Царь-колокол, или Антихрист XVII века

Машкин Н. П.

Н. П. Машкин – русский писатель конца XIX в., один из целой когорты исторических романистов, чьи произведения снискали славу отечественной беллетристики. Имя этого литератора, ныне незаслуженно забытого, стоит в одном ряду с его блестящими современниками, такими как В. П. Авенариус, М. Н. Волконский, А. И. Красницкий, Д. Л. Мордовцев, Н. Э. Гейнце и др.

Действие романа «Царь-колокол, или Антихрист XVII века», впервые опубликованного в 1892 г., происходит в середине XVII в. при царствовании Алексея Михайловича, во времена раскола Русской православной церкви. В центре событий романа, наряду с личностями патриарха Никона, неистового раскольника Аввакума и Степана Разина, автор с большим мастерством представил образы простых русских людей, строивших Москву и приумноживших славу Русской земли.

© ООО ТД «Издательство Мир книги», оформление, 2010

© ООО «РИЦ Литература», 2010

Часть первая

Глава первая

Тяжко страдало во времена междуцарствия любезное русским отечество, угнетенное самозванцами, нашествием чужеземцев и боярскими смутами. Нужен был мудрый кормчий, чтобы государство, погибавшее в волнах безначалия, как корабль в бурном море, вошло в безопасную гавань и уврачевало свои раны. Таким кормчим избрало Провидение и глас народа Михаила Федоровича Романова. Он защитил Россию от набегов иноплеменных, смирил боярские распри и восстановил гражданский порядок. Мудрый преемник его, Алексей Михайлович, следуя во всем по стопам своего родителя, еще более скрепил узел благоденствия нашего отечества.

В его царствование селившиеся в Москве во множестве иностранцы теснее сблизили русских с Европою, и россияне начали мало-помалу, незаметно для самих себя, не только заимствовать от иноземцев просвещение, но и перенимать самые обычаи. Во второй половине царствования Алексея Михайловича Россия, огражденная извне, уврачеванная внутри, наслаждалась бы полным спокойствием, если бы не тревожили еще ее война с Польшей, раскол, явившийся в нашей церкви и вслед за тем неудовольствия, возникшие между боярами и патриархом Никоном, вследствие которых последний вынужден был удалиться от своей паствы во вновь построенный им Воскресенский монастырь.

Москва, стольный град царства русского, принимавшая на себя всегда, как нежная мать, раны, наносимые отечеству, и вытерпевшая столько осад, пожаров и разрушений, отдыхала в эту эпоху от прежних треволнений, заселялась, ширилась, украшалась множеством зданий и церквей. Она не была уже, как прежде, частичкой Суздальского княжества, не дробилась на трети, не делилась своей знаменитостью с городами Владимиром и Киевом, а Великий Новгород не заглушал славы ее своим вечевым колоколом, и всякий видел тогда, что это был уже стольный град огромного царства русского! Сорок сороков златоверхих церквей московских были всегда полны народом; «купецкие» ряды и рынки завалены товарами, привезенными из всех стран света; по улицам скакали, с утра до вечера, царские гонцы; тянулись величественные процессии; стройно проходили стрелецкие полки…

1665 года, мая в восьмой день, с раннего утра Красная площадь и примыкавшие к ней улицы Ильинская и Тверская, вплоть до Тверских ворот, залиты были народом, который едва могли сдерживать стрельцы, расставленные по обеим сторонам улиц и наблюдавшие, чтобы середина их оставалась свободною для проезда гонцов и царских сановников. Толпы сжимались теснее по мере приближения к посольскому дому, величественно возвышавшемуся над прочими смежными зданиями. Чтобы судить о значительности этого дома, нужно знать, что он был каменный, а это в эпоху, когда начинается настоящий рассказ, считалось делом большой важности. Посольский дом этот был не более как обширное двухэтажное здание с маленькими, узкими окнами, с крутой крышей и пространной деревянной светлицей, возвышавшейся над его серединой, без всякой, впрочем, затейливости. Единственным наружным украшением дома были два огромных крыльца из белого камня, с навесами, поддерживаемыми фигурными столбами. Впрочем, и этими украшениями нельзя было любоваться постоянно, так как оба крыльца выходили на двор, а ворота посольского дома были почти всегда заперты, по крайней мере смотреть за этим составляло обязанность особой стражи. В настоящее время ворота эти были отворены настежь, и любопытные зрители могли видеть не только крыльца, но и множество всадников в богатых одеяниях, наполнявших двор и окружавших великолепную колесницу с балдахином, украшенным страусовыми перьями, заложенную шестернею белых лошадей в вызолоченной сбруе.

– Экая теснота, народу словно пчел в улье набралось, – сказал, отдуваясь и покрякивая, видный собою купец суконной сотни Иван Степаныч Козлов, вырвавшись из толпы на более просторное место и обтирая полою охабня лицо, увлажненное обильными каплями пота. – Федор Трофимыч, здравия и благоденствия желаю, – продолжал он, обращаясь к стоявшему невдалеке худощавому человеку в запачканном однорядке. – Вот уж подлинно справедливо говорит пословица: «Гора с горой не сходится, а человек с человеком сойдется!» Давно я тебя не видал, родимый.

Глава вторая

Проведя утро в исполнении многотрудных обязанностей, Курицын отмеривал огромные шаги по улице, спеша в свое жилище, находившееся в Скородоме, чтобы хорошенько пообедать, когда раздавшийся вдруг пронзительный крик заставил его приостановиться. Почтенный дьяк находился в это время на мосту, между Лебединым прудом и государевым садом, а так как на этом пространстве стоял поблизости только один дом знакомого его городового дворянина Башмакова, на улице же никого не было, то Федор Трофимыч и заключил, что крик выходил со двора этого дома. Ничего нет удивительного, что почтенный дьяк, верный своей профессии, тотчас изменил свой путь и, вместо путешествия по улице, направил шаги к воротам двора, из которого раздавался крик. Отыскав, к великому удовольствию своему, в калитке огромную щель, Курицын обнаружил желание извлечь из нее всевозможную пользу и потому, приставляя к ней попеременно глаз и ухо, предался своему любимому занятию.

Живая картина, представившаяся дьяку на дворе Башмакова, была довольно занимательна по действующим в ней двум лицам, из которых одно был сам хозяин, лет за пятьдесят, невысокий, полный мужчина почтенной наружности; а другое – мальчишка лет двенадцати с глупой рожей и растрепанными белыми волосами. Судя по всхлипываниям мальчика и странной прическе его головы, сметливый дьяк заключил, что слышанный крик был издан им и, по всей вероятности, выражал неудовольствие на заботливость, обнаруженную хозяином в поправке его прически. Но дальновидному знакомцу нашему хотелось знать, что именно заставило Башмакова принять на себя этот труд, и потому он почел долгом внимательно всмотреться в разыгрываемую сцену.

Действие происходило на обширном дворе, застроенном кругом, без всякого порядка, разными хозяйственными службами. Посередине двора врыт был шест с приколоченной на нем широкой доской, на которой красовалась нарисованная каким-то черным составом огромная рожа с раскрытым ртом, а шагах в двадцати от этого шеста, ближе к калитке, стоял хозяин с мальчиком: первый в легком домашнем полукафтане, из-за которого виднелась тонкая сорочка, вышитая по вороту разными шелками, а другой в каком-то балахоне из затрапезного холста и в круглой татарской шапке. В руке у него был лук, а за спиною колчан, из которого виднелась только одна стрела.

Семен Афанасьич Башмаков был городовым дворянином и некогда знакомцем

– Да научу ли я тебя когда-нибудь, хамово отродье, стрелять-то как следует, – говорил хозяин, обращаясь к мальчику, потупившему глаза в землю. – Ведь теперь, почитай уж, с Евдокиина дня мучаюсь я с тобой, а все путного нет ничего! Вот хоть и сегодня: разбросал все стрелы, а в цель не попал ни разу; знай пыряет по сторонам без толку. Ну, вытаскивай свою последнюю стрелу да меть прямо в рот, в намалеванную образину. Только смотри, брат Петруха, вперед тебе говорю: коли не попадешь, так я тебе задам такого трезвону, что до Петрова дня помнить будешь.

Глава третья

Солнце давно уже скрылось с небосклона, и на улицах московских царствовала совершенная тишина, нередко только прерываемая лаем собак и голосами решеточных приказчиков, принуждавших гасить огни, которые мелькали еще в иных домах через напитанные маслом холстины; но яркий свет, падавший на землю из небольших окон довольно обширного дома в одной из улиц Китай-города, и отворенные обе половины ворот доказывали, что в нем происходило что-нибудь особенное. В самом деле, хозяин дома, купец суконной сотни Иван Степаныч Козлов праздновал день своих именин.

В пространном покое, окруженном со всех сторон лавками, покрытыми коврами, беседовало человек десять друзей Ивана Степаныча. Несколько пустых фляжек, стоявших на столе, а всего более разрумяненные лица некоторых из посетителей доказывали радушие хозяина и вежливость собеседников, которые, вероятно из угождения имениннику, не отказывались от заздравных кубков, и хотя беседа шла пока еще чинно, но шуточки и веселые поговорки, возбуждаемые хмелем, уже начинали проскакивать у более усердных поклонников старого меду и романеи. Особенно словоохотлив был на рассказы один из гостей небольшого роста, но необъятной толщины, которого нос, принявший форму и цвет махрового мака, доказывал, что такого рода препровождение времени было для него весьма обыкновенно. Маленький рост его и довольно простоватое лицо делали большую противоположность с важною миною, которую он старался себе придать. Занимаемое им под самыми образами место и внимание, оказываемое прочими собеседниками к его словам, доказывали уважение, которым он пользовался: это был жилец, Никита Романыч Кишкин, бывший два года назад в числе прочих при посольстве боровского наместника Лихачева во Флоренции. По правую руку, несколько в отдалении от него, сидел худощавый, высокий мужчина, пользовавшийся также, по-видимому, немалым уважением хозяина. Стоявший перед ним недопитый кубок с взварцем показывал, что он менее прочих собеседников был виновен в опустошении хозяйских сулей и фляг; зато в нем и не видно было обыкновенных последствий вина – говорливости. Но, несмотря на молчание, черные проницательные глаза худощавого мужчины, как будто в противоположность с неподвижностью языка, обращались беспрестанно с большею внимательностью во все стороны, а короткие ответы, которые он подчас давал вопрошавшим его иногда вдруг с разных сторон собеседникам, доказывали отличный его слух, различавший в общем шуме, о чем идет речь во всяком отдельном кружке. Узкий однорядок черного цвета, сшитый по особому покрою, и широкий кожаный кушак давали знать, что этот худощавый гость принадлежал к числу бывалых людей. Бывалыми людьми назывались у наших предков люди, ходившие на поклонение в отдаленные места, славившиеся своими святынями, и преимущественно в Иерусалим, за что они пользовались особым уважением своих сограждан, как лица, видевшие свет и приобретшие более житейской опытности в многотрудных своих странствованиях. По обеим сторонам описанных нами гостей Ивана Степаныча заседали по лавкам прочие друзья его, вероятно, уже не столь значительные в глазах хозяина. Наконец, возле двора, в самом углу, противоположном образам, сидел молодой человек с несколько, по-видимому, болезненным, но чрезвычайно приятным видом. Бледное лицо его, на котором только по временам вспыхивал нежный румянец, разительно отличалось от большей части собеседников, лица которых уподоблялись цвету зрелой малины, а большие голубые глаза молодого человека, не выражавшие никакого участия к окружающим, и частое склонение на грудь головы, осененной темными густыми кудрями, доказывали, сколь неприятна была для него беседа, в которой он находился. По всему видно было, что молодой человек, погруженный в собственные размышления, мало обращал внимания на рассказ жильца Кишкина, который слушали все прочие с крайним любопытством, но некоторые долетавшие до него слова рождали на лице юноши какую-то горькую улыбку. По временам, однако, глаза его вспыхивали и все внимание напрягалось, чтоб вслушаться в рассказ; тогда он весь обращался в слух; но проходила минута, и он снова погружался в задумчивость.

– Ну исполать тебе, Никита Романыч, – вскричал хозяин, когда Кишкин окончил рассказ о кораблекрушении, которое претерпело посольство близ Ливорно, – натерпелся ты, мой батюшка, в поганой басурманской земле, как еще косточки-то свои вынес. Что если бы тебе, Алексеюшка, – продолжал он, обращаясь к молодому человеку, – пришлось ехать каким-нибудь образом к басурманам? Что бы сталось с тобой, если ты и к крестному-то отцу раз в год ленишься зайти?

– О, если б это было возможно! – вскричал вдруг юноша, вспыхнув и схватясь одною рукою за голову.

– Что ты, что ты? Господь с тобой, загорелся вдруг, словно в огневице? – сказал с беспокойством Иван Степаныч. – Не болен ли ты чем, Алеша? – проговорил он с участием, подойдя к юноше.

Глава четвертая

Между тем как Курицын объяснял наедине Ивану Степанычу о своей задушевной тайне, оставшиеся гости не замедлили обратить внимание на фляги с романеей и наливками, поставленные на столе перед уходом гостеприимным хозяином. Животворная влага, переливавшаяся из склянок в желудки посетителей, подействовала на них столь живительно, что Козлов, при входе с Курицыным в хоромину, где пировали гости, едва верил глазам, чтобы это были те же самые лица. Вместо чинных, однообразных рассказов слышалась громкая дружеская беседа, в которой всякий хотел высказать свои задушевные тайны и один не слушал другого. Рассказы о чудесах, существующих в заморских странах, и басурманах-иноверцах заменились повестями о чудесах доморощенных: один старался передать собравшимся вокруг его приятелям впечатление, какое чувствовал он в то время, как его давил домовой; другой клялся всеми святыми, что когда было на него раз напущено, то знакомый ему колдун, прочитав только несколько слов из своей черной книги, исписанной заговорами, чарами и обаяниями, мгновенно вылечил его, как рукой снял; третий рассказывал о необычайных усилиях, которые он должен был употребить при доставании крючка и вилки из костей парных лягушек, заключенных им в муравьиную кочку. Жилец Кишкин, утопивший свою спесь в кружке романеи, целовался по очереди то с нею, то с собеседниками и, забыв о путешествии по заморским землям, рассказывал, как он сам было спознался с нечистым при отыскании клада. Легко было отличить, что из всех гостей Бывалый был только один человек в трезвом состоянии, судя по его молчанию и внимательности, с которою он слушал описание Кишкиным заморских обычаев; но при рассказе последнего об отыскании клада на лице его явилась какая-то улыбка презрения. Когда же Кишкин перешел к рассказу о том, как ему едва не дался клад, ускользнувший потому только, что он не успел зачураться от нечистых духов, которые налегли на него и которых присутствие он чувствовал, хотя лежал на земле с закрытыми глазами, то Бывалый, казалось, совершенно вышел из себя. Он стукнул кулаком по столу так сильно, что пустые склянки, стоявшие на нем, издали какие-то плачевные звуки, и, обращаясь к окружавшим его, сказал полупрезрительным-полунасмешливым голосом:

– Слушаю я вас, братцы, да дивлюсь, что вы раскудахтались о том, о чем бы другая баба ребятишкам постыдилась сказать! Велико дело, что удалось одному из вас увидать колдуна, другому поговорить с ним, а тебе, Никита Романыч, только с закрытыми глазами почуять нечистую силу. Было время, да прошло, когда ходил и я за кладом, и силу преисподнюю видел, да не по твоему, а вот так, примером сказать, как тебя вижу теперь, лицом к лицу, только с рогами да с хвостиком, а схороненное-то искал с разрыв-травою, голубчики!

– С разрыв-травой! – раздались голоса гостей. – Ну, брат, дока. Расскажи, Кирилл Назарыч, коли милость будет, как это было?

Разрыв-трава была, по понятию наших предков, самою заповедною из всего чародейственного их травника. Одни только знахари и люди, посвятившие себя чернокнижию, владели тайною найти и сорвать ее. Поэтому неудивительно, что все, прижимаясь с каким-то суеверным страхом друг к другу, просили Бывалого рассказать о своих похождениях. Особенно настаивал почтенный дьяк Курицын, искавший, по природной своей алчности, различных средств к обогащению и даже сам пробовавший заняться кладоисканием. Но как клады не хотели ему даваться в руки, то он желал услышать от опытного человека о средствах к их открытию.

– Почему не рассказать, – отвечал Бывалый, – для милого дружка и сережка из ушка, а рассказом поделиться – себя не убудет. Ну, так слушайте же.

Глава пятая

Возле Москвы находилась иноземная слобода, место жительства приезжавших в это время в Москву иностранцев, называвшаяся по весьма странному случаю Кукуем.

Жены и дети иностранцев, поселившихся здесь при образовании слободы, в царствование Иоанна Васильевича, замечая что-нибудь особенное в проходивших возле их окон русских, кричали обыкновенно друг другу: «Кукке, кукке гир!»

[3]

Русские, со своей стороны, слыша от немцев весьма часто повторяемым это слово, затвердили его и таким образом прозвали всю слободу Кукуем. Иноземная слобода составляла как будто особенный, малый город, довольно чистенько застроенный деревянными зданиями, с двумя евангелическими и одною кальвинскою церквами. Житель московский, выйдя из Покровских ворот и пройдя расстояние двух ружейных выстрелов, переселялся вдруг как бы в чужую страну: на улицах вместо толстых осанистых граждан в длинных охабнях и высоких шапках встречались ему живые, веселые лица иностранцев в коротеньких кафтанах, с легонькими беретами на головах. Из окон выглядывали женские головки, которые вместо того, чтобы прятаться, когда подходили к дому, напротив, выставлялись еще гораздо более, оглядывая с любопытством каждого прохожего. По всем улицам раздавались немецкие, английские, голландские слова, и только изредка слышалась русская речь какого-нибудь купца гостинной или суконной сотни, зашедшего в слободу уговориться о цене товара с одним из иностранцев; но и тот старался войти поскорее, боясь, чтобы как-нибудь не застала его ночь и все немцы, превратясь в оборотней, не съели бы его заживо… Словом, здесь был особый мир, особые люди…

В одной из улиц этой слободы, недалеко от кальвинской церкви, стоял небольшой деревянный дом, который состоял из двух половин, разделявшихся небольшими сенями. В задней части, выдавшейся окнами в сад, помещалась спальня хозяина, а вся передняя состояла из одной большой, светлой комнаты. Возле входной стены ее стоял огромный шкаф, окрашенный зеленою краскою, с выдвижными ящиками, на которых виднелись латинские надписи; у противоположной стены поставлен был длинный стол, покрытый толстыми книгами в кожаных переплетах и различными анатомическими инструментами. Возле окон красовалась скамья с кожаной подушкой и спинкой вроде дивана, над которой висел на стене музыкальный инструмент, сходный с гитарой. Передний угол комнаты занят был каким-то предметом, около сажени вышиною, укрепленным внизу, на круглой стойке, и закрытым со всех сторон шелковым зеленым пологом. Трудно было бы угадать, что такое заключалось под ним, если бы из-под отпахнувшейся несколько снизу полы не выставлялась длинная костяная нога, доказывавшая, что тут стоял человеческий скелет… Все показывало, что здесь пахнет не русским духом! Это было жилище голландского аптекаря Иоганна Пфейфера, с которым мы познакомили читателя в начале нашего рассказа.

Жители иноземной слободы давно уже все покоились глубоким сном, но в описанной выше комнате через закрытые ставни светился еще огонек. Хозяин, несмотря на позднюю пору, не мог расстаться со своим другом Брандтом, пришедшим к нему часа за три назад, и хотя они перебрали по зернышку всю старину, но предмет для разговоров, казалось, не истощался. Наконец Брандт встал, чтобы распрощаться.

– Да погоди же, приятель, – вскричал Пфейфер, – после такой долгой разлуки можно уделить своему старому товарищу лишний часок. Не хочешь ли, я попотчую фляжкой старого кипрского, прямо с царского погреба?