы о Японии: секс, рок, экспаты и та правда о японцах и себе, с которой сталкиваются живущие в стране иностранцы. Вторая – рефлексивные приключения уже ближе к нам, на подмосковной даче, в советском детстве, в нынешней непонятности…

Неожиданный коктейль от Александра Чанцева – профессионального япониста, эссеиста-культуролога и автора четырех книг non-fiction.

Желтый Ангус пьет, не чокаясь.

© Чанцев А., 2018

© Издательство «ArsisBooks», 2018

© ООО «АрсисБукс», дизайн-макет, 2018

© Шатов А., дизайн обложки, 2018

Часть 1. Время цикад

090-8796-0214

Её сборы. Начинается всё с лица – на него кладется слой белил. Потом помада цвета засохшей крови. Все кореянки красятся, как шлюхи. Я как-то поспорил с Катей на лекции, кто сидит перед нами – китаец, кореец или японец. Была видна только его спина и рюкзак. На рюкзаке брелок с лицом девушки. Его гёрлфрендши или просто певички. С таким же бл…дским мейкапом. Я сказал, что это кореец, Катя – что японец. Потом мы подсмотрели, на каком языке он пишет конспект – Катя купила мне пачку Winston’a…

Делая голос моложе ее самой лет этак на 15, Хён, натягивая джинсы, говорит, чтобы я отвернулся. Джинсы натягиваются еле-еле – и на эскалаторе в метро, стоя за ней, я незаметно провожу рукой между ее ног. Тикан! – она оборачивается и игриво бьет меня сумочкой – ей это нравится… Тиканы – это извращенцы, которые в давке в метро щупают японок. Так эти дуры даже не возмущаются! У них, наверное, когда им под юбку лезут, конфликт в душе – с одной стороны, хочется заорать, с другой – как же, на мужчину, потенциального босса… Да и орать неприлично! А от этих мыслей их бедные рисовые мозги закорачивает – японцы не умеют думать о двух вещах одновременно. Только недавно они начали давать отпор. Это достижение долго и с упоением обсасывалось в прессе. Ура, рождение японского феминизма – теперь японки ничем не хуже американок! А еще в Токио пустили специальные вагоны метро с надписью «только для женщин», куда мужчинам, то есть потенциальным тиканам, нельзя. Очень по-японски решили, да… У нас в Кансае таких нет. А жалко – сфотографировать б.

На Сидзё-Каварамати, у выхода к Камогава, нас ждет американец Иэн. Фигура в два японца ростом, на лице от затянувшегося на годы воздержания постоянная похотливая улыбочка. У него такое воздержание, что он, кажется, и на меня с Тони, и на уборщика в универе так смотрит. А при виде Хён эта улыбочка расцветает. Он ее явно хочет. Как ни странно, она была бы не против: как-то она пошутила, что лучше бы она с американцем вместо русского. «В Америке очень много корейцев. И визу туда корейцам получить очень легко, не то что в Россию». Ну-ну, давайте, ребята… Только сколько ты выдержишь ее характер, а ты – его тупость? А твои пьяные истерики по полночи он будет выносить, а? Как ты думаешь?

Мы спускаемся по одной улочке, мимо мелкого канала – над илистым дном с двух сторон дугой свисают ветки ивы, еле приоткрывая воду. Как часа два назад виденное – волоски, прикрывающие ее губы… На волосках, как капельки росы, белела моя сперма. На ветках ивы – белые подтёки голубиного помета. И ее п…зда, и эта реченка пахнут одинаково – как те сыры, с гнилью, продаются у нас в дэпато, маленькими такими кусочками, дико дорогие, как-то купили, а есть невозможно.

Ресторан мы тут знаем – недорогой, но вполне приличный. На втором этаже у входа снимаешь обувь и запихиваешь ее в целлофановый пакет. Как сменку в начальной школе.

Мария и снег

Они прилетали в Афганистан на собственных самолетах. Конечно, ночью, когда с воздуха территория лучше контролируется мусульманской луной, а не американскими самолетами, даже с радарами, боящимися этих острых, как концы полумесяца, пиков. Местность все еще регулярно прочесывалась самолетами-разведчиками, хоть и выжжена была от Африки до Индии, но американскому командованию как-то не верилось, что все закончилось. Сами за несколько дней до Большого взрыва открывшие «коридор» тем из руководства воюющих племен, с кем они вели тайные переговоры все время боевых действий, чтобы они могли скрыться в других странах, они чего-то еще ждали. Будто боялись, что если они сейчас уйдут, откроются замаскированные люки в земле и на корку застекленевшего сплавившегося песка ступят ноги тех, кто переждал Взрыв. Хоть таких и не было. Может, американцам просто скучно было в это поверить?

Они отошли от своих самолетов, и небольшие спортивные модели остались серебристыми стрекозами ждать их, зная, что не дождутся. Ветер играл в гольф мохнатыми мячами перекати-поле, похожими на измочаленные губки.

Земля здесь, рядом с очередной воронкой, похожа на перевернутый вулкан, под их ногами была мягкой и воздушной, как прах. Прах был еще теплым. Тени близких гор были странными, неестественными, и сразу не понять, почему. Только после, присмотревшись: они были слишком гладкими, без зазубринки, как мороженое, которое долго лизали. За горами дальше начиналась темнота, подсвеченная лишь дальними всполохами, будто за каждой из гор садилось по солнцу. Воздух пах жженой резиной, жарок был, легким его не хватало.

Они вышли на воронку-поляну, размером со школьный стадион, окруженную горами. Собрались в круг. И стали молча смотреть в образовавшийся центр круга. Где скоро зашевелился небольшой ветерок, завертелся штопором, постепенно вывинчивающимся из земли вверх. Небольшой, ростом с подростка, столбик ветерка поднялся на ноги, неуверенно еще, пьяный будто. Но вот перестал шататься, а начал шаманскую пляску. И заметался по кругу, образованному ими, словно вырваться из круга, прорваться вовне хотел. И кружился все сильнее, начал поигрывать мускулами, туго затягивая свой узел, в котором уже сдавил удавом поднятый песок и задохнувшийся в нем воздух. Посвистывая кнутом, растягивающимся в удар, и отливая свинцовыми боками, столб ветра вырос вверх до высоты пятиэтажного дома и потолстел до краев их живого круга. Задевая, он царапал им лица в кровь, зачесывал волосы на косой пробор, а потом стал и вырывать, обдирать вместе с одеждой и кожей с их тел ненужное. В шуме ветра, которого уже не было слышно, тела слетали, как ветхие театральные костюмы в гримёрке после премьеры, как кожа с цикады после линьки, как костюм Арлекина. Тела смешивались с ветром, разрывались в миг и уносились прочь, а от тел оставалось то, что было сильнее ветра. Прозрачные тени.

Но вот ветер окреп еще больше и, бесцветные среди пыли, песка и раскрошенных камней, тени втянулись в его жерло – появление джинна из лампы при обратной перемотке. Круто замешанные в песочном урагане, как колтун в волосах после Вальпургиевой ночи, они вплелись в дреды ветра, как ленточки в волосы хиппи. А сам ураган вдруг будто вырвало чьей-то рукой из земли, и, оторвавшись, он стремительно понесся прочь. У окрестных гор заложило уши и пропало, как молоко у кормилицы, эхо, а воронка поляны стала еще глубже; в нее теперь ссыпался песок не времени, но вечности.

Снежные цветы на ветру танцевали

Вчера в Киото был снегопад. Снега здесь почти не бывает, а вчера он просто валил. Об этом даже показали в Москве по ТВ! Когда мы с Хён вернулись в Кудзуху, там вовсю лепили снеговика. Марико набивала на бока снеговика целлюлитные нашлепки снега, а Тони притаскивал из комнаты все новую мелочь – кепку на голову, чью-то старую мобилу в руку… Вован пытался сбить снеговика снежком – Олена ругала его…

А за ночь весь снег растаял. Когда мы открываем дверь, тени испуганно отпрыгивают в угол – там прячется солнце. От снеговика, рухнувшего с ограды нашего третьего этажа на навес внизу, остался только ледяной обмылок. В лёд превратился и весь растаявший снег – к утру сильно подморозило. Асфальт под слоем льда – как дно замерзшего мелкого ручья, веточки деревьев под коркой льда – завернутые в целлофан карамели на палочке. Солнце все это дело освещало блесткими и колкими лучами – не толще иголки, вот-вот переломятся. От морозного воздуха с непривычки першило в горле – как ледяные кристаллы глотаешь. Как-то зимой в Москве купил пиво на улице – в нем среди жидкости плавали кристаллы льда. Так же.

Японцы, видно, еще не знали, как себя вести в условиях такого природного катаклизма, поэтому предпочли выслушивать инструкции воскресных телеведущих и отстукивать мейлы своим родным в других городах о таком происшествии – на улице было пусто даже для воскресенья, а на воскресный шопинг выбрались лишь самые решительные бабки. Которые галдели не только о ценах, но и о снеге, и даже на нас не обращали внимания. Толкают, как своих! А мне среди них лавировать с продуктовой сумкой – пробираясь в фарватере Хён, которая – выбирает еду Приценивается, смотрит на дату упаковки, пробует на вес одинаковые совершенно пакеты, чуть ли не принюхивается. Сегодня она приготовит мне креветки. Я же их люблю? Их она, затоварившись всем остальным, и выбирает. Королевские креветки – жирные, размером со среднего рака, сероватые тельца на россыпи колотого льда – слишком дороги. Она вопросительно смотрит на меня… Да, слишком. И она облегченно идет к следующей полке, где – нет, не совсем пивная мелочь, а средние такие. Их она и берет. Две упаковки? Может три, и пригласим тогда Вову? По одной на каждого?

Вову, которого она в другое время переносит очень слабо, она жалеет, потому что он остался один – на все Рождественские каникулы его Олена укатила в Токио. Вместе с ней – сегодня совсем рано, я даже и не слышал – уехал и Тони, праздновать с остальными нашими. На JR’e до Токио они поехали вместе, а там разошлись по разным тусовкам. Тони после рапортовал, что было весело – на Новый год они поехали в Токио, в Асакуса. Где Настя потеряла бумажник со всеми документами, а Ира искупала свой мобильник в унитазе караоке-бара…

Мы же на все каникулы остались – одни. Кудзуха опустела – китайцы и корейцы разъехались по домам, австралийцы просто куда-то слиняли. Хён тут же вступила в роль хозяйки – закрыла дверь в комнату Тони с его распахнутой – будто только встал и сейчас выйдет из ванной – постелью, навела порядок на кухне, по максимуму распихав Мариковские продукты по полкам и выделив им ровно половину холодильника…

М&М

Джеймс Даглас открыл глаза и понял, что он мертв. Смерть разочаровала – она не имела ничего общего со сном, впадением в небытие, и закончилась, только начавшись. Это не было окончанием путешествия. Это напоминало один из тех занудных романов о снах, что он читал – человеку во сне снится двойник, пытающийся его разбудить, бабочки и монахи, и тому подобная хренотень. Втягивающий коридор, откуда рукой подать автостопом до нирваны – нет, скорее стеклянная дверь с выбитым в левом нижнем углу квадратиком, ведущая в коридор. «Но все же я удивлен». Вода в наполненной ванне будто застыла, только торжественно лопались пузырьки грязноватой пены.

«Париж похож на старуху под маской косметики», вспомнил он слова одного японского писателя, случайно встреченного в баре, который тот по ошибке принял за гей-бар. Коротко стриженный, он напоминал бульдога, но с испуганными глазами. В ответ на достаточно крепкий вопрос о мальчиках Юкио вдруг заговорил о поте на прекрасном молодом теле, о море и солнце, о самоубийстве и крови, последнем и самом ярком свечении смерти. «Я пишу, чтобы не стать убийцей… Творчество – это исповедь маски… У славы горький вкус… Человек будет перерождаться тысячи раз, пока не станет ангелом, разлагающимся заживо… За кромкой жизни разливается Море Изобилия… Голоса умерших героев зовут… Действие…»

Джиму запомнились эти афоризмы, если только он правильно понял его английский. В любом случае, это не подходило. Он продолжал свой путь, начатый в детстве на затянувшемся повороте пустого шоссе, залитом кровью сбитых умирающих индейцев. Над ними, в мареве раскаленного асфальта, колебались, сверкали на солнце и постепенно растворялись в нем их души. Долгий сон. Он много думал об этом. Он стал говорить, что одна из душ умерших тогда вселилась в него, но это было неправдой. На самом деле его душа тогда рванулась за ними, в это солнечное марево, растворяющееся над пустыней. Окружающий его мир стал противен, по своей несуразности жизнь напоминала ту неуклюжую машину, в которой он сидел со своей семьей, тогда как индейцы – они стали частью этого мира, смерть была так же прекрасна и естественна, как быть одной из миллиона песчинок этой пустыни. Да, потом он стал частым гостем этих пустынь, возил туда друзей, звал этих духов. И слышал их смех над собой. Это было смешно, жалко, абсурдно. Колупание жизни – боже, как неестественно это было, главное же, что этого никто не замечал. Что касается его, то он нащупывал дорогу. Перво-наперво сигареты и т. д. как медленное самоубийство, ну да это всем ясно. Потом забыл родителей, – зачем Эдипу родители, давшие жизнь, вытащившие из того сверкающего и переливающегося, как подернутое радужной пленкой марево над шоссе. Просто перестал ходить в Университет, где его не могли ничему научить – ха, разве что снимать документалки о том мире, в который он мечтал попасть. Потом он плясал на огне, – оказалось, за это даже платили деньги. Посылать этот мир каждым своим шагом, сыпать ему пощечины и нащупывать то место, где реальность, наконец, ответит глухим звуком, означающим пустоту, плевать на лицемерную рожу этой жизни, пока с нее не стечет вся ее бл…ская косметика. Все его песни были пропеты с вывернутой назад головой, – он уходил, описывая свои чувства, одно большое до свидания, «это конец, мой прекрасный друг». Ну да. Постепенно танец на виду у разъяренных полицейских завел его туда, где спичечный коробок наполнялся изнутри чадом от горящих факелов и надломленным речитативом фигур в масках и тогах, где после ночи в ушах улитками ползали обрывки подслушанных ангельских сплетен, а из спутанных волос вместе с песком венецианского пляжа приходилось вытряхивать сны. Снилась смерть, но психоаналитика, как тот японец, он не просил. И он пошел на ее смутный зов. Его чертова проблема была в том, что он боялся убить себя, боялся даже шприцов (только травка и ЛСД) и бассейнов. Раньше он рассказывал со сцены людям свои сны, робко надеясь услышать где-нибудь за кулисами от ковбоя, пережевывающего слова вместе с табаком: «спокойно, парень, туда, куда тебе надо, ты можешь попасть…» Когда фотовспышки, ледники кокаина на столах светских раутов и седой парик Уорхола над всем этим в конце ослепили его. Путь на время показался никчемнее засвеченной пленки. Он постригся. Стал обжираться, сменил вино на пиво, он назло самому себе впихивал еду, которая в его животе должна была перевариться в жизненную силу. Скоро он догнал бы Элвиса…

Ate at king burger and just kept getting bigger.

«Цель жизненного пути – смерть. Это миг, когда прошлое и настоящее сходятся, а ты воспаряешь. Жизнь это лишь бикфордов шнур, смерть же – взрыв. Вечное сияние, Неопалимая купина, Хиросима духа. Боли же бояться глупо, она высвобождает душу, отпускает тело. Волны боли как северное сияние, благодаря боли ты можешь растворить себя в солнце. Я сразу увидел на вас пот от этого солнца, поэтому и подошел. Вы же видели это свечение, и вся ваша жизнь с тех пор это ожидание другого, неземного солнца, не правда ли?» Джим плохо соображал и в ответ позвал таинственного японца пожить у него.

Поющее дерево

Масако-тян, студентка 3 курса Рюкоку Дай гаку, стояла на платформе Фукакуса в ожидании поезда. После занятий она оставалась репетировать в университетском оркестре, поэтому сейчас возвращалась позже обычного. Занятия, целью которых было избавить музыкантов от стеснительности, проходили на открытом воздухе, во дворе перед университетской библиотекой. Каждый должен был играть свою партию на своем инструменте, не обращая внимания на проходивших мимо людей, пока гимн университета над кампусом не возвестит конец дня. Никто особо не заглядывался на старательно избавляющихся от собственной застенчивости студентов, неумелое разноголосье выводимых ими мелодий было привычно и никого не заставляло даже обернуться.

Но сегодня вечером получилось так, что на миг все замолкли, и звук тромбона Масако, слабый, будто сразу же охрипший от вечерней духоты, вырвался один посреди сгустившихся сумерек. Сразу поникнув от смущения, он всё же сделал свое дело. Один в густой от духоты темноте, не имевший отношения ни к ней самой, ни к спешащим домой студентам, этот звук был настолько одинок… Масако тут же приказала себе отбросить накатившую грусть, но продолжать играть дальше она уже не могла. Извинившись перед Такаги, ответственным за их секцию и предстоящее выступление, она быстро попрощалась и убежала. Тот ничего не сказал. Он вообще избегал с ней лишнего общения, – началось с того, что она выбрала тромбон. Инструмент для мужских легких, большой, за которым можно спрятаться и никто бы не стал искать такую ее.

Да, тромбон заменил, вернее, – стал ее характером. Только оставшись одна в раздевалке, она окончательно успокоилась.

Среднего роста, ничем не примечательная, разве что слегка полноватая и ширококостная, что даже придавало ей некоторую миловидность, она не бросалась в глаза. Заинтересовать собой изнутри тоже было особо нечем: родители среднего достатка, младший брат, специальность, как и у всех, экономика. Специализироваться на Америке не хватило баллов, но Китай – тоже неплохо; она, во всяком случае, нисколько не переживала. Это умение – ее недавнее приобретение – радоваться тому, что есть (например, в Китай она съездила на каникулах и даже полюбила эту страну), отражалось на ее лице постоянной неглубокой улыбкой.

Это придавало ей какое-то очарование, и люди, она знала, любили к ней обращаться по каким-нибудь мелочам. Старушка, будто не видя зажигалки в раскрытой сумке, спрашивала у нее прикурить – Масако-тян вежливо отвечала ей, что не курит, и у обеих уже создавалось впечатление краткого, но вполне милого разговора. Когда она выпивала с подругами (а к выпивке она была на удивление стойка, что давало повод для подшучивания, смешанного с уважением), то разрумянивалась, начинала говорить не так тихо и смеяться. Этот момент, как подтверждали ее подруги, был пиком ее очарования. В такие минуты, казалось ей раньше, подойти прикурить или просто поговорить мог бы кто угодно, хоть айдору, красавец-якудза или крупный банкир, не старый, но предусмотрительно разведенный.