Свет мира

Лакснесс Халлдор

«Свет мира» — тетралогия классика исландской литературы Халлдоура Лакснесса (р. 1902), наиболее, по словам самого автора, значительное его произведение. Роман повествует о бедном скальде, который, вопреки скудной и жестокой жизни, воспевает красоту мира. Тонкая, изящная ирония, яркий колорит, берущий начало в знаменитых исландских сагах, блестящий острый ум давно превратили Лакснесса у него на родине в человека-легенду, а его книги нашли почитателей во многих странах.

Часть первая. Звуки божественного откровения

Глава первая

Он стоит на берегу залива, невдалеке от хутора, рядом с куликом-сорокой и песочником, и смотрит, как волны бьются о берег. Очень может быть, что он убежал от работы. Он приемыш, и потому в его груди заключен особенный, ни на что не похожий мир и в его жилах течет чужая, здесь никому не родная кровь. Он ничей, он лишний, и вокруг него часто царит пустота; уже очень давно в нем проснулась тоска по какому-то неведомому утешению. Этот узкий залив с легкими, набегающими на песок волнами и мелкими голубоватыми ракушками, ограниченный с одной стороны скалистыми горами, а с другой — зеленым мысом, — его друг. Называется он Льоусавик, что значит Светлый залив.

Неужели он настолько одинок, неужели кроме этого маленького залива, нет никого кто был бы добр к нему? Нет, никого. Ни одного человека. Правда, и ни один человек не относится к нему так скверно, чтобы ему приходилось опасаться за свою жизнь, это начнется лишь потом. Если над ним и издевались, то больше для развлечения, ему только трудно было научиться не обращать на это внимания. Иногда его пороли, но ведь иначе и нельзя, этого требует справедливость. Слава Богу, ко многому он относился равнодушно. Он, например, совершенно равнодушно отнесся к тому, что старший брат Наси, которому принадлежало стадо овец и половина рыбацкого бота, швырнул полную миску в голову своей матери Камарилле, хозяйке хутора, спускавшейся по лестнице. А вот к тому, что младший брат Юст, который тоже владел стадом овец и другой половиной бота, приподымал его за уши, приговаривая, что желает испытать терпение этого голубчика, он, к сожалению, не мог относиться равнодушно. Весной братья рыли ямы на берегу реки в глубине долины и ловили форель. Случалось, они бросали живую, трепыхавшуюся рыбу в мальчика, который, ничего не подозревая, бродил поблизости, и кричали: «Укусит!» Он пугался, а они хохотали до упаду. Однажды вечером они засунули форель в деревянную кадку, стоявшую у его постели. Ему показалось, что в кадку забрался сам дьявол. В смертельном страхе он хотел было бежать вниз и искать защиты у своей приемной матери, но они сказали:

— Сейчас форель выскочит из кадки и укусит тебя!

— Да они потешаются над тобой, — объяснила ему вдова Каритас, мать служанки Кристьяны.

Мальчик не знал, кому и верить. Матери с дочерью он не очень-то доверял. Они обе были слишком лупоглазые. Как-то раз он совсем позабыл, что ему велели пригнать лошадь. Глядя на двух прыгавших по берегу птиц, он задумался о Боге. Конечно, его выпороли за то, что он отлынивает от работы. Пока приемная мать искала под подушкой розги, вдова Каритас не преминула заметить:

Глава вторая

У других детей были отцы и матери, которых они почитали, им жилось хорошо, и они уже давно жили в этих краях, а он часто сердился на своих отца и мать и в глубине души презирал их. Мать прижила вне брака другого ребенка, отец бросил мать, и оба они бросили мальчика, единственным утешением которого было то, что у него есть отец на небесах. Но ведь куда лучше было бы иметь отца на земле.

Всю зиму до самой весны в доме читали про его небесного отца: вечерами в будни — по молитвеннику, в воскресные дни — по сборнику проповедей. Его приемная мать напускала на себя торжественный, неприступный вид и читала вслух, она растягивала слова так, что перед каждой паузой они звучали, словно ослабевшие струны, это напоминало песню, переходившую время от времени в плач, песня тянулась, пока не кончалась молитва. Все это не имело ничего общего с повседневной жизнью, и казалось, что никто тут на хуторе, кроме О. Каурасона Льоусвикинга, Бога не любит и не ждет от него ничего хорошего. Братья во время чтения валялись на постели, пиная друг друга ногами и чертыхаясь сквозь зубы, потому что каждому казалось, что другой ему мешает. Женщины сидели, тупо уставившись в пространство, как будто такие разглагольствования о Боге не имели к ним никакого отношения. С возрастом у приемной матери начали слабеть глаза, и маленькому Оули не было еще и десяти лет, когда его заставили читать молитвы по малым праздникам. «Что за чушь мелет этот ублюдок?» — ворчали братья во время назидательного чтения, словно он отвечал за то, что было написано в сборнике проповедей. Правда, он не умел растягивать слова, как его приемная мать, и не мог придавать лицу такое же каменное выражение. Но зато он понимал Бога, он один-единственный на всем хуторе понимал Бога, и хотя эти назидательные проповеди были скучны, а молитвенник и того хуже, это не имело никакого значения, потому что О. Каурасон Льоусвикинг обрел Бога не в назидательных проповедях и не в молитвах, не в книге и не в учении, но совсем иным, чудеснейшим образом.

Ему не было еще и девяти лет, когда он испытал свое первое духовное потрясение.

Весна. Быть может, он стоит на берегу залива или на мысу к западу от залива, где возвышается холм, покрытый зелеными кочками, а может, приближается пора сенокоса и он забрался на гору и смотрит на утопающий в траве луг. И вдруг ему чудится, что он видит перед собой лик Божий. Он чувствует, что Бог явился ему в природе, в невыразимых звуках, и это звуки божественного откровения. Не успевает он опомниться, как его дрожащий голос сливается с этими могучими ликующими звуками. Душа его выплескивается из тела, словно молоко из миски, ей хочется влиться в безбрежный океан какой-то высшей жизни, недоступной словам и неподвластной разуму, тело его пронизывает поток струящегося невыразимо яркого света; задыхаясь, он ощущает свое ничтожество среди этих бесконечно ликующих звуков и света; все его сознание превращается в страстное, до слез, желание полностью раствориться во Всевышнем и не быть больше самим собой. Он долго лежит на траве и плачет горячо и искренне блаженными слезами, взволнованный чем-то, чему нет имени.

— Боже, Боже, Боже, — шепчет он, дрожа от любви и восторга, целуя землю и зарываясь пальцами в траву. Чувство блаженства не покидает его и тогда, когда он приходит в себя, он все еще лежит, объятый тихим восторгом, и ему кажется, что больше никакая тень не сможет омрачить его жизнь: невзгоды — ничто, зло — бессильно, все — прекрасно. Он познал Единственное. Небесный отец прижал его к своему сердцу здесь, на севере, на берегу самого дальнего северного моря.

Глава третья

Шли годы, но соотношение между возрастом приемыша и работой, что на него взваливали на хуторе, оставалось прежним. Летом его будили на заре вместе со взрослыми, и целый день он работал наравне с мужчинами. Он жаловался на нестерпимые головные боли — на какие только хитрости не пускаются эти лодыри, лишь бы не работать. Братья давали ему разноречивые приказания, и всегда один грозился убить его, если он не выполнит приказания, а другой говорил, что голубчик знает, конечно, что его ждет, если он выполнит это приказание, и служанка Яна заливалась смехом. Братья обзывали друг друга брехунами, ворами и бабниками. Яна хохотала еще громче, и трудно было понять, на чьей она стороне. Иногда кончалось тем, что братья бросались друг на друга с кулаками, вместо того чтобы тут же на месте убить Оулавюра Каурасона Льоусвикинга; после драки ненадолго воцарялся мир. Зимой мальчика поднимали, как только на небе показывалось созвездие Плеяд, и посылали чистить хлев. Оттуда он уже не выходил до самого обеда. Коровий навоз вызывал у него непреодолимое отвращение, он старался не прикасаться к нему руками и не запачкать свои лохмотья, он выискивал все новые и новые способы чистки коровника и из-за этого работал медленнее, чем мог бы. Он, например, придумал вычерпывать навоз с помощью ведра и веревки, прикрепленной к потолку; ведро поднималось на веревке, но бывало, что оно застревало под потолком из-за несовершенства сооружения, и тогда приходилось прилагать немало усилий, чтобы спустить его вниз, а иногда веревка обрывалась и ведро с плеском шлепалось обратно в навоз, на ни в чем не повинную корову или на самого изобретателя. Его работу в коровнике называли не иначе как канителью, бездельем и дурацкими затеями.

Все реже и реже Магнина подсовывала ему кусочек телячьего студня или копченой грудинки, не говоря уж об оладьях с маслом, — он больше не был младенцем. Взрослая девушка могла сделать что-то для ребенка и даже для взрослого, но у нее было не больше оснований делать что-то для мальчишки, которого кормят снятым молоком, болтушкой и кусочками легкого да прекрасной соленой рыбой, чем для любого постороннего человека. Когда ему пошел четырнадцатый год, его приемная мать, хозяйка хутора Камарилла, почти перестала сечь его розгами; это означало, что ей тоже больше нет до него дела. Иногда ему даже хотелось, чтобы она выпорола его, как бывало, а потом немного пожалела. Он умер бы от тоски и одиночества, если бы божественный голос, звучавший во всем, не призывал его при каждом удобном случае присоединиться к хвалебному гимну в честь земли и неба. Он прислушивался к этому зову, стремясь слиться душой с высшим миром, далеким от земной юдоли. Наученный первым горьким опытом, он больше никому не показывал своих стихов, он решил скрывать их до того дня, пока не станет взрослым и не вступит в общество добрых и благородных людей, которые, как он считал, непременно должны где-то существовать. Но писать стихи он не перестал, он писал их для самого себя. Бывало, он царапал палкой на льду целые поэмы. Он старался запомнить все, что только узнавал нового и поучительного, и собирался потом написать об этом книги, он был убежден, что на свете написано еще слишком мало книг и что где-нибудь есть люди, которые затаив дыхание ждут, чтобы их стало побольше.

Настала пора мальчику конфирмоваться, ему дали катехизис и велели учить его наизусть. Мальчика сажали за стол у окна и клали перед ним книгу. Приемная мать садилась напротив и не спускала с него глаз, она следила, чтобы он не глазел по сторонам, а смотрел только на буквы. Стоило ему хоть чуть-чуть пошевелить затекшей шеей или встряхнуть головой, когда головная боль мешала ему сосредоточиться, она спрашивала, зачем он вращает глазами и таращит их во все стороны точно полоумный. «Ну чего глаза выкатил? И руки-то у него что крюки, и в башке пусто».

Бог из катехизиса не был Богом его грез и откровений, это был старый знакомый из сборника проповедей, и мальчику было трудно понимать и любить его. Магнина сидела рядом и проверяла мальчика. Он должен был учить наизусть все подряд. Как будто в Боге образуется дырка, если он забудет хотя бы словечко. Задавать вопросы тоже не разрешалось, Бог не выносил праздного любопытства: «Я твой Господь. Чего тебе еще?»

В катехизисе было написано: «Злое обращение с животными свидетельствует о черствости и бессердечии». Но буквы «л» и «о» в слове «злое» стерлись и остались только «з» и «е».

Глава четвертая

Однажды в середине зимы разыгралась метель. Был отлив. Овцы разбрелись по отмели, некоторые забрались в шхеры, и мальчика послали собрать их. Не впервые он промок до нитки, бегая по водорослям, не впервые мороз проникал сквозь его вытертую тонкую куртку, но на этот раз ветер был особенно сильный и мороз особенно жестокий. У мальчика и без того всю зиму не проходила простуда и горло часто болело так, что он не мог произнести ни слова. Вечером того дня, когда он собирал овец, он заболел. Во всяком случае, он так утверждал, он жаловался на ломоту в спине, на жар и озноб, сменявшие друг друга.

— Это все от роста, — сказала матушка Камарилла.

— И чего только не взбредет в голову этому голубчику, — сказал брат Юст.

Ночью мальчик жаловался, что у него колет в груди и что ему трудно дышать, он был весь в испарине и громко призывал Господа Бога.

— Ишь ты, как наш голубчик разворковался, — хихикал Юст.

Глава пятая

Наступила весна. В будни братьев обычно не бывало дома, мальчика никто не бил и не издевался над ним. Но в субботу вечером, особенно если погода была плохая, братья возвращались домой, часто они напивались, и тогда он старался как можно дольше задержаться в хлеву и приносил коровам несколько лишних ведер воды. В воскресные утра братья долго валялись каждый в своей постели в противоположных углах чердака, перебрасываясь грубыми шутками и громко хохоча. Казалось, смех вырывается у них из самой глубины горла или даже прямо из живота. Во время этих утренних развлечений Яна то и дело прибегала за чем-нибудь на чердак. Когда она проходила мимо постелей, братья высовывали из-под одеяла ноги и загораживали ей дорогу. Яна поднимала такой крик, точно ей грозила смертельная опасность. Братья гоготали, и если Оулавюру случалось находиться поблизости, он всей душой был на стороне девушки, хотя она на его сторону становилась очень редко. Яна визжала как резаная, но она нисколько не боялась братьев, она хватала за ноги то одного, то другого, и начиналась возня, из которой она иногда даже выходила победительницей, после чего Яна с пылающими щеками стремглав неслась вниз по лестнице. Но через несколько минут она снова под каким-нибудь предлогом поднималась на чердак, делая вид, будто что-то ищет. В одно из таких воскресений младший брат Юст поддел ногой Янину юбку, юбка задралась выше колен, и Яна оглушительно завизжала.

Старший брат Наси рявкнул:

— Какого черта ты суешь ноги ей под юбку?

— Бог с тобой, братец, — ответил Юст.

— Я тебе сказал, нечего совать ноги ей под юбку, убери сейчас же!

Часть вторая. Замок в Царстве Лета

Глава первая

Когда утром юноша проснулся, над ним стоял старик и бил его палкой.

— Я не хочу, чтобы скотина топтала мой луг, — бормотал он.

Но старик был слишком слаб, и его удары не причиняли боли.

Стены в комнате были обиты деревянными панелями, потолок скошен, у одной стены стояла небольшая плита, от плиты до середины комнаты шла невысокая перегородка, напоминавшая перегородку в хлеве.

— Это мой луг, — злобно говорил старик, продолжая бить юношу палкой.

Глава вторая

Он стоит под открытым небом. Правда, он свободен, но ведь свобода сама по себе — это еще не цель, и он не знает, какой ему выбрать путь; весь вопрос в том, существует ли вообще на свете какая-нибудь возможность выбора. Мало-помалу сердце его начинает биться спокойнее, но он по-прежнему стоит посреди дороги с узелком под мышкой и глядит по сторонам.

С другой стороны дороги кто-то окликает:

— Ты кто такой? — Это девушка, которая все еще стоит в дверях, прислонившись к одному косяку и упершись ногами в другой.

Кто он такой — у юноши язык застрял в горле. Трудный вопрос, когда-то он вроде и был кем-то — угол в комнате на чердаке, скошенный потолок, луч солнца, стихи Сигурдура Брейдфьорда. А теперь? Он не знал, кто он, да и ни один человек не знал этого.

— Я Оулавюр Каурасон, — ответил он, чтобы не показаться ей уж слишком глупым, но его ответ прозвучал неуверенно, и он тут же испытал угрызения совести, ибо ему показалось, что он не в праве употреблять по отношению к себе слово «я» или какое-нибудь другое, ему подобное. Сказать, что его зовут Льоусвикинг, значило бы выставить себя на посмешище и перед Богом и перед людьми, нет, это было просто немыслимо.

Глава третья

Но если даже милость и снизошла на человека, это еще не значит, что он в состоянии принять ее. Когда дошло до дела, оказалось, что этот скальд не способен таскать камни. У Провидения были, конечно, добрые намерения, этого никто не отрицает, но какой в них толк, если человек их не достоин. С мрачными усмешками смотрели переносчики камней, как у юноши подгибаются колени; некоторые хохотали открыто — кто знает, возможно, в первый раз за долгое время им выпало такое развлечение: ха-ха-ха, парень не может таскать камни! Как бы мало камней ни накладывали Оулавюру, как бы он ни скрежетал зубами, напрягая все свои силы, он сгибался, точно гвоздь, который пытаются забить в булыжник. Тогда его заставили нагружать камни на носилки, но и это оказалось не лучше, центр тяжести переместился в верхнюю часть туловища и юноша упал вниз головой.

— У тебя что, голова закружилась? — спросили его.

— Да, — ответил он.

Здесь каждого ценили соответственно тому, как он может таскать камни, но Оулавюр Каурасон Льоусвикинг совсем не мог таскать, все его силы уходили на то, чтобы любой ценой удержаться на ногах; но главное, теперь он уже окончательно не знал, кто он такой, и это было хуже всего. Он отупел среди этих громадных мертвых камней. К нему подошел десятник.

— Иди-ка ты, парень, домой, — сказал он.

Глава четвертая

Юноша стучал долго, дверь чуть-чуть приоткрылась, и какая-то женщина спросила через щелку, что означает этот адский грохот. Он поздоровался, но женщина не ответила на его приветствие. Тогда он спросил, нельзя ли поговорить со старостой.

— Не знаю, — ответила женщина, — меня это не касается.

— Может, его нет дома? — спросил юноша.

— Под юбкой я его не прячу, — ответила она и захлопнула дверь прямо перед носом у юноши.

Удары молотка доносились из сарая, стоявшего рядом с домом юноша пошел туда и увидел старосту за работой: к бровям у него прилипли опилки, волосы были в стружке.

Глава пятая

Поселок был уже на ногах. Оказалось, что со вчерашнего дня жизни в нем нисколько не убавилось, дети бежали по пятам за незнакомым путником, кричали, что он псих, а то и кое-что похуже, дразнили его за рост и одежду. Они знали множество разнообразнейших проклятий и чудовищных ругательств. Подростки стояли группками, прислонившись к изгородям или стенам домов, засунув руки в карманы, они переругивались друг с другом или же задирали прохожих, иногда они издавали дикие вопли и выли нечеловеческими голосами.

— Следуешь ли ты заветам Христа, дружок? — спросил пастор, снял кончиками пальцев с носа пылинку и чихнул.

Юноша сразу почувствовал, в каком тоне следует вести разговор, и ответил, что с Божьей помощью он надеется следовать заветам Христа, если на то будет воля Святого Духа.

— Хм-хм, — сказал пастор и насторожился. — А кто твои родители?

Оулавюр назвал имена отца и матери, но тут же прибавил, что самыми близкими считает Господа Бога и тех добрых людей, у которых он вырос.