Винцент Шикула (род. в 1930 г.) — известный словацкий прозаик. Его трилогия посвящена жизни крестьян Западной Словакии в период от начала второй мировой войны и учреждения Словацкого марионеточного клеро-фашистского государства до освобождения страны Советской Армией и создания новой Чехословакии. Главные действующие лица — мастер плотник Гульдан и трое его сыновей. Когда вспыхивает Словацкое национальное восстание, братья уходят в партизаны.
Рассказывая о замысле своего произведения, В. Шикула писал: «Эта книга не об одном человеке, а о людях. Обо мне, о нас… Эта книга о Родине».
МАСТЕРА
Majstri
Редактор
Л. Новогрудская
ПЛОТНИКИ
Было их четверо: мастер и трое его сыновей.
Люди любили их и охотно толковали о них. И начинались эти разговоры обычно так: «Как-то раз, когда Гульданы стелили кровлю…» Или: «Как-то раз, когда мастер и его сыновья ставили амбар…» Всегда почему-то называли амбар, сарай, кровлю, хотя поставили они уйму хлевов, курятников, оград, ворот и калиток, а то и собачью конуру им доводилось сколачивать, да стоит ли о том поминать — ведь хлев либо конуру смастерить может каждый.
Так вот, как-то раз, когда кончили Гульданы работу — было чуть за полдень, день стоял голубой, хозяин, подрядивший плотников, с удовольствием оглядывал новый амбар и мял в кармане деньги, чтоб расплатиться, — у мастера осталось еще три толстых гвоздя; он показал их сыновьям, потом поощупал доски (все, однако, прочно держались) и под конец всадил гвозди в ту, что держалась прочнее других. И с громким смехом сказал: — Так! Посмотрим, кто теперь его разберет!
Много с того дня поставили они амбаров и сараев; некоторые стоят и поныне, можете прийти поглядеть на них, а при желании и доску отодрать. От одной доски никому убытка не будет.
ДВОЕ
Однажды, примерно через год, месяцем больше или меньше, мастер и Имрих — они уже были вдвоем — опять ладили кровлю, а может, как раз отдыхали, мастер на мауэрлате, Имро на одной из горизонтальных распорок. Или было наоборот? Ах да, они уже спускались вниз, хотя вполне возможно, только собирались взобраться на кровлю, ага, вспомнил, они перепрыгивали через нее, вот видите, я почти об этом забыл. Ну конечно, перепрыгивали, поскольку она была на земле, они еще не успели ее ни связать, ни сложить. Мастер какое-то время перешагивал через брусья, потом остановился, поскреб подбородок, загляделся на что-то и ненадолго задумался; и вдруг перед его глазами балка стала подскакивать к балке, и было б даже нелепо говорить сейчас о каждом брусе в отдельности — все задвигалось, замелькало, перекладина к перекладине, подкос к подкосу, оба мигом к стойке, а та своим чередом к распорке и тут же связывалась с ней — ну диво дивное; в одно мгновенье, можно сказать, родилась готовая схема, конструкция в форме виселиц, правда виселиц без повешенных, поскольку мастер на них никого не повесил, но черт знает когда, кому и зачем такие виселицы могут понадобиться? Мастер их основательно укрепил; каждую стойку с обеих сторон подпирали подкосы, образуя разнобедренные треугольники, каждая пара треугольников составляла больший треугольник, на сей раз равнобедренный, напоминающий щипец избы или собачьей конуры; в целом — а мастер любил смотреть на вещи в целом, потому и сейчас отступил на шаг, верней, на шажок и вытянул шею — перед ним была точно вымеренная, геометрически построенная собачья деревня, где над каждой парой избушек или конур торчала крепко связанная виселица. Мастер нахмурился. Хотя, возможно, только автору он таким видится, да, я таким его вижу, мне хотелось бы, чтобы он нахмурился. Но в действительности на лице мастера никакой хмары не было. Право, не было, да и я ее уже там не вижу. Автор уже не видит ее. Мастер только пристальней вперился в дело рук своих и подумал: «А, чего тут канителиться? В момент оседлаю, и баста». Рраз, рраз, вот уже там и стропила. Скоро закраснела и кровля, на коньке засверкало железо, и над красной железной кровлей засинело небо. Мастер в удивлении завертел головой и воскликнул: — Ну и славный нынче денек!
А Имро? В самом деле, что в это время поделывал Имро? Надо бы и для него придумать занятие. Ага, вспомнил. Он сидел на оструганной балке и размышлял о Вильме. Он уже сблизился с ней. И с семьей ее сблизился. Решил стать ее заступником, постараться заменить ей отца. Вильмин отец много лет назад махнул на поиски работы в Америку. Сперва заботился о семье, посылал деньги, а потом перестал посылать, перестал и писать. Имро на него малость злобится, и если вдуматься, пожалуй, это справедливая злоба. Ведь на то и отец, чтобы заботиться о семье. Так вот, стало быть, Имро решил помочь Вильме: подправить то, что еще можно было подправить, порадовать ее да и — почему б не признать этого? — самому порадоваться. Кое-что он уже успел сделать, правда немного, да и времени прошло немного — починил клетку для кроликов и садовую калитку. Но если вдуматься, так и это не плохо. Вильма это ценила. Мать же приняла все как должное. А могла бы, конечно, оценить Имрову работу и больше. Но не оценила. Ну и что из этого? Главное, Имро теперь может захаживать к ним, когда ему вздумается. И Вильму может из дому вытащить, даже на гулянье позвать! И она не ломается. Он очень с ней сблизился, просто очень. Не совсем, конечно, «совсем» еще не было, но куда только он ее не водил, какие только углы-закоулки не показывал — она везде все похвалит, даст всю затискать, зацеловать, но чтоб раздеть — ни за что. Надо же, обида какая! Имро казалось, что она еще малость ребячлива. Но и это ему по душе, по крайней мере он знает, с кем ходит. И все же нечего ей так упираться. Имро не раз уже злился и давал ей это понять, хотя на самом-то деле он скорей напускал на себя гневный вид. Вильма особо близко к сердцу гнева его не принимала, и случалось, сама гневалась — гнев-то ведь иной раз будто маслом по сердцу. Иногда он до того сладостен, что нам его все мало и мы нарочно раздуваем огонь, чтобы в нас запылало как следует — огонь так огонь! Но если в самом деле он разгорится вовсю, тут мы сразу несчастные, сразу в слезы, господи боже, зачем мне все это нужно было? И с Вильмой так. Сперва захочется ей Имриха переупрямить, а потом, как он набычится, она только и спрашивает: — Ты что, Имришко, еще сердишься?
— Отстань. Сержусь.
— Имро. Ну пойми меня!
КОЛОКОЛЬНЯ
Итак, за дело! Хотя сперва придется рассказать кое-что о церовчанах. Они-то уж давно подумывали о новом костеле. Старый стал слишком тесен — по большим праздникам они в него уже не вмещались и должны были толкаться снаружи. И случалось, толкались так рьяно, что причетник выходил наводить порядок: «Добрые прихожане, образумьтесь! — урезонивал он их. — Тут ведь не шинок. А кто не может образумиться, прийти в себя, пусть в шинок отправляется!» В себя-то они приходили, а вот в старый костел все равно войти не могли. Поэтому совершенно естественно, что мысль о новом костеле приветствовали прежде всего те, что обычно стояли снаружи. Как скоро они прознали об этом, взялись кое-что откладывать, сберегать, а как сберегали, начинал терзать их соблазн. Самое время в шинок заглянуть! Ан нет, не заглядывали. А если и случалось, то все с черного хода, чтобы жены не видели. Чего только о женах не понаписано! И о церовчанках можно бы не меньше написать, да, верно, уже и написано. Я даже сам, ей-ей, о них где-то читал! У этих церовчанок дурная привычка (а может, и хорошая) — приходят в шинок, когда им вздумается, отворяют двери, любопытничая, нет ли там отца, мужа, сына, брата и случайно не пьет ли он. А у мужчин привычка хорошая (а может, и дурная) — заглядывают в корчму с черного хода, о котором жены не знают, а если и знают, то все равно не уследят за корчмарем, а если уследят, то не станут же ему выговаривать, что он, мол, слишком часто шмыгает в свои боковые двери. Итак, в Церовой царит порядок, а в те времена еще больше было порядка, поскольку мысль о костеле объединила всех. Церовчане откладывали деньгу и кое-что — кто больше, кто меньше — относили по воскресеньям в приход. Иной раз подбрасывали и в будни или же являлись в приход извиняться, что вот, мол, ничего не удалось отложить. Были и такие, что могли бы отдать деньги сразу, да не торопились: поговорить со священником было одно удовольствие. Так с какой же стати говорить с ним всего только раз? В кругу семьи деньгам велся счет, и младший, потому как он лучше всех знал толк в арифметике, выписывал на бумаге цифру и старательно делил ее, рассчитывая, сколько придется на месяц, чтобы потом хватило на все месяцы, на все первые воскресенья в месяце, когда бывает литургия с вынесением святых даров, чтобы после такой литургии глава семьи, то есть женщина, могла войти в ризницу и сказать: «Вот я и снова тут!» И священник, бывало, всякий раз тепло привечает ее. А причетник, в общем-то, отвратный и злой мужичишка, тоже не скупится на похвалу и улыбку: «Кабы каждый так жертвовал, костел бы нам уже светил! И я внес, — не преминет он похвастаться. — Костел много денег проглотит. Пан священник, ведь правда?» — «Да, и пан причетник пожертвовал, — подтверждает священник. — Пойдемте в приход, соседка! Пойдемте запишем!»
И записывать было что. Правда, самые щедрые, те заставили себя ждать. Пожаловали только на Новый год, заляпали новогодним снегом пестрый ковер, а потом завалили стол бумажными деньгами — теперь ведь настал черед брюханов, маленьких и больших, тонких и толстых; брюхо, конечно, у каждого могло быть солидное — было чем его набивать, — вот и ковыляли они как обрубыши; правда, кое-кто попробовал и топнуть — пусть священник не думает, что они боятся ступить на ковер. Он стал потчевать их церковным вином, а те так безбожно лакали его, что причетник, который случайно там оказался и уж было обрадовался вороху денег (к ним прибавилось еще из новогоднего пожертвования и церковного сбора), вознегодовал при виде их рож: «Лакают, будто из ручья набрано!» Он тоже взял стакан, вернее, стаканчик, ибо из стаканов церковное вино мигом бы убыло. Причетник, хотя иные церовчане и думают, что, наполняя в ризнице кувшинчики, он нет-нет да и пригубит (вот уж напраслина!), умеет блюсти себя и в костеле и в приходе. Глотнет, коль его об этом попросят, однако виду никогда не подаст, что охоч до выпивки. Оттого, верно, и священник, когда заходила речь о кувшинчиках, не раз за него заступался: «Пан причетник почти совсем не пьет». Да мы же знаем: те, что горазды других оговаривать, сами охальники, ведут себя в приходе, точно у какого цыгана, хотя и у цыгана не смогли бы все вылакать. Ну и люди! Причетник их бы и в дом не впустил. Некоторые выдули по два, по три стакана, и не устыдились бы снова стакан протянуть. А почему бы и нет? Позакололи тучных, отъевшихся на кукурузе хряков, а теперь, когда дома мяса в достатке, и выпить охота, хоть винный погреб им подавай. И это народ называется?! Будто дохлятины нажрались! Ну и богачи, да! Налопаются дома зельца и идут в приход воздух портить! А денег прибыло, накидали их, целый ворох накидали. А чего ж не накидать? Свекла сочная, зерно так и сыплется, кукурузные початки с локоть. Да еще люцерна, просо и овсяница с перепаханного поля! Тут уж, ясное дело, можно позволить себе не смердеть фасолью, когда начнет пучить. И чего только они нажрались? Хлещут, хлещут да языком молотят, балаболят, словно цыгане. Заткнитесь уж наконец! Ну надо ли пускать таких мужланов в приход? Да еще заносятся! Кой-кому, конечно, есть с чего заноситься, а вот тому, кто цельный год ходит только в загуменье, ему-то чем брюхо набить? И все ж таки он жертвует, хотя и на одной фасоли сидит. Съест фасоли поменьше, от картошки откажется, на неделе раз-другой отберет у детей нож из-под носа, чтоб хлеба не убыло. Ну с чего тут насмердишь? Ба, никак кого прорвало?! Точно. Ох и скотина! А делают вид будто ничего не случилось. Неужто священник не чувствует? А еще, мол, мужики! Не могут и крохотку смраду в себе удержать! Такой уж, стало быть, выдох! А священник им еще подливает. За что? За эти деньги? Одно слово, скоты! Порядочный человек такого и дома-то себе не позволит, жена враз его вытурит, а тут… ну свинья! Такой-то смрад вгонит и безвинного в краску, а эти знай лялякают как ни в чем не бывало. А денег и впрямь куча! Да и в новогоднее пожертвование, и в костельную кружку собрали одними бумажками. Дело спорится! Медяка среди них почти и не сыщешь, ибо те, что живут на медные деньги, смотались еще до пожертвования. А вина сколько, сколько благодати-то выхлебали! Иной бесстыдник не достоин его и понюхать — ведь столько смраду тут со своими деньгами напустил, что, должно, и священника тем одурманил. Эко, еще и натурой сулят! А отчего бы и нет? Ее ведь обменивать можно. Как же это так получается? Одному наливают, а другому — пшик! Вот и извольте! А потом удивляются, что человека так и тянет отпить из кувшинчика. Ведь он, то бишь кувшинчик, вводит в соблазн, потому как имеет ушко. А из того, что можно ухватить за ушко, хорошо льется. Бывает, кувшинчик полнехонек и тому, кто его наполнял, приходится немножко отлить. Только как и куда? Пальцы кладутся на ушко, кувшинчик осторожно подымается, эдак сантиметров на пять выше губ, и чуть наклоняется — так, чтобы струйка текла из него ровно, как из соломинки. Вино тогда в три раза слаще. Каждый настоящий причетник должен в том убедиться. Священник не может его за это корить, да и не корит, ибо знает: причетник лишь тогда станет настоящим причетником, когда поймет, что ни стакан и ни иная какая посудина или посудинка с ушастым кувшинчиком не сравнится.
Поехали дальше! Не можем мы век канителиться с этими кувшинчиками! Итак, откладывали, долго откладывали. А потом накупили много материалу и заложили фундамент. И вдруг вмешалась война. Радости как не бывало, да если бы только радости! Человек десять церовчан забрали на фронт. Иной скажет, что десять на такую большую деревню вовсе не много. Оно бы и не было много, кабы позвали их на храмовый праздник. А их призвали на войну. На войну и одного жалко. Жалко и друга и недруга, жалко до тех пор, пока не начнут биться, а как погибнут, их еще жальче. Некоторым этого не понять, забыли они, что други и недруги бывают и на этой и на той стороне: кто хочет найти недруга, найдет его, кто ищет друга, обретет друга. Правда, с дружбой дело сложнее. Свинью, пожалуй, другом не назовешь, хотя, случается, и ей нужен друг. Это сразу по ней видать, конечно если тут нет ошибки и это в самом деле свинья. Свинье всюду мерещатся одни враги. Она может, к примеру, взъяриться и на такого ни в чем не повинного, покладистого человека, как автор этой книги, хотя он никого не собирается обижать, вполне терпимо и беспристрастно судит даже о свиньях. Для ясности скажем: кто хочет знаться со свиньями, пусть запасается крепким желудком. Приличный человек шарахается от них, особенно если дело касается кабанов — от них спасаться надо на дереве, в конуре или же защищаться огнем и железом. Но и тогда нужен крепкий желудок. Человека воротит от этого, ибо он и сам может вдруг превратиться в свинью или хотя бы в поросенка. Впрочем, кое-кто может вымахнуть в изрядного борова. И тот, кто стоит около или посреди них, уже и сам не знает, кого больше бояться: нате, свиньи, жрите меня!
Итак, десяток церовских парией, не считая возницы и того, кто примостился на тормозную колоду, да и тех, что уже были в казармах, призвали в армию, хорошо обули-одели, обучили и обученных послали на фронт. Уходили они весело, во всяком случае почти весело, так как еще под Медзилаборцами
БАЛАГАН
Каменщики уже ушли. Обещали, правда, прийти еще по весне — оштукатурить костел снаружи.
Разошлись и Гульданы. А случись в них какая нужда — к примеру, соорудить леса для каменщиков или что другое понадобилось бы, — мастер с Имрихом могли бы в Церовую в любой момент прибежать.
На прощанье Имро попросил братьев не забывать о его свадьбе.
Братья обещали, но при этом слегка ухмыльнулись, будто отнеслись к его словам не очень серьезно.