Успехи ясновидения

Лурье Самуил

Успехи ясновидения

***

На первых тысячах страниц Неизвестный Автор, пренебрегая занимательностью, то и дело предуведомлял главных героев о предстоящих событиях, в доступной их пониманию форме излагал Свои моральные и творческие принципы, а также план замышленной истории.

Он ввел в повествование Своих чрезвычайных представителей - лиц бездействующих, но с очень сильным слогом, как бы воспроизводящим прямую Авторскую речь. Они комментировали эпизоды, оставшиеся позади, намечали содержание следующих глав, - и одному из них даже было доверено пересказать зашифрованный конспект эпилога...

Но замысел, надо полагать, усложнился, объем творения необычайно возрос, и Автору наконец надоело обучать бесчисленных персонажей хоть по складам читать текст, в котором Он их поселил. Пусть забудутся этой своей пресловутой реальностью, пусть воображают себя соавторами сна, ведь им так интересно ловить друг дружку в темноте... Ведь именно это называют свободой.

Кое-кто время от времени отваживается на индивидуальную попытку предугадать развитие сюжета. Образовался, например, целый разряд существ и жанров, - обслуживающих автобиографическое любопытство: когда персонаж выражает готовность пойти на любые (в пределах разумного) издержки - только скажи мне, кудесник, любимец богов, что сбудется в жизни со мною. Полученную в ответ метафору пробуют обезвредить, как мину - не постигая устройства, - и вспышка разгадки совпадает с моментом взрыва. Другие предметы так называемого ясновидения: что сбудется со мною после и что будет с остальными без меня занимают далеко не всех. Провидцам и прорицателям, разрабатывающим эти темы, плохо платят и мало верят, их выводы принимают за вымыслы. Кажется, что Автор, одинаково недовольный их самонадеянностью и нашим легкомыслием, нарочно представляет их немного смешными в глазах современников.

I. Какова загробная жизнь

Не приходится сомневаться, что Эмануэль Сведенборг был человек необъятных познаний, к тому же необыкновенно умный. Ведь это он первый установил, что наше Солнце - одна из звезд Млечного Пути, а мысли вспыхивают в коре больших полушарий мозга - в сером веществе. И он предсказал день своей смерти - пусть незадолго до нее, но точно: 29 марта 1772.

Исключительно толковый, правдивый, серьезный, добросовестный представитель шведской знати; почетный член, между прочим, Петербургской АН.

Вот что с ним случилось в Лондоне на пятьдесят восьмом году жизни (1745). Он сидел в таверне за обедом, как вдруг туман заполнил комнату, а на полу обнаружились разные пресмыкающиеся. Тут стало совсем темно средь бела дня. Когда мрак рассеялся - гадов как не бывало, а в углу комнаты стоял человек, излучавший сияние. Он сказал Сведенборгу грозно: "Не ешь так много!" - и Сведенборг вроде как ослеп на несколько минут, а придя в себя, поспешил домой. Он не спал в эту ночь, сутки не притрагивался к еде, а следующей ночью опять увидел того человека. Теперь незнакомец был в красной мантии; он произнес: "Я Бог, Господь, Творец и Искупитель. Я избрал тебя, чтобы растолковать людям внутренний и духовный смысл Писаний. Я буду диктовать тебе то, что ты должен писать".

Диктант растянулся на много лет и томов: это было непосредственное Откровение -

"то самое, которое разумеется под пришествием Господа"

, как понял вскоре Сведенборг. При его посредстве Создатель в последний раз объяснял человечеству смысл Библии, смысл жизни, а также раскрыл тайну нашей посмертной судьбы. Чтобы текст получился как можно более отчетливым высоконаучным, Сведенборг получил допуск в загробный мир - побывал в раю, осмотрел ад, интервьюировал ангелов и духов; не довольствуясь признаниями умерших, сам отведал клинической смерти.

В результате оказалось, что

"по отрешении тела от духа, что называется смертью, человек остается тем же человеком и живет"

!

II. Откровение Константина

"Но что Тургенев и Достоевский выше меня, это вздор. Гончаров, пожалуй. Л. Толстой, несомненно. А Тургенев вовсе не стоит своей репутации. Быть выше Тургенева - это еще немного. Не велика претензия..."

Ни крошки литературной славы ему не досталось, Россия не обратила внимания на его беллетристику. И вот - совсем как злая волшебница, которую на празднике в королевском замке обнесли пирожным, - Константин Леонтьев стал выкрикивать угрожающие предсказания. Они отчасти сбылись, и очень похоже, что сбудутся полностью. Он уважать себя заставил - и лучше выдумать не мог.

Тридцати двух лет он отчаянно, до безумия, испугался смерти - и что душа пойдет в ад, - с тех пор неотступно умолял церковь избавить его от свободы: слишком хорошо знал силу разных соблазнов, слишком отчетливо и ярко воображал пытку вечным огнем.

Литературные и житейские обиды и предчувствие ужаса изощрили в нем злорадную проницательность. Леонтьева раздражали прекраснодушные толки Тургеневых, Некрасовых о каких-то там правах человека и страданиях народа. Леонтьев не сомневался, что понимает отчизну несравненно глубже. Он восхищался Россией за то, что свободу она презирает.

"Великий опыт эгалитарной свободы, - писал Леонтьев в 1886 году, сделан везде; к счастью, мы, кажется, остановилась на полдороге, и способность охотно подчиняться палке (в прямом и косвенном смысле) не утратилась у нас вполне, как на Западе".

ПРИЗРАКИ ПОЗАПРОШЛОГО

I. Лавры Вольтера

Для гения (что бы ни значило это слово) Вольтер был чересчур плодовит и слишком умен. И если ему посчастливилось - единственному из всех писателей планеты - дотянувшись до маятника человеческой истории, дать ему заметный толчок, это удача и заслуга ума, сверх всякой меры проворного, сверх всякой меры неутомимого. А что все-таки две-три вещи, писанные на седьмом десятке, на восьмом - причем как бы между делом, чуть ли не забавы ради, - оказались произведениями гениальными - это чудо и счастье, это, если угодно, награда судьбы. Не прояви она тут, в этом исключительном случае, столь несвойственные ей справедливость и великодушие - литературная слава Вольтера еще в девятнадцатом веке грузной тучей охладелых сочинений ушла бы за горизонт. А он ею дорожил, и он не предвидел, умирая знаменитым автором трагедий, поэм, трактатов, памфлетов, монографий, что очень скоро из восьмидесяти томов лишь один, самый легковесный, будут читать всерьез.

Но и семидесяти девяти томов сочинений (плюс пятьдесят томов писем) хватило, чтобы кое-что переменить. Читали мы или не читали "Задига", "Кандида", "Простодушного", "Историю доброго брамина" - в любом случае нас окружает реальность, которая выглядела бы по-другому, если бы лакеи шевалье де Рогана, избивая Вольтера палками, повредили ему головной мозг.

Не напиши Вольтер - под ста тридцатью семью псевдонимами - своих бесчисленных книг, - разве осмелились бы десятки других литераторов - а за ними тысячи читателей - усомниться в том, что христианская Церковь - ум, честь и совесть восемнадцатого века?

Официальную непререкаемую идеологию, дозволявшую над собою потешаться только собственным функционерам в узком кругу, Вольтер выставил на посмешище толпе, создав из общего хохота общественное мненье, - но с таким, однако, расчетом, чтобы власть имущие воображали, будто смеются первыми.

Безошибочный расчет! Интеллектуальное тщеславие начальников притупило в них инстинкт самосохранения. В конце концов Государству стало стыдно за Церковь - за кровавые массовые репрессии (так называемые драгонады) против гугенотов; за жестокие приговоры мнимым еретикам; за лицемерные проповеди развратных и алчных священнослужителей - но пуще всего за нелепость главных догматов: с каким блеском Вольтер противопоставил им здравый смысл и передовую английскую науку!

II. Против руссофобии

Сомнительно, чтобы нашлось на свете существо, способное принять всерьез и одолеть без ослепительной скуки роман "Эмиль, или О воспитании". Руссо почитал это свое произведение самым значительным и ценным. В июле 1762 года оно казалось таким опасным, что тогдашние доносчики убедили тогдашних начальников эту книгу казнить огнем, автора - изгнанием. Что же мы видим, раскрыв "Эмиля" сегодня? Взрывчатая когда-то философия упакована в картонажную бесцветную беллетристику и проложена пышной пыльной ватой таких наставлений по педагогике, что они могли бы украсить советский учебник:

"Девочкам не без основания дают или должны давать мало свободы, ибо, получив свободу, они ею злоупотребляют"

. Вот именно. И нелепо было бы ожидать большей глубины от педагогического романа, сочинитель которого в глаза не видывал ни единого из собственных детей: как известно, акушерка, приняв роды у Терезы Левассер, тотчас отвозила очередного младенца в воспитательный дом

("не будучи в состоянии сам воспитывать своих детей и отдавая их на попечение общества, с тем, чтобы из них вышли рабочие и крестьяне, а не авантюристы и ловцы фортуны, я верил, что поступаю как гражданин и отец"

).

Люди, развязавшие Великую французскую революцию, черпали сознание своей правоты из трактата Руссо "Об общественном договоре". Эта книга описывала историческую реальность как поправимую ошибку, внушала желание перемен и отчасти предопределила их. Будущее, предсказанное ею, хоть и стало прошлым, но еще не кончилось, и трактат жжется до сих пор. Обоюдоострых афоризмов, собранных здесь, хватило бы и еще на одну революцию (а чего доброго - и на парочку контрреволюций в придачу).

Но странно: вникая в этот прославленный трактат, вспоминаешь невольно - что хотите делайте - родной и постылый, как запах рыбьего жира, "материализм и эмпириокритицизм". Не слог, нет - какое же может быть сравненье, - а добродушно-презрительный взгляд на чужие мысли, возгонкой коих добываются собственные; и на всех этих бедолаг-предшественников, не способных угадать истину, взлететь к ней, - не смеющих подогнать условия задачи к нужному, желательному, единственно верному ответу.

Невысокая себестоимость невыстраданных мнений незаметна за величавой осанкой. Вот подпущено, скажем, едкое словцо про Генриха IV - про того самого, что в католики пошел по расчету (политическому: "Париж стоит обедни") - беспримерная, действительно, беспринципность, - и неважно, что и сам-то великий гражданин, добродетельный Жан-Жак, тоже в свое время переменил религию, причем за сущие гроши (потом при удобном случае вернулся в лоно прежней). Великих истин, великолепно изложенных, ничто не может отменить, ни помрачить, - а все же лучше было бы этого короля не трогать.

Вот почему высочайшим созданием Руссо представляется "Юлия, или Новая Элоиза". Тут Друг человечества не лжет нисколько - просто выдумывает всё, и трудно не влюбиться в этот обман. То есть события сами по себе довольно правдоподобны, поступки героев не очень и странные, - но мотивированы такой самоотверженной любовью... Нет, если разобраться, то и любовь обыкновенная, человеческая, и даже склонна уступать обстоятельствам и условностям. Но она так высказана - вся, до тончайших оттенков, так выговорена отчетливо, ясно и эффектно - без остатка превращена в несколько тысяч граненых фраз. Только в этом и обман - не бывает любви двоих, осознавшей себя до последнего знака препинания как единый связный смысл, но обман какой неотразимый! Сколько людей - вымышленных, как Татьяна Ларина или Вертер, и вполне реальных, как Жуковский или Герцен, - поверили ему, на свою беду. Сколько слез пролилось в Европе из-за этого романа. Как писали "Санкт-Петербургские ведомости" в 1778 году: "

III. Друг человечества печально замечает

Занятный какой случай рассказан в главе "Городня" радищевского "Путешествия". Крестьяне государственные - казенные - покупают у некоего помещика крепостных, чтобы сдать их в солдаты вместо своих сыновей.

Помимо извечной любви народа к своей армии, тут замечательна юридическая изобретательность, а вернее - наглость: преступный умысел, движимый взяткой, не то что не разбивается о мрачную скалу закона - даже не дает себе труда обогнуть ее - а подхватывает, переворачивает, играет ею.

"- Мой друг, ты ошибаешься, казенные крестьяне покупать не могут своей братии.

- Не продажею оно и делается. Господин сих несчастных, взяв по договору деньги, отпускает их на волю; они, будто по желанию, приписываются в государственные крестьяне к той волости, которая за них платила деньги, а волость по общему приговору отдает их в солдаты".

То есть документы не просто в порядке - там идиллия, даже с оттенком патриотизма: добродетельный помещик освобождает рабов, а те по доброй воле - из любви, например, к земледелию - вступают в сельскую общину, а община постановлением собрания доверяет им защищать отечество.