...— Ты все путаешь, — печально проронила Машка. — Страна — это государство, правительство. Всегда, везде, во все времена означает одно и тоже: несправедливость и насилие. А земля — совершенно другое...
— Все народы объединены государствами, — хмуро перебила я.
— Но мы — особый народ, — горячо возразила Машка. — Нас должны единить Завет с Б-гом и религия. Не зря в наставлениях Моисея нет ни слова о светской власти. Посмотри на людей, которые здесь собрались со всего мира. Разве мы — единый народ? Одни спасались от смерти, другие попали случайно, по неведению, как наша семья. Немногие понимали, зачем едут сюда. Что для нас там, в галуте, означала Эрец Исраэль? Земля, истекающая млеком и медом. Слово «Обетованная» мы понимали как «подаренная». Но она лишь обещана нам, если мы будем следовать Заветам.
— А до той поры мы — евреи, здесь незваные пришельцы? Эмигранты? — возмутилась я, в пылу не сразу заметив, что у меня, давно отошедшей от своего народа, вырвалось: «Мы — евреи».
Повести
В поисках Ханаан
1
Мой дед Аврам Голь по натуре был эпикурейцем. «Что украшает жизнь простого человека?» — бывало, вопрошал он. И, не дожидаясь ответа, изрекал: «Шутка и выпивка». Родись в древней Греции — горя б не знал. Ходил бы в полотняном хитоне, на каждом плече по фибуле, украшенной драгоценными камнями, на ногах — кожаные сандалии, расшитые жемчугом. И, восседая среди прочих учеников Эпикура в «Саду», рассуждал бы о прелестях земной жизни, а заодно и неделимости атома. Однако натура — натурой, а судьба — судьбой. Покрутив Аврама и так, и эдак, она вставила ему в глаз окуляр часовщика, всучила пинцеты, щипчики, отверточки, винтики и вынесла свой приговор: «До конца дней твоих». Поневоле тесно соприкасаясь с механизмом времени, с рычажками, зубчатыми колесиками и пружинками, управляющими секундами и часами жизни, Аврам иногда впадал в уныние. Он давно понял, что назад или вперед можно перевести лишь стрелки часов, но не время, в котором ему выпало жить. Ко всему прочему, кропотливая работа часовщика шла в разрез с его постулатом — «шутка и выпивка». Как для того, так и для другого нужна была компания. Причем дед был твердо уверен, сугубо мужская. Дом же его, как назло, всегда был полон женщин. В юности — мать и двенадцать сестер. Потом жена и бесчисленные свояченицы. А следом чередой начали рождаться дочери. А с ними не застолье, а пустая трата времени. Он терпеть не мог женских уловок с кислым пригубливанием рюмки, фальшивым опусканием глаз, притворными повизгиваниями: «Мне только на донышке» и «Как не стыдно!». «Не зря женщинам в синагоге отведен второй этаж, — презрительно фыркал Аврам, — до глухого уха все равно не докричаться». — Ко всему прочему, его забросило в Литву, где земля скупа на урожай, а люди — на слово и улыбку. Спасало лишь одно обстоятельство — будочка, в которой работал, была установлена в гулком вестибюле самой большой гостиницы города. Именно здесь, среди постояльцев, дед частенько вербовал гостей, испытывая для начала какой-нибудь байкой или шуточкой. В каждом из них он прежде всего стремился разглядеть человека, достойного сесть с ним — Аврамом Голем за один стол.
В начале 60-х, когда призрак коммунизма начал настойчиво стучаться в дверь каждого советского человека, постояльцами гостиницы были командированные снабженцы — народ тертый, лукавый и не дурак по части выпивки. Слетался он сюда со всех концов громадной страны, чтобы выбивать мясо, масло, колготки, и королеву дефицита — колбасу — без нее не мыслился уже официально объявленный приход долгожданного мессии — коммунизма. Снабженцы жили здесь месяцами. Изголодавшись по домашней еде, они живо откликались на приглашение Аврама. Так что деду было из кого выбирать.
— А у нас сегодня гость, — ликовал дед с порога в удачные дни, когда ему удавалось заманить достойного собеседника на ужин. От радости Аврам переходил на литовский язык. — Хэй, мотеришкис (женщины)! — зычно кричал он. — Долейте в борщ кружку воды и бросьте в жаркое еще пару картошек. — Казалось, под его началом был женский батальон особого назначения в полном составе, а не лишь я и бабушка Шошана.
— Начинается! — Бабушка в сердцах срывала с себя цветастый передник и выходила из кухни: — Здравствуйте вам, — с фальшивым радушием выпевала она, стараясь наигранным аканьем замаскировать свой неистребимый еврейский акцент уроженки украинского местечка, — сейчас будем кушать. — Шошана бросала в сторону щуплого невысокого Аврама грозный взгляд — Арунас! Что за шуточки? Что человек подумает о нашем доме? — Она протягивала гостю руку дощечкой, и кокетливо — горделиво, точно в ней текла кровь польской пани, роняла: — Су-сан-на.
Пышные парадные имена Арунас и Сусанна предназначались исключительно для нежданных гостей и официальных документов. Они были призваны замаскировать то, что скрыть при ближайшем рассмотрении было невозможно — еврейство семьи Голь. Но бабушка упорно гнула свою линию. Стремясь возвысить скромную домашнюю вечеринку до уровня раута, хотя и слыхом не слыхивала ни о великосветских парти, ни о дипломатических приемах, она приказывала мне сдавленным шепотом: «Скатерть и посуда». После чего величаво удалялась в царство кипящих кастрюль, скворчащих сковородок, норовистой мясорубки и капризной, как баба на сносях, духовки.
2
По воскресеньям, включив с утра на полную громкость приемник «Маяк», Аврам начинал как заведенный кружить по комнате. Округлой головой, топорщащимися усами и отрывистыми пофыркиваниями он напоминал мартовского кота, почуявшего весну и угрожающе точащего когти.
— Держись корова из штата Айова! — бросал дед в пространство.
— Что ты имеешь в виду? — тотчас вспыхивала я.
— А то, что сетями ловят птиц, а враньем — глупцов. — И многозначительно поглядывал на меня.
— Хватит, надоело, — обрывала я его.
3
В семье Винников уже с полгода полыхала необъявленная партизанская война. Фактически Белке приходилось сражатьcя на два фронта. С одной стороны постоянно теснила Лина, вырвавшаяся, наконец, на свободу, из пут школьной жизни и материнской опеки. С другой — периодически наступал Винник. Перманентные бои со Стефкой Белка теперь уже в расчет не принимала.
В полночь, бегая от окна к окну, и выглядывая загулявшую дочь, она то и дело поворачивалась к мужу и окидывала его суровым взглядом:
— Ты хорошо понял, что тебе я сказала? Нет, нет! И еще раз нет! И больше об этом не хочу ничего слышать! Я не для того выходила замуж, чтобы стать вдовой Клико.
— Но Бельчонок, — пытался атаковать Винник, — из-за того, что ты прикипела к этому городу, я пять лет топчусь на месте. Все мои однокашники по академии уже давно имеют по три звезды.
— Ты хочешь, чтобы я, как шалашовка, за тобой таскалась по гарнизонам? От Кушки до Ямала? Не будет этого. У меня здесь квартира, моя семья, — резала в ответ Белка.
4
Наступило время, когда об Израиле в нашем городе начали говорить чуть ли не в каждом доме. Уже случались дни, когда на перроне, провожая поезд, идущий в Брест, пели Хаву Нагилу, исступленно танцевали, положив друг другу руки на плечи, и плакали навзрыд, словно на похоронах.
Теперь, услышав слово Иерусалим, Шошана не кричала: «Их нихт вилн слушать дизе глупства (я не хочу слушать эти глупости)», — а лишь вопросительно-просящим взглядом всматривалась в лица своих постаревших детей и повзрослевших внуков. Когда я приезжала на каникулы, взгляды Шошаны и Аврама чуть ли не поминутно скрещивались на мне. Все чаще свистящим шепотом она выговаривала деду:
— Скажи мне, хохэм (мудрец), что будет с девочкой? Какое приданое мы ей можем дать? Простыни, подушки, одеяла, пару кастрюль. Кошкины слезы, а не приданое. Ты подумал, как она будет жить здесь одна, когда нас не станет, а все разъедутся? Зачем ты ей сделал такую метрику? Имя еще туда-сюда. Но национальность! Фамилия! Хорошенькое дело — Донова.
— Из чего было, из того и слепил, — угрюмо отбивался дед. — Сейчас ты из меня строишь козла отпущения, а когда она поступила в Москве в институт, ты была на седьмом небе. Всем прожужжала уши: «Моя внучка туда, моя внучка сюда». Будь уверена, без моей метрики она бы видела эту Москву, и этот институт как свои уши без зеркала. Ей до Зямки, как до неба, а ему дали от ворот поворот.
Младший внук был его любимцем и дед этого не скрывал:
5
В нашем гнездовье наступила пора слез и прощаний.
В ясное апрельское утро в комнату студенческого общежития, где стояли еще три койки кроме моей, постучалась вахтерша:
— Донова! Тебе похоронная телеграмма который день как пришла. А ты и в ус не дуешь.
— Видела. Это не мне, — отозвалась, не отрывая головы от подушки, — это Вале Доновой, наверное.
— Тебе, тебе. Вчера днем звонил кто-то из твоих, спрашивал Веронику Донову, просил передать.