Прикосновение к идолам

Катанян Василий Васильевич

Видный кинодокументалист и блестящий рассказчик Василий Катанян написал эту книгу не столько о себе, сколько о своем интимном знакомстве с великими современниками — от Маяковского до Марлен Дитрих и от Эйзенштейна до Аркадия Райкина.

Причем написал с редким юмором и еще более редкой откровенностью, которая уже никого не шокирует, зато всех захватывает. Основной объем книги составляет первая на русском языке интимная биография великолепной и загадочной Лили Брик — она была его мачехой; откровенный портрет великой и неприступной Майи Плисецкой — он дружит с нею уже сорок лет; проникновенное жизнеописание гения и чудака Сергея Параджанова — автор был рядом с ним со студенческой скамьи до последних лет жизни.

При чем тут идолы?

А вот при чем: «Не прикасайтесь к идолам! Их позолота остается на пальцах», — писал Гюстав Флобер. Но я, однако, рискнул. И что же? Где-то действительно великий романист оказался прав и с героя, к которому я прикоснулся в своих воспоминаниях, позолота местами слезла. А с кем-то получилось и наоборот: мне пришлось восстанавливать ее там, где она со временем покрылась патиной, чтобы не сказать — забвением. Но многие события и персонажи предстали, как мне кажется, в первозданном виде и никакой позолоты на моих пальцах не оставили.

Две причины побудили меня взяться за перо, вернее — за компьютер. Судьба сложилась так, что я жил среди родных, имеющих прямое отношение к литературе и искусству, часто общаясь с людьми крайне интересными и яркими, которые остались в истории нашей — и не только нашей — культуры.

Во-вторых, за многие годы работы в документальном кино у меня накопился большой фотоархив. Редкий фильм обходился без иконографии, но по окончании съемок эти материалы обычно становились никому не нужны и ассистенты их выкидывали вместе со срезками от монтажа. А мне было жаль расставаться с фотографиями: много труда было потрачено, чтоб их найти, и были среди них редкие… Да и вообще я люблю фотографии, даже если это и не произведения искусства, а просто свидетели времени. Я часто перебираю их, разглядываю, и они побуждают меня оглянуться на наш XX век, который вот-вот окажется уже за спиной…

Вот все это и натолкнуло меня на рассказы о том, что осталось в памяти, чему я был свидетелем, что узнал и чего, может быть, не знают другие. Так возникли эти воспоминания о людях, которые мне встретились, и о событиях, которые показались интересными. В книге есть и подробно написанные портреты, и мимолетные впечатления, и большие по объему главы, и небольшие дневниковые записи. Мировые знаменитости сменяются людьми, широко известными в узких кругах, а радом с ушедшими персонажами соседствуют живые мои друзья и знакомые.

«Запомнишь одно, а вспомнишь совсем другое, — говорил Даниил Хармс. — Или так: запомнишь что-нибудь с трудом, но очень крепко, и потом ничего вспомнить не сможешь. Так тоже бывает». Да и не только с Хармсом — с кем угодно, в том числе и со мною. И все же, когда постараешься — многое вспомнишь, давно позабытое.

Детство и юные годы Катаняна-внука

«Я родился…»

Я родился… Боже, как от этих слов сразу повеяло анкетой, отделом кадров или ОВИРом, и так стало уныло… Но хочешь не хочешь, раз затеял писать мемуар…

В общем, родился я в Тифлисе в 1924 году — туг уж ничего не поделаешь — а через четыре года мы переехали в Москву, где я живу по сей день.

От кавказского духа осталась во мне тяга к Востоку, к его краскам, мелодиям, быту, искусству, особенно прикладному — все эти ткани, одежды, украшения, утварь… И, конечно, любовь к его кухне, пахучей зелени, чуреку…

Красоту и колорит родного города я не помнил, он возник много позже, когда я ездил туда в командировки и, особенно, когда гостил у Сергея Параджанова, который знал Тбилиси удивительно и умел влюбить любого в этот необыкновенный город.

А родители? Они поженились рано, мама еще и гимназию не кончила. Высшего образования у них не было, но они были люди образованные, так о них говорили окружающие, да так оно и было на самом деле.

Мистер-Твистер и Гопаков, который курил в уборной

Мои ранние детские воспоминания соскальзывают в Москву начала тридцатых годов, где еще не вырыли метро, не пустили троллейбус и толстые укутанные тетки переводили стрелки на рельсах, завидев номер трамвая, — налево или направо. Были такие стрелочницы и на нашей площади Разгуляй. Извозчики в памяти не остались, а ломовых лошадей помню, они были огромные, некоторые в соломенных шляпах, поля загибались и подвязывались под подбородком, как у Лизы из «Пиковой дамы»; мне объяснили — это для того, чтобы они не видели сбоку автомобилей и не шарахались от испуга. В Охотном ряду я не был, но он еще существовал, так как мама говорила, что «сегодня в Охотном были дешевые языки и я купила». Неужели я все это помню? Да, и притом отчетливо.

До Охотного было полчаса езды на трамвае. А до Земляного вала всего две остановки. Там был любимый кинотеатр «Спартак», а рядом Торгсин. Однажды мы с мамой там были, но ничего не купили, а смотрели какую-то материю, и я запомнил блестящие прилавки. В «Спартак» меня отпускали одного с девяти лет, там иногда днем еще шли немые фильмы, с тапером. Помню — Пат и Паташона я видел три раза подряд, так как после конца прятался под стулья и зайцем смотрел следующий сеанс. Это было ужасно смешно — по ходу дела они мазались мелом и делали вид, что статуи. А уж когда вышли «Веселые ребята», я смотрел их каждый день, пока они шли, очень их любил, любил и потом, разбуди меня ночью — расскажу всю картину кадр за кадром (так же, как «Новые времена» и «Большой вальс»). Но они — чуть позднее.

Тридцать пять лет прожили мы на Разгуляе, в огромной коммуналке, где, по выражению Ильфа — Петрова, «сами собою проросли фикусы». Подобно «Вороньей слободке», нашу квартиру окрестили «Доброй слободкой» по названию переулка — Доброслободского. Я знал, что родители были знакомы с Ильфом, он бывал у нас на вечеринках, и порою мне казалось, что они вывели в романе нашу коммуналку. Это было, конечно, не так, таких квартир было тогда множество, но очень уж было похоже.

Дом — большой двухэтажный особняк, который до революции принадлежал немецкому консулу. Потом его разбили на квартиры с длинными, заковыристыми и темными коридорами, подвалами, закоулками, лестницами. Из черного хода сделали парадный, а из парадного кладовку. Когда мы там поселились в 1928 году, дом принадлежал хозяину-нэпману и квартплату мы платили ему. Я помню толстого дядю, который сидел на верхней веранде и смотрел во двор. В нашей квартире тоже жил нэпман Рубин, в одной из комнат стояли машинки, на них две работницы выделывали чулки, а мы, дети, забегали туда посмотреть, как на пол спускались длинные заготовки.

На кухне стояло восемь столов, восемь помойных ведер, восемь керосинок — по числу семей. В центре была огромная холодная плита, облицованная кафелем, — наследство от кухмистера немецкого консула. Она вызывала у всех хозяек фантазии о шикарных, обильных обедах и горничной, которая несла в столовую супник. (С отменой НЭПа плиту почему-то сломали к чертовой бабушке.) В кухне всегда стоял запах подсолнечного масла, и я, вскормленный в довоенной Москве, люблю его до сих пор. Это вкус моего детства.

Императрица, Собакевич и Вертинский

Дольше всех в Доброй слободке прожила наша семья — с 1928 года по 1964-й. Когда Рубиных выслали, одну их комнату дали нам, а во второй поселились Михайловы — Михаил Осипович и Анна Лазаревна. Она была добрая женщина. Он был типа Собакевича, но, в отличие от него, работал в ГПУ — НКВД, ходил в галифе и гимнастерке. Время от времени у него начинался запой, и тогда он протяжно басом тянул: «Аня-я-я, дай вы-ы-ы-пить!» А она не давала. Под этот крик шло мое детство. Анна Лазаревна рассказывала нам, что это мучит его давняя история: он обещал заступиться за несчастных людей, приговоренных к расстрелу, но пока хлопотал, их расстреляли. С тех пор он, мол, и пьет.

«Какая трогательная сказочка для маленького Васьки, — говорила наша знакомая Наташа Дорошевич (о ней речь ниже), которая ненавидела советскую власть. — Воображаю, скольких невинных он вывел в расход — достаточно взглянуть на его морду. «Обещал заступиться»… Вот все эти расстрелянные и являются ему, а он заливается водкой и орет: «Аня, дай выпить!»

Сквозь фанерную стенку все было прекрасно слышно. Только лишь они поселились, как от них раздалось «В бананово-лимонном Сингапуре», и мама с папой замерли. Тогда Вертинский был под запретом, но Михайловы часто крутили патефон (между запоями), и тогда папа объявлял дикторским голосом: «Начинаем концерт конфискованных пластинок!» У меня был хороший слух, а в квартире хорошая слышимость, поэтому и «Магнолию» и «Сумасшедшего шарманщика» я выучил гораздо раньше, чем «Заводы, вставайте, шеренги смыкайте!», которые мы пели в школе. Большинство песен Вертинского я знал наизусть, но мама прикладывала палец к губам, как только я начинал их мурлыкать, — эмигрант, мало ли что? «Где ты их слышал, мальчик?» Все эти его царицы экрана и моды вкупе с криками обезьян были вне закона. И вдруг во время войны вокруг заговорили: «Вертинский-Вертинский, он вернулся, привез вагон медикаментов для раненых, его простили, он будет петь!» Это было вскоре после введения звания «офицер» вместо «командир». Тут же вспыхнул и анекдот (за который, верно, не один пострадал): «Выходит человек из сумасшедшего дома и видит афишу: «Сегодня в офицерском клубе концерт Вертинского». Ну, думает, не долечился. И пошел обратно». Кстати, за всю концертную деятельность Вертинского в СССР не было ни одной передачи по радио, ни одной рецензии, но и ни одного свободного места в зале! Концерты шли без конферансье. На сцену выходили двое мужчин в черном, подходили к роялю, и зрители замирали.

Легко представить, какое потрясение я испытал, услышав Александра Вертинского живьем в 1943 году. Я не мог оторвать глаз от певца, от его рук, которых не в силах описать, его песни переносили меня в детство, я вспоминал и лилового негра, и пожилую актрису с утомленным лицом, и попугая Флобера, и китайчонка Ли, и, конечно же, изумрудные колени, что «вдохновили гений Дебюсси» — не только Дебюсси, но и меня, мальчика, замиравшего при звуках патефона, которые доносились из-за стенки пьяного гепеушника.

Так вот, уже работая на Студии документальных фильмов, я предложил снять Вертинского для «кинолетописи». Если мы видим сегодня на экране многих интересных людей, которых уже давно нет на свете, то — благодаря кинолетописи. Ведь телевидение в те годы училось только ходить, а видео не было и в помине. Вместе с редактором Олей Щербаковой, молоденькой и красивой женщиной, мы отправились на концерт, чтобы по окончании поговорить с Вертинским о съемке. Оля надела лучшее свое платье, приколола букет фиалок и замысловато взбила прическу. И не ошиблась в своих стараниях: Александр Николаевич все внимание обратил на нее и был очень любезен. Мы сидели в артистической, было жарко, и Вертинский, извинившись (чем смутил нас), повесил смокинг на спинку стула и снял бантик. Какая-то женщина принесла термос с чаем, кто-то пришел с комплиментами, кто-то прощался. Я смотрел во все глаза, взволнованный, что так близко вижу обожаемого артиста, и что-то мямлил, но Оля, польщенная вниманием, взяла бразды правления. В то время он еще не снимался ни в «Заговоре обреченных, ни в «Анне на шее», и Оля прельщала его возможностью увидеть себя на экране, оставить свои песни будущим зрителям. Но эта перспектива вовсе не увлекла артиста: «Деточка, у меня с кино вечные нелады. Когда вас еще не было на свете, у нас был роман с Верой Холодной, и она звала меня с нею сниматься, но кинематограф был немым и мои песенки были ему не нужны. А что я без музыки?» «Так вот теперь мы и хотим их снять», — вякнул я. «А потом в Холливуде, — продолжал Александр Николаевич словно меня и не было, — у нас был роман с Марлен Дитрих и тоже ничего не вышло. Я имею в виду съемки, — улыбнулся он Оле. — Марлен хотела, чтобы меня сняли и я что-нибудь исполнил, а я никак не вписывался в их дурацкий сюжет и к тому же пел по-русски. И даже Марлен… Впрочем, от этого романа осталась моя «Весна Ботичелли», а где бы сегодня вы увидели эту съемку, буде она и состоялась? Нет, нет, если даже у этих очаровательных актрис ничего не получилось и они не смогли заманить меня на экран…» — «То куда уж нам», — закончили мы мысленно. Мы не обиделись, но огорчились. И я до сих пор жалею, что так и не сумели склонить его к съемке, снять из зала несколько номеров, передать атмосферу его концерта. И нет на экране ни одной его песни, которые он так артистически исполнял.

«Красный семейный уют» и цыганский романс

Да, так дом снесли, выстроили девятиэтажку с отдельными квартирами. Но память все равно возвращает меня вспять, к тем годам, когда только начиналась наша жизнь в Москве. Недавно, когда я разбирал свой архив, мне попалось письмо Александра Родченко, где он описывает новоселье у нас в 1929 году, когда нам присоединили вторую комнату. Но сначала о тех, кто в письме:

Володя — Маяковский

Лева — Лев Гринкруг, кинематографист, всем приятель

Джон Левин — художник

Наташа Брюханенко — приятельница всех, пассия Маяковского

Семейная тайна

«Преехал дедушка, — записано у меня в дневнике в 1932 году крупными каракулями. — Мы были в гостиницы и ели мазогран». Я в школу уже ходил, но писал ужасно. Школа была какая-то нелепая, в неподходящем помещении, с сильным пионерским уклоном. Все время были сборы, клеили лозунги, пели песни. Учились через пень-колоду и за шалости сидели весь урок в полном молчании (и учитель тоже), положив руки на парты. На уроках русского языка особой учебы не было, Фелицата Николаевна, учительница, в задумчивости замолкала посреди фразы и начинала петь под гитару Пушкина, что нам очень нравилось, — к доске не вызывала. Многие стихи Александра Сергеевича с тех пор я, читая, про себя напеваю. Ужаснувшись песнопениям Фелицаты Николаевны, услышав жаргон, который я приносил из класса, или со двора дурацкие слова с отъеденными хвостами: «продмаг», «завуч» и «домуправ», мама встревожилась и с большим трудом перевела меня в образцово-показательную школу им. Радищева, но при переходе я потерял один год, научившись зато грамотно писать «приехал».

Итак, приехал дедушка. Тут история сложная. Мой дед со стороны мамы Наум Кавинокий после поражения революции 1905 года, в которой он принимал участие (в семье не без урода), бежал в Германию, а узнав, что бабушка без него вышла вторично замуж, и вовсе эмигрировал в Америку. Там его фамилия стала просто Кавиноки. Маме в это время было год-полтора. Ее удочерил отчим.

«Дмитрий Флорианович Клепацкий был инженер-строитель, очень способный человек, — писала она в воспоминаниях. — Меня он любил ничуть не меньше, чем своих родных детей Валю и Диму, и я была очень привязана к нему. В 1922 году Кавиноки приезжал в СССР на международный съезд врачей и привез в дар оборудование для целой больницы, американцы собрали деньги. Он дружил с Хаммером, вместе они занимались помощью России в трудные годы, которых нашей стране было не занимать стать. Мы в это время жили в Тифлисе, он узнал адрес и пытался связаться со мною, написав письмо маме. Но мама не ответила ему, скрыв письмо от меня. О том, кто мой настоящий отец, не знаю уж из каких соображений, — сообщил мне старый друг нашей семьи, за что мать в гневе выгнала его из дома. Не помню, как я нашла сестру Кавиноки, написала ей и она прислала мне адрес отца».

И вот Наум Кавиноки приезжает в Москву и начинаются всякие восклицания. Я помню его первый визит к нам домой, в Доброслободский, — все сидят за чаем, громко говорят и смеются, коварная бабушка — еще молодая, вся в белом, сидит отдельно у окна и обмахивается газетой — ей жарко. Потом мы были у дедушки в «Метрополе» и в кафе заказали мазагран, холодный кофе со взбитыми сливками в высоких бокалах, самое сильное впечатление от его приезда. Уходя, папа оставил на подносике чаевой рубль, а я волновался — не украдут ли? Все смеялись, это помню хорошо, а дедушку смутно. Но ощущение такое, что он много улыбался — и у нас дома, и в «Метрополе», и на улице. Мама говорила, что он был очень доволен приездом.

Дедушка жил в Лос-Анджелесе, у него была своя клиника и человек он был состоятельный. У него была семья — жена и трое детей, мамины сестры и братья, которые родились в десятых годах. Куча внуков — моих кузенов. Он очень полюбил маму и меня и, уехав, стал писать и присылать подарки — одежду, игрушки и детские книжки с картинками (меня безуспешно учили английскому.) Открытки всегда были красивые — с невиданными диснеевскими персонажами. Потом он приехал еще раз, в 1934 году.