Бабка Поля Московская

Матвеева Людмила Николаевна

Людмила Николаевна Матвеева родилась в центре Москвы, в самой середине прошлого века. Эта книга написана в жанре русской саги и повествует в виде цикла рассказов о простодушной жизни неграмотной и наивной деревенской няньки – ровесницы Революции – в московской коммуналке 1920–1950-х годов, о ее невеселой, трудной, но очень настоящей, и в то же время типичной для многих наших бабок и прабабок человеческой судьбе на фоне событий исчезнувшей, как и они сами, страны СССР.

Бабка Поля Московская

Часть 1. Деревня

Родилась Пелагея 19 мая 1895 года в небольшом сельце Петровское Чернского уезда Тульской губернии, на границе с губернией Орловской, в знаменитых тургеневских и бунинских охотничьих местах за Бежиным Лугом.

Старшая дочь в небогатой семье мельника и крестьянки, где было еще семеро детей – сестра Александра, попросту Сашка, младше Пелагеи на 3 года, и шесть братьев мал-мала-меньше, – Пелагея с детства вела весь дом. Последний брат, Ким – Аким, стал причиной смерти матери родами, в 1913 году. Ребенок выжил, а мать потеряли. Было мамке Ксении ровно тридцать лет и три года, Божий возраст.

Отец не запил, не женился вторично, но стал «бирюком», работал на мельнице день и ночь.

Когда-то мельник Василий Иванович Стёпин и его молодайка-жена, бывшая уже на сносях первым ребенком – будущей Полькой, – переехали из-под Орла сначала «на царскую мельницу» в старинный уездный городок Чернь, а оттуда – на «поповскую крупорушку» на мелкой речке Роска, за 20 верст от этой Черни, в большую деревню Лужны, где стояла на прибитой пылью сельской площади огромная кирпичная соборная церковь с пятью куполами и длинной, отовсюду видной колокольней.

Старинный древний погост рядом с церковной оградой, у вырытого вручную пруда-«сажалки» с гусями и утками, и красивый поповский дом ограждали толстые, в шесть обхватов, старые, все в дуплах и трещинах, высаженные правильным квадратом ракитки.

Часть 2. Москва, Главпочтамт

Дядя Кузьма Иванович, приехавший на свадьбу младшей своей «племяшки» и неожиданно забравший с собой в Москву старшую племянницу, и не просто так, а по сговору с братом, «за лошадь», жил с молодой своей женой, двумя маленькими дочками и новорожденным сыном в самом центре Москвы, в Потаповском переулке, близ Главпочтамта на Чистых Прудах.

Жил он с молодой семьей совместно с родителями жены в бревенчатом на каменном цоколе двухэтажном домике своего тестя – дьякона церкви Фрола и Лавра, – лошадиных покровителей, той самой маленькой неприметной церквушки, что стоит в одном дворе с высокой розовой красавицей – Меньшиковой башней, – и занимался почтовым «извозом». Домик дьякона построен был прямо на дворе огромной почтамтовской конюшни, окнами в переулок, а задним крыльцом выходил «в аккурат насупротив огромадной навозной кучи», и как ее ни убирали каждое утро и вечер, отвозя длинными и глубокими железными повозками конские яблоки, смешанные с соломой и опилками, как ни застилали большими деревянными коробами, куча росла и росла, и запах распространяла на все близлежащие улицы.

У дяди Кузьмы смолоду оказалась своя лошадь, молодая, спокойная и выносливая, доставшаяся ему в наследство от умершего в Орле отца, и на этой лошади Кузьма и уехал пять лет тому искать работу в Москве. Сразу после смерти вдового отца оба брата решили продать отцовский дом в Орле и жить там, где найдут себе работу. Другую отцовскую лошадь, норовистую упряжную кобылку, взял себе брат Василий, ставший деревенским мельником.

Теперь Кузьма возвращался домой «с песнями» – и вместе с бесплатной нянькой Пелагеей, и на новой коняге, которую отдал ему в обмен на прежнюю, заезженную в городе тяжелой почтовой работой клячу, старший брат. Лошадь эта новая была замечательная, и осталась в памяти Пелагеи на всю жизнь. Это был молоденький жеребец. Отец Поли два года назад оставил новорожденного жеребенка себе, не стал, как обычно, продавать, потому что кобылку его мельничную покрыл тем летом чистых кровей орловский тяжеловоз, на котором привезли на поповскую мельницу зерно от самого князя.

Жеребенка назвали Соколик, он вырос крупный, но ладный и статный, «гнедой со звездой» и с легкой лохматинкой над задними бабками. Вот из-за этого-то Соколика дядя Кузьма и взял к себе дочь брата «на кошт».

Часть 3. Продолжение чудес – в Чудовом переулке

А осенью началась война и длилась потом без конца и края. В начале зимы 1914 года дядя Кузьма был мобилизован (вместе с Соколиком), сначала долгое время возил на фронт почту и посылки, а потом, «ближе к отречению», стал перевозить тяжелые орудия, вплоть до границы с передовой, и однажды в поле настигнут был смертельным разрывом «бонбы» и погиб с конягой своим неразлучным «от немцев».

Жена его, «московская не барышня», стала получать от Почтамта «пензию на троих ребят»; старый дьяк помер почти сразу после известия о гибели Кузьмы, успев отслужить заупокойную и по любимому зятю, и по Соколику; и в доме началось «бабье царство».

Как – то постепенно Полине дали почувствовать, а потом и понять, что она стала «лишним ртом». Ей намекнула вдова-тетка, что надо бы теперь вернуться к своим, к отцу родному, в деревню. Но это было выше ее сил, она знала по редко доходящим оттуда весточкам, что все живы-здоровы, отец живет один со старшими тремя сыновьями, двое помладше – у Саньки. Та через год рожает, и вот что странно, как сглазили ее, – родит каждый раз по двойне, да все мальчиков, но они почему-то, не прожив и недели, помирают… Ваньку-кузнеца не тронули, он как работал на кузне, так там и оставался, работы сначала было много, потом – все меньше и меньше. Не хотела, нет, сильно, до отчаяния, не желала Полька возвращаться к отцу.

Чтобы избежать теткиных попреков, Поля нанялась на работу мойщицей бутылок на «Завод Коньячных Вин Арарат» в соседнем Кривоколенном переулке.

Теперь она сама платила «за постой» старой дьячихе и молодой вдовице, за свое обжитое место под лестницей на сундуке со слегка побитым молью приданым.

Часть 4. НЭП и новое с Полиной

Подступало голодное издевательство НЭПа, и опять в Москву как в грелку из гуммиарабика «принаперли» с новой силой всевозможные «новые люди» второй волны и третьей свежести.

Вот тут и началось активное сватовство к Полине со стороны ушлых желающих «прописаться» в ее комнатке: присылали сватов от соседей, от «заводских», от бывшей «родни» с Потаповского, и даже – от милиции. Последние были особенно активны, ходили с проверкой документов, как бы «по делу», и все время разные, и молодые, и не очень; и, наконец, появился один красавец-паспортист, Степан, и Полькино сердце растаяло.

Степан Иваныч, моложе Полины ровно на 10 лет, был родом из тамбовской деревни, приехал в Москву «от голода», тоже к дяде – пожарному при охране Большого театра, у него поначалу и жил. Дядя тот быстро устроил молоденького племянника в уже столичную (после переезда Правительства из сразу ставшего провинциальным Петрограда) милицию, куда охотно принимали «по лимиту», и Степан стал жить в казарме, называемой общежитием.

Это значило, что «московская лимита» никогда не начиналась и не заканчивалась, она перманентно продолжалась. Очередные «призывы» в Москву в дальнейшем то строителей хрущоб, то тех же милиционеров, то дворников, всегда вызывали у уже «устаканившегося» контингента лютое негодование. Потому что, если покопаться поглубже, то выходит, что все жители столиц – сами «по корням» всегда «лимитчики». И не только родившиеся в первом поколении московские дети, а даже прожившие в Москве лет десять-пятнадцать «лица» уже спешат назвать себя «коренными» и попутно объявить во всеуслышание, что Москва, дескать, не резиновая! А что такого? Даже предки профессора Брандта были, выходит, лимитой из еще «допетровского заезда» немцев в Москву. Центр во все времена притягивает шустрых провинциалов в любом государстве. Как тут не вспомнить и самого знаменитого лимитчика, классического гасконца, завоевателя Парижа?

Милиционер Степан был не только удивительно красив, строен, высок и голубоглаз, он был еще и грамотен, поэтому и стал паспортистом. Он случайно прочитал забытую в пожарке у дядьки кем-то из артистов Большого книжку про трех мушкетеров. После этого Степа умело пересказывал «своими словами» историю про четверых друзей не только сослуживцам, но и все новым и новым молодым девушкам, с которыми знакомился на «своем участке» в Армянском переулке и на скверах ближайшего к его отделению куска Бульварного кольца. Знакомства же эти умный Степан заводил не абы с кем, а только с незамужними обладательницами московской прописки, имена и фамилии которых он выписывал из паспортной амбарной книги.

Часть 5. Жисть семейная…

Верочка родилась до того хорошенькая, до того подвижная, живая, с точеными ручками и ножками, с волнистым чубчиком темных волос над огромными черными глазищами в абсолютно синих кукольных белках, ярких и ясных, и до того похожа на отца, что Польке даже завидно стало где-то в глубине души, что вот родила она не себе, а ему родную девочку. И была права, потому что любить дочку Степан начал сразу же по-сумасшедшему, и уж не в пример сильнее, чем Полину.

Сама Пелагея после родов очень похорошела и расцвела; волосы забирала в тяжелый крупный пучок, закрывавший всю гордо оттянутую на недлинной крепкой шее назад и вверх голову с гладко зачесанными на прямой пробор висками. Закалывала она всю эту блестящую, промытую до скрипа массу буйных, слегка вьющихся волнами, волос диковинными «царицыными» шпильками, купленными еще «тятей Василием на тульской ярманке» в подарок невесте Ксении, матери Полины. Шпильки эти сами по себе были бы обычными, двухконечными, из легкого черного прутка податливого металла, согнутого пополам как бы в узкую дугу. Но на каждой верхушке такой дуги красовалась нанизанная и зажатая обоими металлическими концами по бокам очень большая бусина из настоящей бирюзы. Крупные бусины эти, а изначально их была целая дюжина, на воткнутых в волосы и незаметных шпильках образовывали вокруг головы чудесную зелено-голубую в темных прожилках корону – нимб, и молодая кормящая мать выглядела как святая.

Верочку кормила Пелагея только грудью, и довольно долго, но когда девочке исполнилось 6 месяцев, она вдруг «плюнула молоко», отвернулась резко от материнской груди, сильно сморщила носик и заплакала, что происходило с ней крайне редко. Больше она ни разу «грудь не брала». Обеспокоенная Полина подумала, что Верочка заболела, и рассказала о случившемся вечно беременной соседке Нине. Та, не долго думая, сразу определила так: «Знаешь, что скажу тебе, Поля: квартиру эту, видать, прОкляли, в ней здесь детЯм не жизнь!».

Тогда испуганная мамаша не выдержала и поделилась опасениями по поводу услышанного с «бабушкой-мадам» Брандт, владевшей когда-то всей этой «жилплощадью», а также на всякий случай спросила у нее, что было в прежние времена с детьми в этой ее бывшей квартире, брали ли они грудь или вот плевались материнским молоком, а сами орали от голода?

Бабушка Брандт по-русски понимала с трудом, для «перевода» пригласили соседку Настю – бывшую «белую» горничную «бабушки-мадам».

рассказы

Странный недуг

Никому не нужные люди получаются из детей, которых не хотел никто.

Юная мать, не успевшая принять никакого решения за первые три месяца беременности, иногда и в последующие полгода также не вполне понимает, что произошло. Некоторые даже надеются, что «само рассосется».

Но вот ее ребенок уже орет, а потом все время требует, сначала – есть, потом – неотступного внимания, иначе «упадет, убьется, помрет».

Его «пустили на свет», теперь от него надо спасаться, от выпущенного.

Спасение – бабка.

Кладовка

«Господи, какая удача! Посмотрели с полдюжины квартир в новых домах-монстрах возле Кремля, от Арбата до Маросейки, тут есть чудо какие красивые – новейшего австрийского стиля “Модерн”» – с вычурными подъездами в форме глубокого завитка морской раковины, с окнами – лотосами, с чугунными коваными решетками оград в виде готических острых роз с листами. Все хорошо, но: ту квартиру, которая устроила бы всех нас, мы с Вилли нашли в районе Чистопрудного бульвара.

Знаешь, дорогая Ютта, я все хотела спросить у тебя, – ты говорила в своем последнем письме, что Ляйпциг тоже строит новое на манер Парижа и Вены, – какую бы ты предпочла квартиру, если бы вышла сейчас замуж? Наверное, квартирку-бонбоньерку с видом на кирху. Впрочем, ты еще слишком молода для того, чтобы самостоятельно выбирать, твой будущий муж, а мой любимый младший братец, сам решит все эти проблемы или даже начнет строить свой дом. Все же, когда он вернется из своей Канады (представляю, как там, в Монреале, испортится его парижский французский), Эжен наверняка получит какую-нибудь архитектурную премию за оформление старорусских рядов на Нижегородской ярмарке. Наших московских накануне нового века тоже охватил порыв ломки старого, обветшавшего. Хотим «воздухов» просвещенной Европы, я так просто хочу в дом горячей постоянно воды из крана ванной, и без этих дров, истопников на кухне и визга телег и ржания лошадей во дворе.

Так вот о находке: квартира во втором этаже в новом высоченном шестиэтажном доме, отделанном серым гранитом по фасаду. Внутри дома – электрический лифт с лифтером в униформе, на манер гостиницы «Франкфуртер Хоф», где ты встречала нас нынешней весной.

Ступени лестниц – серый мрамор, такие плоские и «легкие» на подъем, что мне в моем настоящем положении весьма удобно. На всю высоту фасада выходят сплошные, почти без перекрытий, огромные лестничные окна. На стенах меж полувоздушных лестничных пролетов – большие зеркала, причем, без рам, но все же как бы обрамленные по полям цветными зеркальными кусочками, наподобие желтых кувшинок на зеленоватых листьях. Везде ковры, воздух, свет…

Дом тот в тихом переулке, что застроен купцами братьями Гусятниковыми, а знаменит проулок этот голубым особняком, выстроенным недавно другом нашего Эжена модным уже архитектором Дриттенпрайс для – вообрази – нового русского нувориша, бывшего крестьянина! Соседями будут Беренсы; поговаривают, что сами Высоцкие, чаезаводчики, которые сейчас должны вернуться из Китая, подрядили племянника Кляйнов прямо-таки на дворец! Интересно, в шанхайском ли стиле?

Александреич

– «Ся-дЕ-ить, ти-ли-фон! Але-але!» – ангельским звоночком заливался полуторагодовалый Сляпка под дверью соседа по коммуналке.

Вообще-то ребенка звали Славка. Но лифтерша тетя Катя, плохо говорившая по-русски, как-то раз, завидев Славика, сидящего в своей красивой, белой, плетеной по бокам и тяжелой коляске, которую с трудом вытаскивала из лифта его мама (а не отец, как обычно), потрогала мальчика за ручку и громко спросила:

– «Сляпка! Где твоя папка?»

Ребенок заулыбался и заоглядывался, повторяя: «Папа, папа! Где папа?»

Но папы не было видно, а мама покраснела и быстро увезла коляску от любопытствующей тетки, которая как будто бы и знать не знала – слыхом не слыхала о том, что Славкины родители недавно разошлись.

Нелюбовь

Люда родилась в самом центре Москвы, в коммуналке неподалеку от Чистых Прудов. В пятом классе девочка эта пришла в новую школу и в новую, неясную до поры, жизнь чужих, и при этом плотно сомкнувшихся за четыре года их общности друг с другом, своих ровесников. Девочка Люда была отличница и бойкая, потому что боялась. А боялась, потому что не умела любить. А не любила, потому что страстно не хотела любить, никого. А особенно чужих. Чужих чьих-то детей. Она даже в дневнике своем не до конца признавалась в том, как не любит этих всех детей, и ровесников, и тех, кто младше. И особенно младенцев не любит. А на взрослых ей не то, чтобы наплевать. Просто вот взрослых-то она и не боится. Ей с ними как-то все равно. Неинтересно.

Люду воспитывала бабушка, вечно ворчавшая на то, что ей посадила на шею «Людку эту» красавица-дочь, «вертихвостка Верка». Мать Люды была замужем во второй раз, родила еще одного ребенка, Людкиного брата Славочку. Славочка был тоже красавец. Людка же с пяти лет страдала от слов своей матери: «Ну почему же ты не похожа на меня, страшненькая моя!» Потом мать добавила: «Ну, ничего, вырастешь – и, может быть, еще выровняешься. А не возьмешь в жизни красотой – возьмешь умом, ведь ты же не дура. К тому же, натуральная светлая блондинка!» – и быстро провела рукой по Людкиной «соломенной крыше, как у отца». Людка тогда ответила, немного подумав: «Лучше бы я была красивая дура.»

Мать расхохоталась низким, чудесным своим ведьминским, слегка прокуренным смехом, крутанулась перед зеркалом на тонких высоких каблуках и убежала. Людка вдруг поняла, что мать ее не любит. А ведь и Людка мамочку свою тоже не любит.

Людка ее обожает. Но об этом надо было молчать.

«Сколько неразгаданных вещих снов, сколько недосказанных нежных слов…»

Меншикова Башня

Как я впервые пришла в церковь? Вот то, что помню сама до сих пор с самого раннего детства.

Как-то теплым, приятным и зеленым московским летом года так 1956 – мне было около трех с половиной лет (а надо заметить, что совсем четко помнить себя я начала в следующем, фестивальном, 1957 году) – мы с моей бабушкой Полей и с ее подружкой бабой Настей, нашей соседкой по огромной коммуналке, гуляли на Чистых Прудах – рядом с домом.

Бабушка в том году вышла на пенсию, потому что кончился мой ясельный возраст, а мест в детском саду Главпочтамта, где работала моя мама, не было.

Поэтому бабуля стала «сидеть» со мной сама.

Сначала предполагалось, что – до первого класса, а потом получилось и дальше, и жили мы с ней вдвоем до тех пор, пока я от нее не удрала, выскочив замуж сразу же после окончания школы…