Секреты обманчивых чудес. Беседы о литературе

Шалев Меир

Меира Шалева любят не только в его родном Израиле, но и во всем мире. Особенно в России, где выпущены и пользуются неизменным успехом все его романы. Но одно необычное произведение Шалева давно ожидало российского читателя. Теперь оно перед вами.

Это не роман, а книга о книгах: Меир Шалев совершает путешествие по страницам любимых произведений, знакомых ему с юности. Он всматривается в героев Овидия и Гомера, Гоголя и Мелвилла, Набокова и Томаса Манна и пытается понять, как рождается таинственное очарование того мира обманчивых чудес, который называется литературой.

Часть первая

В основном о любви

Предисловие

В 1994 году я был «приглашенным писателем» в Иерусалимском университете. Я прочитал там несколько лекций, посвященных изображению любви и судьбы, природы и пейзажа, красоты и воспоминаний в различных произведениях мировой литературы. Часть этого материала я собрал в книге, которая у вас в руках.

Готовя к изданию эти лекции, я старался сохранить их разговорную манеру — как в смысле языка, так и с точки зрения композиции. В любом случае, это не профессиональные литературоведческие исследования, в которых я не искушен, а просто впечатления рядового читателя или, порой, писателя.

Для интересующихся привожу список главных книг, о которых будет идти разговор:

Что общего у всех этих книг? Сказать по правде, я боюсь, что у них нет ничего общего, кроме того, что это книги, которые я люблю и которые, подобно многим другим книгам, доставляют мне удовольствие, заставляют думать и порождают во мне белую, чистую зависть к их авторам.

Беседа первая

О детских болезнях

В тех планах, которые я строил для себя в детстве, мне тоже предстояло стоять сейчас на такой кафедре, только не в качестве приглашенного писателя, а в качестве серьезного ученого. И в этой роли я, наверно, говорил бы о каких-нибудь белковых молекулах в составе пчелиного яда или о молекулярном строении паутины, удивительней которого, как я слышал, нет ничего в мире. Увы, из-за некой мелкой катастрофы, случившейся со мной в детстве, моя научная карьера оборвалась в самом расцвете. Сегодня я лишь иногда пишу о природе и порой говорю о природе, но не исследую ее. И я нередко чувствую себя словно бы изгнанным из родного края. Точно так же я чувствую себя, когда пишу о деревне, а живу в городе.

Так вот, о мелкой катастрофе. Когда меня ребенком пересадили из деревенского дома в иерусалимский квартал, меня приметил там один из наших соседей, который ходил в поля охотиться на кузнечиков. Этот сосед был учителем природоведения. Его звали Амоц Коэн, и за много лет до того он преподавал моему отцу в иерусалимской гимназии «Рехавия». Коэн предложил мне присоединиться к нему и через несколько недель совместных походов, наблюдений и разговоров сказал, что мне пора заняться настоящим научным исследованием. Он вооружил меня «Дневником наблюдений» и карандашом и усадил возле гнезда восточных шершней. Гнездо это находилось точно в том месте, где сейчас расположена ешива «Мерказ а-рав»

[1]

и где в те дни, как я уже сказал, простиралось открытое поле.

Шершни жили в яме, уходившей глубоко в землю, и Амоц Коэн велел мне записывать, кто вылетает из гнезда и кто прилетает, что каждый вылетевший вынес и что каждый прилетевший принес. Я сидел и записывал: «10 часов 2 минуты — вылетел шершень с крупинкой земли в лапках; 10 часов 4 минуты — прилетел шершень с пчелой во рту; 10 часов 5 минут — вылетели два шершня…» Неудивительно, что мне это быстро надоело и я решил провести самостоятельный научный эксперимент. Я накрыл дыру тряпкой и стал ждать, что произойдет. Ожидания меня не обманули. Вскоре у перекрытого входа собрались несколько десятков разгневанных шершней, а из гнезда послышалось раздраженное жужжание арестантов. И тогда, вместо того чтобы с холодной научной объективностью зафиксировать этот результат и покинуть место эксперимента, я проникся жалостью к несчастным шершням и снял свою тряпку.

Годы спустя я впервые прочел «Метаморфозы» Овидия и натолкнулся там на описание Дедалиона — несчастного отца, потерявшего любимую дочь, который бежит вверх по склону Парнаса, чтобы броситься с вершины горы в пропасть:

Беседа вторая

Аталанта, Лолита и нимфа из Цфата

У Вуди Аллена есть короткий рассказ под названием «Случай Кугельмаса». В нем рассказывается о нью-йоркском еврее Кугельмасе, профессоре классической литературы, который женат вторым браком, и женат неудачно, а потому жестоко страдает из-за отсутствия возбуждающих эмоций и пытается затеять роман на стороне. Никто его не понимает, и даже психоаналитик Кугельмаса отказывается помочь ему в этом. Он говорит, что только волшебник может выполнить желание профессора. Вскоре после этого Кугельмасу звонит некий человек, который представляется ему как маг и волшебник по имени Великий Перский и заявляет, что готов устроить ему встречу с любой героиней классической литературы по его выбору. Профессор выражает желание встретиться с мадам Бовари из одноименного романа Флобера, и тогда Великий Перский помещает его в волшебный шкаф, трижды стучит по дверце и переносит прямиком в сад Эммы Бовари в тот момент, когда она собирает там цветы.

В тот же вечер волшебник возвращает профессора со страниц книги в нью-йоркскую реальность и с того дня раз в неделю регулярно переправляет его к вышеупомянутой литературной героине. Вскоре между Кугельмасом и Эммой Бовари завязывается пылкий роман, и литературоведы всего мира только диву даются — что это за лысый еврей вдруг начал мелькать на страницах великого романа?

Такой переход героя из реальности на страницы литературного произведения снова встречается у того же Вуди Аллена в кинофильме «Пурпурная роза Каира». Но этот занятный прием отнюдь не является его изобретением. В этом плане у Вуди Аллена были многочисленные предшественники, в том числе Мигель де Сервантес, который вставил себя самого в роман «Дон Кихот», а самого Дон Кихота — в театр кукол. У Набокова тоже есть аналогичный эпизод: в романе «Подвиг» он рассказывает о мальчике, у которого над постелью висит картина. По ночам мальчик встает с постели и входит в эту картину. Есть еще примеры, и они хорошо известны.

Как бы то ни было, на определенном этапе отношения между Эммой Бовари и профессором Кугельмасом осложняются, и я не стану открывать здесь печальный конец этой истории. Я упомянул этот рассказ с иной целью. Я хотел сказать, что, если бы мне самому понадобились услуги Великого Перского, я не стал бы просить его о встрече с мадам Бовари. На эту даму жаль тратить столь увлекательную возможность. Нет, я бы попросил о встрече с другой недостижимой героиней, а именно — с Аталантой, великолепной нимфой из греческой мифологии.

Припомним, что мы знаем о нимфах. Прежде всего, нимфа — это божество. Правда, божество второго или даже третьего разряда, но и она наделена сверхчеловеческими свойствами.

Беседа третья

Несовершенство красоты

«Признаться по чести, — писал Томас Манн в "Иосифе и его братьях", — о красоте мы говорим без всякой охоты. Разве от этого слова и этого понятия не веет скукой? Разве красота — это не идея величественной бесцветности».

Мой ответ — со всем уважением к Томасу Манну — будет: «Нет!» Красота отнюдь не тождественна величавой бесцветности, и от нее не веет скукой. Достаточно прочесть самого Томаса Манна, чтобы в этом убедиться. Вся «Смерть в Венеции» и обширные куски «Иосифа и его братьев» посвящены этой «идее бесцветности», и ни от них, ни от нее ни на одно мгновенье не веет скукой.

Как бы то ни было, поскольку мы говорим в основном о любви, то теперь, после того, как мы поговорили о женственных нимфоподобных юношах, о мужественных девушках-нимфах и о совсем юных нимфетках, о Лолите, Аталанте, Тадзио, Иосифе и Нарциссе, теперь самое время поговорить о предмете реальном — о красивой женщине. О красивой, зрелой женщине, красоту которой мы все признаем, высматриваем и жаждем увидеть. А если так, то лучше, быть может, предварительно сделать несколько оговорок касательно красоты и только потом всецело ей отдаться.

В «Лолите» есть место, где Гумберт Гумберт, который, как известно, самой своей природой защищен от подобной зрелой красоты, насмешливо описывает этот объект нашего влечения, в данном случае — Шарлотту Гейз, мамашу Лолиты:

Беседа четвертая

Судьба слепая и судьба зрячая

Мои родители встретились из-за дождя. Это произошло в 1946 году. Мама приехала из своего мошава в Иерусалим на семинар мошавного движения

[66]

. Однажды она шла по улице Яффо с парнем, который за ней тогда ухаживал. Начался сильный дождь, и парень сказал, что поблизости живет его двоюродный брат. Они побежали к нему, чтобы переждать ливень. И вот этот двоюродный брат вскоре и стал моим отцом. Дождь свел его с моей мамой.

Тот дождь долго еще продолжал идти в наших семейных историях. Родители любили рассказывать о нем, а нам нравилось о нем слушать. Но как-то раз, в конце одного такого рассказа, отец сказал что-то вроде: «Так что если бы не тот дождь, дорогие мои, мы с мамой никогда бы не встретились и вы бы не родились».

И пока мы с сестрой пытались переварить этот проблематичный и пугающий вариант нашей судьбы, он добавил еще одну возможность: «Или вы родились бы у других родителей, и тогда это были бы не вы».

Мы с сестрой были малыми детьми, и эти слова вызвали у нас некое головокружение, отнюдь не из приятных. Дети не любят разговоры о судьбе. Особенно такие разговоры, которые подрывают или запутывают их представления о том, кто они на самом деле и каково их место в жизни, не говоря уже о том, существуют ли они вообще. Они любят четкую и незыблемую действительность, в которой у них есть дом, семья и адрес с почтовым индексом, и они совсем не любят задаваться вопросом, преднамеренно или случайно пошел тот дождь, из-за которого они появились на свет.

Спустя многие годы мой отец написал стихотворение, которое называлось «Допустим, что»:

Часть вторая

Тайны очковтирательства

Предисловие

В 1998 году я прочел серию лекций в Тель-Авивском университете. Часть того, что я говорил в этих лекциях, и кое-что из того, что возникло к ходе редактирования, составили настоящую книгу. Как и предыдущая книга моих лекций, «В основном о любви», эта тоже не является профессиональным литературоведческим исследованием, поскольку у меня нет той подготовки, которая необходима для изготовления такого блюда. Эта книга — не более чем впечатления читателя, который к тому же является писателем.

Для интересующихся я привожу ниже список главных книг, о которых пойдет речь:

Я хочу выразить глубокую благодарность профессору Дану Лиору и госпоже Рони Гальперн с факультета ивритской литературы Тель-Авивского университета за их помощь, терпение и добрые советы.

Беседа первая

Наши учителя

Кое-какие из книг, которые я упомяну здесь, я прочел в довольно молодом возрасте. Одна из них — это «Мертвые души» Гоголя. Я не понял в ней многих слов, а также, как я предполагаю, и некоторых идей, но целые предложения до сих пор могу повторить на память. Больше же всего мне помнится мое огорчение, когда я вдруг узнал, что книга не имеет конца, потому что ее второй том был уничтожен самим автором. В послесловии переводчика было сказано, что Гоголь сжег рукопись второго тома после того, как побывал в Иерусалиме и тронулся там рассудком. Меня, прожившего в этом святом городе бо́льшую часть жизни, помешательство Гоголя нисколько не удивило, но мое огорчение от этого не стало меньше.

Но вот недавно, читая биографию Гоголя, написанную Владимиром Набоковым, я нашел там другое, более вдохновляющее объяснение. Набоков утверждает, что Гоголь пришел в отчаяние от второго тома «Мертвых душ», потому что внес туда слишком много воспитательных идей и поэтому сочинительство этой книги ему не давалось. Гоголь чувствовал, что второй том не равноценен первому, и приговорил его к сожжению.

Воспитательный инстинкт свойствен человеку, и читатели, ищущие уроков и наставлений, могут найти немало полезного и важного даже в телефонном справочнике. Есть, однако, другие читатели, и я отношусь к их числу, которых отталкивает как поучение, так и морализаторство, что держится за его пятку

[142]

. И действительно, обе эти склонности, родственные как семантически, так и идеологически, могут изрядно испортить как чтение, так и сочинительство.

Набоков в своем очерке о Гоголе писал: «Я злюсь на тех, кто любит, чтобы… литература была познавательной, национальной, воспитательной или питательной, как кленовый сироп и оливковое масло». В другом месте он определил так называемую «положительную идею» в литературном произведении замечательным по гневности образом: «Это превеликое страшилище, заимствованное из жаргона шарлатанов-проповедников» — и добавил: «Писатель погиб, когда его начинают занимать такие вопросы, как "что такое искусство?" и "в чем долг писателя?"».

Я полагаю, что в последней фразе он имел в виду книгу «Что такое искусство», в которой Толстой требовал от человека искусства и его произведений общественной и нравственной вовлеченности. Я, к сожалению, не читал эту книгу и поэтому не могу здесь обсуждать ее более подробно. Что же касается самого Набокова, то его крайне трудно обвинить в излишней дидактичности. Однако для того, чтобы возражать против поучительно-морализаторской тенденции, не нужно быть автором «Лолиты». Шолом-Алейхем, писатель куда более деликатный, чем Набоков (я имею в виду все, что касается отношений между мужчиной и женщиной), тоже высказывает такое мнение. В автобиографической книге «С ярмарки» он описывает своего деда, Мойше-Иосю, который рассказывал внукам разные истории. Внуки любили эти рассказы, но с одной оговоркой:

Беседа вторая

Возлюбленная сестра и сестра-возлюбленная

Готовясь к этим лекциям, я поначалу хотел назвать их «Герои детства». Но в силу сердечных склонностей, а также отсутствия должного порядка в мыслях и памяти я постепенно перешел от детских книг также к некоторым произведениям, которые никогда не предназначались их авторами для детей. Сегодня я хотел бы поговорить о книгах, рассказывающих о братьях и сестрах.

Рассказы о двух братьях связаны обычно с завистью и ненавистью — Каин и Авель, Иаков и Исав, Сет и Озирис. Но я не знаю — и надеюсь, что не проявляю здесь невежества или забывчивости, — литературных конфликтов между братом и сестрой. Скорее, наоборот. Литературный брат чаще всего старший, он что-то вроде мужа или отца для своей сестры, он защищает ее и заботится о ее благополучии. Литературная же сестра часто изображается как заботливая жена или маленькая мать.

В предыдущей беседе я уже упоминал книгу Эдмонда д'Амичиса «Сердце». Если она вам знакома, то вы, может быть, помните также одного из ее героев, мальчика Старди — настойчивого, прилежного ученика, который всегда стремится отличиться и преуспеть. Старди подкупил меня двумя своими особенностями: привычкой заботиться о своих книгах, стирать с них пыль и ставить на полку, прикрытую занавеской, а также тем, что он всегда защищал свою сестру от злого мальчика по имени Франти:

Несмотря на свой низкий рост, Старди одолел парня, напавшего на его сестру:

Беседа третья

Гоголевская нимфа

Сегодня я хотел бы поговорить о некоторых секретах сочинительства. Вокруг предмета, именуемого «книгой», теснится множество людей: редакторы и издатели, корректоры и печатники, переплетчики и распространители, книготорговцы и критики, учителя и ученики, библиотекари и коллекционеры. Но только двое находятся в самом центре, в самом сердце литературы. Это читатель и писатель. Без этих двух книга как таковая вообще не существует, в полном смысле этого слова.

Хотя можно сказать, что писательство мыслимо и без чтения, тогда как чтение немыслимо без писательства, но это упрощенный взгляд. Дело обстоит сложнее. Даже если пишущий идет во главе, а читатель следует за ним, книга создается ими обоими. Сюжет, идеи, образы, герои — все это не успокаивается на достигнутом по завершении процесса написания книги. Книга воссоздается снова и снова с каждым ее читателем, и тысяча лиц и толкований, которые каждая новая тысяча читателей находит в ней, — убедительное тому доказательство.

Пользуясь терминами оптики, можно сказать, что книга, излучаемая памятью, душой и воображением писателя, преломляется в призме, которой является читатель. Одна память пробуждает другую, образ порождает ощущение, фраза переводится в картину, один жизненный опыт поверяется другим.

Книга, как правило, действует в той сфере жизненного опыта, которая является общей для всех читателей и одновременно разделяет их. Все мы, как известно, слепки нашего детского опыта, но, когда писатель описывает свое детство, это описание пробуждает у тысяч читателей воспоминания о тысячах иных детств. И точно так же все мы, в большинстве своем, знаем, что такое любовь (даже если затрудняемся дать ей определение), но та придуманная или реальная любовь, которую писатель пытается облечь в слова, читается в свете тысяч немых Любовей, в которых он не имеет ни доли, ни понимания.

К этому надо еще добавить, что читатель, подобно писателю, тоже существо крайне эгоцентричное. Он выбирает в книге то, что его трогает, что является хоть и чужим, но одновременно знакомым для него. С этой точки зрения, читатель похож на женщину, которая увлекается мужчинами, похожими на ее мужа. Он любит новое, которое напоминает ему старое, иное, что волнует сходством со знакомым, и знакомое, которое удивляет его новизной. Что-то такое, что известно многим другим, но только он, на свой лад, понимает.

Беседа четвертая

Дух повествования

В прошлый раз мы говорили об отношении некоторых писателей к своим читателям. Надеюсь, что впечатление, произведенное этим рассказом, не было слишком тяжелым и обидным. Я хотел бы напомнить, что, несмотря на резкую критику, которой мы удостоились, Лоренс Стерн приписал нам, читателям, способность к воображению, а Генри Филдинг говорил о «столь свойственной ему [читателю] проницательности». А еще мне хотелось бы напомнить, что обида задетого читателя может обернуться наградой, если он простит писателю эту обиду и продолжит читать его книги.

И добавлю также, если это улучшит ваше настроение, что Филдинг, у которого есть много претензий к читателю, не избавляет от своих нападок и коллег-писателей. Он жестоко насмехается над сочинителями рассказов о гномах и феях, издевается над всякого рода «романами и романсами» и точно так же, как требует от читателя таланта понимания, он перечисляет «некоторые качества, каждое из которых в высокой степени необходимо для писателя».

Первое из этих качеств, говорит Филдинг, это талант, то есть дарование, которое он именует словом «гений». Он пишет:

Таким образом, талант, или дарование, — это врожденное качество, и тот, кто родился без него, не сможет быть хорошим писателем. Согласно Филдингу, писательское дарование состоит из таланта изобретательности, то есть выдумки, и способности к суждению. Я бы сказал, что к таланту выдумки надо добавить еще талант находки: способность найти в своем окружении кусочки картин, черты людей, зерна сюжетов, в которых скрыты возможности, невидимые для других глаз. Говоря «окружение», я имею в виду не только реальность, но также ее обработанную картину, которая хранится в памяти, — вот где настоящая золотая жила писателя.