КЛАД
Роман
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1
1951. Лето.
B июньский жаркий месяц нежданная беда стукнулась по-хозяйски в ворота старого дома Кубашей...
Был тихий, напоенный зноем дня, но уже приятный своей угадывающейся прохладою летний вечер; большое солнце, словно нехотя, опускалось за гору Загфыран, окрашивая в прозрачный багряный свет все еще пронзительно-голубое наверху, высокое небо.
Старая Юзликай, прикрывая рукой побаливающие от яркого света глаза, долго вглядывалась в заходящее солнце, в оплеснутую алым закатом густую урему Зая, вдыхала солодовый шорох зреющих хлебов, терпкий аромат луговых трав, — вплетаясь в струи холодеющего воздуха, шли эти запахи широким потоком, бесконечно волновали ее.
Из дальнего, не затоптанного скотиной уголка двора, где негусто и невысоко поднялся кирказон, пахло яблоками, кружил по изгороди неизвестно кем и когда посеянный, лютый до жизни, неприхотливый хмель, и, глядя на эти травы, на закатное багровое солнце, почуяла вдруг старая Юзликай свои неисчислимые лета, и щемяще-грустно сделалось у нее на душе. Она неторопливо опустила руку, перехватила поудобнее кривую можжевеловую палку и побрела к роднику... Встревоженно зашаркали изношенные войлочные боты, но родник — вот он, у подножия холма, совсем недалеко от их сада.
2
На какое-то короткое время самолет запутался в тумане и вдруг круто, так что захватило дыхание, поднялся ввысь, пробил облака и поплыл в бесконечье над белым долом.
Обильное солнце изливалось на эту снежную долину, золотило ее затерянные горизонты, будто и не курчавые массивы облаков раскинулись под стальным крылом, но край обетованный — неведомая и прекрасная земля. Белый голубой простор вдохнул свое чистое дыханье и в окаменевшее от горя сердце Арслана Губайдуллина.
Телеграмму о смерти старой Юзликай принесли Арслану прямо на завод. Потерянный, еле передвигая негнущиеся ноги, побрел Губайдуллин к начальнику цеха и лишь по тому, как участливо звучал у того голос, понял: уехать разрешили.
Рейсовый самолет в аэропорту только что взмыл со взлетной полосы, следующий же шел по расписанию часа через четыре, и Арслану пришлось пойти к начальнику воздушных линий. Скоро, в серой дымке мелкого дождика, он садился в почтовый самолет, вылетающий в Бугульму. От Бугульмы до Калимата километров еще семьдесят. Может, и там сыпет?.. Дороги, наверное, раскисли — этак, пока доберешься, и ночь настанет. Дождутся ли его?
Когда колеса самолета с дробным шуршанием утвердились на земле Бугульминского аэродрома, Арслан, схватив свой маленький чемоданчик, поспешил к трапу. А дождем здесь даже и не пахло: скучные торчали деревья в сером налете, на дорогах лежала густая пыль. У здания аэропорта ожидающим рядком выстроились машины — Арслан подбежал и порадовался, тут же найдя попутку до Калимата. Нырнув в тесную кабину, глянул в зеркало на кирпично загорелое лицо водителя, попросил:
3
Семья Шавали, старшего сына Кубаша, славилась когда-то по всему Калимату своим крепким хозяйством. Поставил Шавали просторную пятистенную избу — была она, правда, под лубяною крышей, зато из отборной, бревнышко к бревнышку, осины; срубил, благословись, баньку по-белому, добротные дворовые постройки; в приусадебном садике сияли сочными красками голубые и багряные ульи, было их у Шавали поболе десятка. Среди невзрачных избенок Калимата выделялся этот дом своим богатым видом; прочные тесовые ворота, высокий забор, а пуще того сердитые пчелы, что звенели в солнечные дни вокруг дома, не подпуская калиматовских ребятишек, окружали дом Шавали какою-то даже тайной.
Время оставило свой неизгладимый след и на этом крепком хозяйстве. Крыша избы, просевшая прямо посерединке, походила теперь на двойной вспученный верблюжий горб, покосились когда-то стройные столбы русских ворот, баню по-белому прошлой осенью старик самолично разобрал и срубил на ее месте крохотную черную баньку — с этого самого часа он совсем приуныл, ходил пришибленный и жалкий.
А ведь сколько он отдал сил, сколько пролил пота!
Через многие горькие мытарства прошел Шавали, прежде чем сумел свить свое собственное гнездо. Трудные времена были, беспокойные! Воротясь из германского плена, умыкнул он из деревеньки Пичментау, что в верстах тридцати от Калимата, старую деву Магишу, дочь обнищалого мурзы
[4]
. Приданого у невесты всего-то было, что небольшой узелок, но стоил он поболе всяких там пустяковых перин, подушек да занавесок. Были в нем и жемчуга и кораллы, и чулпы
[5]
и браслеты — все из золота-серебра, с драгоценными каменьями, хватило б Шавали на всю жизнь, продай он хоть одну этакую красоту.
Но на другой же день пожелала невестка Магиша прибрать к своим рукам все ключи от амбаров, погребов, от сундуков да чуланчиков. Однако старая Юзликай, привыкшая жить своим разуменьем, крепка еще была и сметлива, передать бразды хозяйства невесть откуда взявшейся конопатой и тонконогой девке не торопилась. Пошла между ними ругань, пошли распри, — не миновало и трех месяцев со дня свадьбы, как пришлось Шавали испросить у односельчан участок земли возле степного Зая и вбить первый кол на своей усадьбе.
4
Не шел — летел Шавали-абзый к дому Кубаша, задумав в тот же час забрать к себе древнюю мать.
«Будя! — твердил он. — Назло Магише, хватит потакать ее ненасытию! Да рази же на ее горло напасешься? Ни в жисть! Оно же у ей что рукав у тулупа. Только этот рукав кулаком не заткнешь: пропасть бездонная, ей-богу!»
В темных сенях наткнулся старик на пустое ведро, полетело оно с грохотом куда-то в угол, но Шавали-абзый даже поднимать не стал, сразу толкнул в дверь:
— Есть кто-нибудь?
Из глубины неосвещенной избы с коптящей лампой в руке показалась растрепанная Файруза. Подойдя ближе, подняла она тусклый огонек повыше, потерянно моргая, взглянула на вошедшего:
5
В горестной тишине покойницу вынесли из избы.
Шли впереди Арслан и Файруза, плавно и медленно покачивались носилки; сзади шел Баязит — развевались на ветру его седые волосы; Шавали брел, с трудом переставляя ноги, был он в шапке, сгорбленный и старый.
Жена Баязита, начинающая полнеть врач-хирург Тахира-ханум, и три замужние дочери Юзликай остались у ворот; суровый мусульманский обычай повелевал живой женщине на кладбище не входить, дабы не осквернить своим присутствием вечный могильный покой. Древний человек ушел из жизни — к чему нарушать древний обычай? Долгим взглядом проводили они старую Юзликай в последний, ее путь, осушил быстрый ветер печальные слезы, запутался в волосах мальчика Тансыка. Малыша тоже не взяли на погост: увидит он, как закапывают в сырую землю любимую бабку, расстроится, мало ли какой след останется в детском его сердечке. Держался Тансык доверчиво за руку Тахиры-ханум, смотрел грустно и непонимающе на бабушку, что удалялась по улице в высоких, долбленых носилках, качалась на плечах детей своих, белая, таинственная.
— Тетя, а бабушку хоронить, что ли, понесли?
— Хоронить, деточка, хоронить...
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1
Долгие три столетия тревожила людей беспокойная догадка о богатейших залежах черного «земляного масла» в долинном краю меж Волгой и Уралом. В собственноручно редактируемых Великим Петром «Ведомостях о военных и иных делах» появилось в начале восемнадцатого века краткое сообщение из Казани о найденном в недрах волжских земель преудивительном масле — дотошен был царь Петр, до всего доходил, но и ему та нефть оказалась еще не по плечу.
Долгие три столетия пытливые ученые умы исследовали всеми доступными способами те загадочные недра, изучили, казалось, все особенности тамошних геологических пластов, названных ими Пермской залежью, и оставили своим ученым потомкам горы письменного наследия — бери, пользуйся и качай себе на здоровье.
Пришли времена, когда пополз уже по первой чугунке первый неуклюжий паровоз, пыхтел со смущеньем и бросал в воздух из черной, как у самовара, трубы грязные свертки дыма; и электричество на глазах изумленного люда творило небывалые чудеса: рассказывали в народе, будто с одного удару убивает оно самого сильного племенного жеребца... Но даже и в те времена нефть оставалась всего лишь загадочным кладом. Ибо одной силой разума ничего не достичь, если только не связана она с трудом человеческим, с хитроумными, а главное — настоящими машинами. До тех пор, пока, сотрясая и отбрасывая окостенелые законы, не явился миру жадный до преобразований капитал, пока не настроила буржуазия фабрик и заводов, не начала эксплуатировать нещадно рабочую дешевую силу, — лежало себе «земляное масло» в неведомых глубинах, в тишине и покое.
И вот в шестидесятых годах прошлого столетия бугульминский помещик Малакиенко закладывает в верховьях рек Шешмы и Сока первые ведущие к нефти шурфы. Из колодца глубиною ровно тридцать пять сажен, вырытого неподалеку от деревни Нижняя Кармолка, добывает необычный помещик поболе двух тысяч пудов асфальту и восемьдесят ведер нефти. И все — Малакиенко с треском вылетает в трубу, не оправдав даже затраченных средств.
После несчастливого завершения работ бугульминского помещика проходит лет еще десять, и на землю Татарии из далекой Америки прибывает некто Шандор. Купив у крестьянской общины участок возле деревни Шугурово, он, не считаясь с затратами, бурит нефтяную скважину — велики надежды у капиталиста, — скважина достигает в глубину трехсот пятидесяти метров и уходит вплоть до пластов каменноугольного периода. Но и заокеанскому дельцу не повезло — нефть он так и не нашел.
2
В спальной комнате в беспорядке разбросаны и расставлены мешки, чемоданы, ящики, валяются обрывки газет, темнеют голые без занавесок окна. Ребятишки, еще вчера встречавшие его отчаянным гомоном, утомились и, не дождавшись отца, уснули сегодня вповалку кто где: Салим с Ильдаром прикорнули на незастеленном матрасе; Разия с Райсой, обнявшись, посапывают на ящике с мебелью, а малыш Карам сидит, уронив рыжую головенку, прямо на полу у большого сундука. Намаялась детвора — целый день путались под ногами: «Пап, а пап? Когда поезд-то приедет? Ну, па-а-ап!» Замучили и старшего брата, восьмиклассника Вагапа, пока наконец тот не догадался — дал им большой мешок и велел складывать туда игрушки. А игрушек у них много, вот и спят без задних ног...
Лутфулла-абзый потихоньку, на цыпочках, прошелся по комнате, у кого поправил неудобно подвернутую руку, у кого ногу, улыбаясь, наклонился над Карамом, долго развязывал затянутый насмерть замусоленный шнурок; сняв с малыша ботинки, уложил и его. Вышел в зал. И здесь все вверх дном: зияет пустыми фанерными ящиками распахнутый настежь шифоньер; молчит старенькое с оторванною второпях антенною радио; подоконник, уставленный бальзамином, геранью и бегонией, кажется, уныло зеленеет в преддверии расставанья: цветы остаются в квартире, и на новое место поедут лишь молодые побеги. Да... Много было у него переездов, и на всех покинутых подоконниках оставались заботливо ухоженные, свежие, красивые цветы...
На стене косо висит потускневшее зеркало. Его, видно, сдвинули с места, но, забыв, так и оставили скособоченным на стене. Лутфулла-абзый, собираясь упаковать и уложить среди вещей это засиженное мухами, немало уж поездившее с ними по свету памятное зеркало, потянулся к нему, взялся за дубовую темную раму и... замер. Глядел из зеркала на него утомленный, с глубокими складками на лбу, с рыжими обвислыми усами, немолодой уже мужчина. Он отнял руки, неторопливо снял фуражку и крепко вытер пропахшим дешевым табаком, в синюю линялую клетку носовым платком бритую голову и широкий лоб. Седины в волосах прибавилось, постарел, мда... Ну, впрочем, это он заметил и без зеркала: ляжешь вечерком в постель, и так приятно, но предостерегающе гудят суставы... подергиваются... Что-то жена, Тауфика, разворчалась в последнее время. Все твердит и твердит об одном и том же, точит душу: «надоела, мол, мне эта цыганская жизнь, нет больше моченьки, не желаю, сколько же можно бродить бездомною собакой». Вот ведь какие слова говорит. И правильно, в общем-то, ничего не скажешь. Казалось, здесь-то уж, в Куйбышеве, после долгих скитаний от Урала и до Баку осядут окончательно: город чистый, красивый, да и люди хорошие. Любо посидеть вечером над Волгою, у памятника Чапаю, глядя на упавшие в простор великой реки снопы городского света и проплывающие пароходы, вспомнить свою молодость, прошедшую в горячих боях гражданской. Придешь домой — светло, тепло, уютно, захотел поесть — суп на столе, кушайте, дорогой Лутфулла-абзый, пожалуйста. И квартиру-то как отладил — двери, окна утеплил, полы перестлал, да мало ли чего! И детишкам в школу бежать рядышком, два шага, можно сказать. Так и рассчитывали дожить тут до пенсии, детей отсюда в большую жизнь направить, а вот уезжают...
Калимат, родные края, мда-а... Вроде и позабылись, а сказали, и будто ножом полоснуло по сердцу — Калимат... Ан нелегко и уезжать... квартира остается, остается бригада и, горше всего — остается давний друг, с кем лет тридцать «дырили» вместе землю, — друг душевный, Константин Дорогомилов. Ладно, если оценят на новом месте, не выкинут с буровой, словно старое, с искрошенными поразбитыми зубьями долото...
Калимат... помнится, купил он это зеркало как раз тем летом, когда покинул родные края, в уральском городке Верхняя Чусовая. Возчиком работал. И тогда уже было зеркало стареньким, сам он покрывал резьбою раму, прошелся лачком — обновил. В те времена в зеркале отражался молодой, безусый Лутфи, только что оженившийся силач и беззаботная головушка. А теперь вот — перевалило за пятьдесят, оставил за собой на земле многие буровые вышки седой уж мастер Лутфулла Дияров.
3
В Калимат прибыли на третьи сутки, уже под вечер. Все пожитки Дияровых уместились на двух мощных грузовиках, сами они ехали на новеньком автобусе. Машин у треста Лутфулла-абзый не просил, не хотелось беспокоить занятых людей; рассчитывал добраться на поезде, поездом же в контейнерах отправить и вещи, но оказалось, что за него похлопотал Дорогомилов. Рассказал Диярову об этом веселый, молодой шофер автобуса, и Лутфулла-абзый, вновь расчувствовавшись, хотел было поделиться своей тоской по верному Косте с женою, но Тауфика-апа и слушать его не стала. Двое суток тряслась она в душной машине, не сомкнула ни на минуту глаз, беспокоясь за своих многочисленных детишек, потерявших из-за красочных дорожных впечатлений всякий аппетит, и в данную минуту к подобного рода разговорам ни малейшего желания не испытывала. Что и дала понять разлетевшемуся было мужу.
Поэтому, когда машины остановились гуськом у длинного, низкого наподобие барака дощатого здания на окраине Калимата, Лутфулла-абзый облегченно вздохнул и побыстрее выскочил из автобуса. Направляясь к крыльцу, он вдруг заметил на крыше здания установленный там большой, металлический, покрашенный черной краской макет буровой вышки и, остановясь и подняв козырьком над глазами обе руки, некоторое время вглядывался в четкий, ясно выделяющийся на фоне темнеющего голубого неба силуэт. Затем решительно поднялся на крыльцо и, прочитав по пути прикрепленные к стене по обе стороны от него серебряные на черном стекле слова «трест «Калиматбурнефть», хотел было уже войти внутрь, как навстречу ему торопливо вышли два человека: один, высокий, со строгим выражением аскетического лица, был мужчина примерно лет пятидесяти, одетый, несмотря на довольно жаркую погоду, в застегнутый на все пуговицы темно-коричневый костюм, в ослепительно белой и, по всей видимости, совершенно свежей рубашке, в тщательно повязанном черном галстуке; темно-коричневый же, со вкусом подобранный плащ висел у него через руку.
Как оказалось, в тресте были уже информированы о приезде Диярова, и высокий, протянув мастеру большую в густых волосах руку, представился:
— Будем знакомы. Управляющий трестом Кожанов.
Пока Лутфулла-абзый коротко рассказывал о себе, в серых чуть прищуренных глазах Кожанова мелькнул живой и теплый лучик, но длилось это мгновение, и Дияров подумал, что он мог, собственно, и ошибиться. И словно в подтверждение, управляющий трестом, поворотясь к своему спутнику, с прежним строго-сухим выражением лица, в тоне приказа произнес:
4
Из столовой первыми возвратились водители грузовиков. Видимо, оттого, что сытно поужинали, были они оживленны, весело переговаривались, хохотали, но, увидев сидящего посреди двора мастера, попритихли. А Лутфулла-абзый еще издали услышал их громкие молодые голоса и не захотел портить людям настроение: встретил их если и не радостно, то все же с приветливым выражением на осунувшемся лице:
— Давайте, ребята, вещички сбросим тут, да и отправляйтесь. Делов тут еще по горло. Только об одном попрошу: увидите Константина Феоныча — большое ему от меня спасибо! Но, ради бога, не рассказывайте ему об этом беспорядке, договорились? Это ж все устроится. А то старый там разволнуется — такой шум поднимет. С него станется и калиматовским хозяевам на правах депутата отписать — горячий старше, вы же знаете! Обещаете не говорить?
И, получив от шоферов утвердительный ответ, он отправил их домой, в Куйбышев. На дворе же, после отъезда грузовиков и автобуса, осталось наваленным в большую, занявшую половину площадки кучу домашнее имущество Дияровых.
Пока Тауфика-апа устраивалась со своими чадами в укромном уголке двора, к покосившимся воротам Дияровых подъехали еще две грузовые машины — на этот раз калиматовские. Они остановились, и оказалось, что на одной из них нагружены необходимые для ремонта стройматериалы, а в другой битком сидели веселые шумные люди.
Митрофан Зозуля, сияя помолодевшими ярко-синими глазами, знакомил мастера Диярова с каждым спрыгивающим с машины.
5
В доме Шавали в эту ночь не спали.
Когда у заброшенной, многие годы не знавшей хозяина избы Дияровых остановилось несколько машин, Шавали-абзый поспешно вскочил с кровати и подался к боковому оконцу.
Как говорится, на воре и шапка горит — перепугался старый Шавали. Нахлобучив продавленную войлочную шляпу, нацепил склеенные из автомобильных шин калоши и зашлепал к хлеву. Долго возился с замком, не попадая дрожащими руками ключом в скважину. В хлеву притрусил соломою торчащие из-под навоза концы половиц и зло и отчаянно обругался на соблазнившуюся чужим добром жену. Вот бестолочь! Говорил же ей, паскудной старухе, не тронь чужое, так нет же, приволокла, не послушалась, прорва!
Тетка Магиша с тусклою лампой в руках все глаза проглядела, поджидая застрявшего в хлеву мужа. Нетерпеливо семенила по избе, то подскакивала к окошку, то выбегала опять в сени и наконец, столкнувшись с входящим Шавали, чуть было не выронила из рук коптящую лампу.
— Ну, добродишься ты у меня, слепая курица! Задуй лампу-то, бестолочь! — заорал на нее старик.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
1
Как весенние теплые ветры пробуждают от зимнего сна природу, так и возвращение в Калимат Лутфуллы Диярова всколыхнуло вдруг однообразную, невеселую жизнь старого Шавали. Каждое утро в одно и то же время, когда мастер Лутфулла в хрустящей жесткой куртке и кирзовых сапогах отправлялся на работу, старик, стоя у изгороди, наблюдал за ним с каким-то странным, но очень похожим на зависть чувством. Невысокого роста, усатый, крепкого сложения Дияров, словно могучая смолистая сосна, излучал спокойную силу, и когда он, твердо ступая, проходил мимо Шавали по самой середине дороги, казалось, будто пробует мастер, прочна ли земля под его ногами.
Старик в эти минуты растерянно переводил взгляд с мастера на избу свою с просевшей крышей, на пятнистые заплаты лапаса, забирал в костлявую горсть бороду, и глаза его печалились, в голове зарождались всякие смутные планы; Шавали, разгорячась, брался за пилу, стучал топором, но хватало его ненадолго, и через какой-нибудь час он, задыхаясь уже, опускал руки, и в душе старика вспыхивали недобрые чувства к такому, шайтан его забери, сильному в своей вере человеку, как мастер Лутфулла.
А уверенная сила проглядывала не только в облике Диярова: был он немногословен, но если говорил, то произносилось это с внутренней убежденностью.
Как-то раз, возвращаясь с работы, мастер остановился перед стариком, отдыхавшим у своих ворот:
— Салям, сосед, отдыхаешь?
2
С незапамятных времен стоит у окна древний ткацкий станок. Давно уже рассохлись у него и челноки, и ниточки, расшатались корявые стойки, — казалось бы, прямая дорога допотопной развалюхе на чердак ко всякому хламу, но... не подымаются руки, что ты будешь делать. Последние годы своей жизни все возилась с ним бабушка, имела одно заветное желание: выдать Файрузу замуж с приличествующим приданым. И даже за несколько дней до смерти рылась, помнится, в сундуке, достала оттуда крашеные нитки и потом, разложив их на полу, старательно подбирала по цвету.
— Даст бог, доченька, — приговаривала, — сама приготовлю тебе приданое. Скатерку вот из этих ниток сотку, хороши нитки-то, ярконькие. Коврик для намаза тебе, конечно, без надобности, теперче молодежь того не знает. Батюшки, а полог-то из каких ниток выткать? Ну, ничего, уж полотенца да ручники обязательно поспею, будет тебе память о бабушке. Только... сбегала б ты, доченька, к отцу, взяла бы у него новые челноки, старые-то растрескались. Я и сама сходила б, да боюсь греха на душу... Зареклась я давно: ноги моей, говорю, в вашем доме не будет, пока жива невестушка Магиша...
Перебирая разноцветные, пропахшие чем-то старинным, заветным, тронутые уже молью нитки, Файруза задумывается, и тоска сжимает сердце ее железным обручем, туманная пелена застит глаза — грустно и жалко...
При бабушке, оказывается, и забот житейских не замечалось, все само по себе выходило: корма для скотины запасались вовремя, картошка на огороде росла ухоженной, и за бабкой присмотреть успевалось, баньку там истопить раз в неделю или что... Похоронили старушку, и даже Тансык почуял, что дом опустел и поскучнел, — стал все больше пропадать с соседскими мальчишками на улице, отвыкал от матери.
А тоска да одиночество чувствовались оттого еще острее: все тепло души своей отдавала она сынишке, он же подрос и чурался будто материнской ласки, с головой окунулся в уличный шумный омут, было ему лучше носиться со сверстниками в догонялки.
3
Работая на заводе, Арслан старался забыть о своей первой любви, загоняя самое воспоминание о ней в самый глухой уголок памяти, и ему казалось, что он справился-таки с этим упрямым чувством, превозмог и победил его. Бывали, конечно, у Арслана приступы отчаянной тоски и горькие минуты, но всегда умел он смирять свое ноющее сердце: работал до боли в мускулах — выполнял по две и три нормы за смену; играл за цеховую волейбольную команду; запершись в комнатке мастера Спиридоныча, оформлял большие и яркие стенные газеты. Завалив себя работой, он действительно почти забыл о давней сердечной ране, и кто знает, если б не смерть бабушки, если б не грустная поездка в родную деревню, может, она и угасла бы совсем, та любовь, за горячкою трудовых будней?
А теперь вот опять разбередилась душа. Вечерами теперь темно в комнате Спиридоныча, стенная газета не выходит уже более месяца. И волейболисты тоже потеряли Арслана Губайдуллина, игрока уверенного, спокойного и с мощным завершающим ударом. Теперь он по вечерам все больше бродит по улицам: засунув руки в карманы, слоняется среди гуляющих, засматривается на молодые парочки, подолгу рассеянно стоит у театральных афиш, словом, старается выглядеть беспечным, старается заглушить ноющее чувство, но иногда какой-нибудь пустяк сводит на нет все его усилия.
Проходя мимо здания главпочтамта, он смотрит на его сверкающие окна, видит за ними девушек в синих нарукавниках, которые заведенно бьют пресс-печатью по конвертам. «Письмо — счастливое, верно, к любимой идет», — думает Арслан, и спокойствие покидает его бесповоротно, не оставляя от напускного равнодушия ни малейшего следа. Пронзительно вспоминаются дни, проведенные в Калимате, знакомство на горячем асфальте с озорником по имени Анвар, неловкая встреча с Мунэверой, их обоюдное, растерянное молчание, и ему так хочется вновь попасть в Калимат, увидеть хоть издали Мунэверу, любимую...
Желание его вернуться в родную деревню стало особенно сильным после одного события. Была тогда уже середина осени, и на улицах даже в безветренные дни шел непрерывный листопад. Арслан вышел с завода в приподнятом настроении, назавтра наступало воскресение, и он, зайдя в парикмахерскую, с удовольствием побрился, потом купил в кинотеатре билет на какой-то фильм, а в ожидании своего сеанса прохаживался неторопливо по шуршащим, блекло-золотым от опавших листьев улицам. По пути заодно заглянул и в расположенный поблизости магазинчик рабочей одежды: в последнее время он заходил туда довольно часто, подбирая себе спецовку для предстоящей работы на буровой. Оказалось, что там продают кирзовые сапоги. Арслан решил, что надо взять, пока есть, и купил себе одну пару. Перекинув их на манер деревенских дядьков через плечо, с довольной улыбкой на лице он выходил уже из магазина, и вдруг словно что-то оборвалось у него внутри: мимо магазина прошла женщина, до невероятности похожая на Мунэверу. Расталкивая покупателей, Арслан ринулся на улицу. «Ошалелый!» — сердито закричали ему вслед, он и не услышал. Посмотрел в одну сторону — нет, в другую — нет! Помчался вперед, завернул за угол — есть, идет. Догнав, окликнул негромко, женщина не ответила; уже боясь, что обознался, позвал еще, на этот раз она обернулась, и кровь ударила Арслану в голову: всего в нескольких шагах от него, в белом пуховом платке, стояла Мунэвера.
— Батюшки, Арслан, ты, что ли?! Вот уж не думала, что встречусь с тобой на казанской улице... — говорила она, и нежное лицо ее заливалось краской.
4
Осень пришла в дождях.
В прошлые годы, бывало, томились даже по ним, и когда налетал легкий и быстрый дождичек — становилось свежо и уютно; нынче осели они, вероятно, надолго, лили по целым дням, а то и по неделям.
В Зае воды прибавилось. В ямах и низинах озерцами собирались тучные лужи, раздобревшие на обильных кормах, блистали спесиво в сумеречном свете, когда не пузырились от дождя. Разбухшие от сырости стены и соломенные крыши изб выглядывали темно и уныло, словно насупясь. Старый Калимат стал угрюм. В новом же, поднимающемся из полевого камня, понаехавшие со всех краев тысячным стадом самосвалы, тягачи, широкостопные тракторы и другие всякие громадные и могучие машины — бульдозеры с ножами наперевес, скреперы, обутые в титанические колеса, краны, с летящими стрелами, — наворотили вязкие горы земли. Эта черная плодовитая земля, когда-то выгонявшая шумящие моря пшеницы, раскисла вконец под бездушно неустанными дождями, расползлась вширь клейким блинным месивом.
Город стал почти непроходим. Заседали по пояс в грязи целые собрания автомобилей, пока не вытаскивал их поочередно и скопом какой-нибудь сердобольный трактор; в магазинах полы засыпали полуметровым слоем опилок, отчего и поднялся их уровень... над океаном.
Но крепче всего дождливая осень стукнула по буровикам. «Вахтовушки» с ходу застревали в дорогах, и нефтяники выбивались из сил, прежде чем добирались до своих рабочих мест: поначалу приходилось им толкать вместо мотора засевшую машину, потом же все-таки топать, увязая едва ли не по самые подмышки, через болота лугов и полей на далекие буровые — а как доходили, так сразу сваливались.
5
Уложив детишек и оставив их на пути к сонному царству, Мунэвера садится за школьные тетрадки, давно уже поджидающие ее на письменном столе. Большой свет в комнате погашен, и только маленькая лампа под зеленым абажуром льет в полутьме свои косые лучи; с этой симпатичной лампой и грудой тетрадок таинствует она до полуночи. Но вот проверены все тетрадки, спрятаны в ящик стола, и дел как будто больше нет, и лампа погашена; она еще не ложится, устремив взгляд на желтые полосы света, падающие через улицу от соседнего дома, с тяжелой скукой ждет возвращения Карима с работы.
Ночной ветер раскачивает обезлистевшие деревья, скрипит, застряв в створке ворот... Заглушая ветер и темные скрипы, взрезывает подъехавшая к дому вахтовая машина — и сразу по всем углам избы, по бревенчатым мшистым ее стенам пробегают, приплясывая, квадраты высвеченных окон, будто проверяют тревожно, все ли на месте.
Пока муж, распространяя внесенную им сырую прохладу осени, запахи бензина, брезента и еще чего-то резкого, переодевается и моет пахучим мылом шею, лицо и руки, Мунэвера собирает ему поесть: режет хлеб, разогревает суп, жарит картошку. Потом торопится в другую комнату, где хнычет проснувшаяся Миляуша, успокаивает ее, целует в заспанные глазки. Усталость такая, что тело, кажется, даже на расстоянии чувствует негу мягкой постели; в мыслях ее путаются заботы и тревоги прошедшего дня, все школьные неурядицы и придирки тают, угасают, плывут куда-то в прошлое и оттого не страшное. Сквозь эту туманную, ватную пелену слышит она, как шумно и жадно хлебает на кухне Карим, как громко он шмыгает носом, разомлев в тепле, и неприязненно думает: «Зачем же так чавкать и сопеть? Разве нельзя потише?» Но мысль эту, неловкую и неприятную, старается она тут же прогнать из сердца, обожженного вдруг стыдом. И вправду, разве можно винить его, уставшего, продрогшего на свирепом ветру за целый день непрерывной работы на буровой, только за то, что он так неряшливо ест свой честно заработанный хлеб — стыдно, стыдно!
Однако с тех самых пор, как повстречалась в Казани с Арсланом, жила она со странным чувством: будто Карим для нее человек посторонний. Будто бы он даже не отец ее детям.
Каждый вечер перед сном Мунэвера переживает тревожные минуты: вот придет сейчас к ней тот, за кого вышла она против воли своей и желания, поддавшись уговорам матери и комсомольского секретаря Асфандияровой, усомнившись в чувстве Арслана, который как уехал из Калимата в Донбасс еще до войны, да так и сгинул на семь долгих лет... Война кончилась, первым вернулся в родной Калимат Карим, но не нашла она с ним своего женского счастья. Не дал он раскрыться вольно чистым девичьим ее чувствам, не дал распуститься душе ее, оттолкнув своей грубой черствостью... Войдет он и, заняв место свое, потребует от нее положенных ласк. Кажется ей, что станет она тогда изменницей, предаст Арслана и несчастливую пусть, но любовь их...
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
1
К концу тысяча девятьсот пятьдесят первого года основные силы нефтяников треста «Калиматбурнефть» были сконцентрированы в боевое, ударное ядро. Опытные мастера, по зову партии съехавшиеся сюда со всех концов необъятной державы, и присоединившиеся к ним татарские джигиты — всего, тридцать пять полностью укомплектованных бригад — бурили на земле республики нефтеносные недра.
Жизнь в этих краях забила ключом.
Ночами над темными просторами заснеженных полей метались огни железных тракторов; ковши экскаваторов, раскалывая землю полосами траншей, яростно вгрызались в мерзлый грунт; электросварщики, в самых неожиданных позах, цепляясь за прутья арматуры, разбрызгивали мириады блистающих искр, усеивая холодный лик ночного неба новыми звездами. Да, всюду над Калиматом в те годы властвовал огонь: огни на стройках, огни на полях, огонь в сердцах мужественных людей!
Управляющий трестом Николай Кожанов по неделям безвылазно сидел в своем кабинете, решал срочные и большие трестовские дела, корпел над бумагами, набрасывал на перекидном календаре торопливые заметки — и вдруг, в добротном, но пообтершемся уже полушубке, в лохматой, как у полярника, шапке, объявлялся на буровых. С самого рассвета и до поздней ночи носился «газик» управляющего по заснеженным дорогам. Часто заходил Кожанов и в культбудки, присаживался ненадолго у печек-времянок, со вкусом поедал жаренную на огне колбасу, похохатывал, перекидываясь с буровиками соленой шуткой, — словом, из сурового, насупленного начальника превращался в обаятельнейшего и душевного человека. В эти минуты проявлялась его истинная широкая натура, похороненная под грудами официальных бумаг, — это были минуты настоящего, простого и веселого Коли Кожанова.
Прежде чем стать командиром производства в одном из крупнейших трестов страны, Николай Николаевич прошел нелегкий жизненный путь. Был Кожанов не из тех легкокрылых счастливчиков, что шутя перескакивают со школьной скамьи в институт, а из вуза — в мягкие кресла уютного кабинета; вынес он на собственном горбу немало трудностей и лишений, своими руками, сердцем своим строил великую Страну Советов.
2
Лес. В воздухе синеватая туманная изморозь. Под голубыми снегами дремлют застывшие деревья, поодаль, на укромной, недоступной даже вездесущим лихим ветрам лесной поляне вздымает к зимнему небу свои сорок два ажурных метра заиндевелая вышка. Над буровой, словно над баней, клубится густой белый пар, но рокот моторов непривычно тих — звуки застывают в морозном воздухе, падают в снег... Видно, как на беззащитном верху стальной вышки медленно вверх-вниз ходит талевый блок
[17]
: вахта Карима Тимбикова опускает обсадные трубы.
Выскочивший из культбудки Лутфулла Дияров вдруг остановился, приставив к бровям руку в огромной, пошитой из овчины теплой рукавице, — по лесной дороге, вздымая на виражах облака медленно оседающего снежного праха, мчалась кремовая «Победа».
«Кого там еще несет? — успел удивиться Лутфулла-абзый, но в следующую минуту автомобиль подкатил к буровой, плавно затормозил, и из него в желтоватом военного покроя полушубке, в стеганых штанах, заправленных в большие бурые валенки, выкатился собственною персоной Митрофан Апанасович Зозуля. И Лутфулла-абзый облегченно вздохнул. С того самого дня, как встретились они у пустой заброшенной избы Дияровых, зародилась в их душах обоюдная симпатия, уважение и взаимопонимание. Немало самых разных руководителей пришлось перевидать Лутфулле Диярову за двадцать пять лет работы на нефтяном деле, и был он твердо убежден, что все они, невзирая на облик, характер и опыт, относятся к одной из двух категорий, которые сам он и определил. В первую, по его понятию, входили такие, кто заботу о подчиненных ставил себе в обязанность, зная наверняка, что всякая забота в конце концов окупится сторицею. Другие же заботились о людях душевно, безо всякого на то расчета, не думая о дальнейшей выгоде, а лишь только потому, что иначе они не умели: как добрый отец не может оставить без присмотра своих детей, так и они пеклись о работающих с ними, под их началом людях со всей сердечной теплотой и старанием. Таким руководителем с первой их встречи признал Лутфулла-абзый Митрофана Апанасовича Зозулю, и оттого лежало у него к Зозуле сердце, оттого проникся он к нему уважением. И раз уж объявился Зозуля на буровой — стало быть, есть у него на то причина: не из таких он людей, чтобы беспокоить буровиков по пустякам.
— Салямаляйкум, уста-Лутфулла, — проговорил директор конторы спокойным хрипловатым голосом и ухмыльнулся, показывая под заиндевелыми усами крупные белые зубы.
— Здоровеньки булы, Митрофан Апанасович! — отвечал ему Лутфулла-абзый, в свою очередь стараясь правильно выговорить сладкие для Зозулиного слуха украинские слова.
3
За городом, выйдя к обширному полю, они немедля встали на лыжи: здесь кончался асфальт и между Калиматом и промыслом лежало украшенное величавыми сугробами бесконечное царство искрящихся белых снегов, исполинских серебряных чанов и пылающих днем и ночью факелов, похожих на громадные багрово-алые цветы, на тонких и совершенно прямых стальных стеблях. Шамсия, оставляя на выпавшем только вчера пушистом снегу ровную и синеватую лыжню, легко заскользила вперед, и Файрузе пришлось изрядно потрудиться, догоняя подружку, так что она даже взмокла и запыхалась. Толстая ватная телогрейка, надетая поверх нее брезентовая куртка, стеганые брюки и громадные валенки — полный комплект спецовки, выданной ей со склада нефтепромыслов, — стесняли своей непривычностью, сковывали движения, затормаживали, да и на лыжи-то в первый раз она встала всего неделю назад и надеялась больше на свою молодую силу, нежели на необретенную еще сноровку.
Пройдя с километр, Шамсия остановилась и подождала Файрузу:
— Устала?
— Устать-то не устала... вспотела.
— Ну, еще бы! Ты только посмотри, как ты поле-то вспахала, ровно бульдозер, ей-богу!
4
На новую квартиру приехали лишь вечером, когда по городу зажглись уже уличные фонари. Расставлять мебель и разбирать вещи было поздно, поэтому все пожитки снесли в одну комнату и там оставили до утра, только в будущей детской тетушка Тауфика три раза кряду вымыла пол, и они вместе с мужем расставили вдоль стены детские кровати, накормили ребятишек и уложили их спать.
Стало после этого в доме тихо, а на душе у них куда как спокойнее; много раз в своей кочевой жизни переезжали эти немолодые супруги с места на место, но всегда после очередного переезда с легким сердцем забывали они свои дорожные мучения; и теперь тоже прошли в будущий зал-гостиную, постелили там на остро еще пахнущий краскою светло-коричневый в белесых следах пол пару газеток, сели рядышком, вытянули с наслаждением ноги в одинаковых шерстяных домашней вязки белых чулках и легко вздохнули: уф-ф!
— Слушай-ка, отец, чего мы со старой избою-то будем делать, а? — спросила, будто удивляясь, через некоторое время тетушка Тауфика; сказано было это, однако, осторожно и не очень настойчиво, потому как муж сидел возле нее с усталым и озабоченным, явно не домашней заботою, видом.
— На сегодня, мать, всем твоим затруднительным для меня вопросам даю полный и окончательный поворот, — сказал Лутфулла-абзый, зажигая папироску. — Ты теперь с ха-арошей квартирой, потому уймись и радостно молчи, понятно?
После этих слов он торопливо вскочил и подошел к окну. Но на улице было непроглядно темно, не светлее было, впрочем, и на душе у старого мастера, тревожащегося за оставленную им на директора конторы незаконченную буровую.
5
Остановись у решетчатой железобетонной ограды, Арслан какое-то время колебался в своем решении. Наверное, у каждого бывают такие минуты, когда на крутых жизненных виражах овладевают человеком чувства неизвестности и даже одиночества; вот и Арслан застыл у каменного холодного забора в мгновенном и мучительном раздумье.
Во дворе конторы валялись какие-то железяки, стояли в деревянных неплотных ящиках станки — картина эта напомнила вдруг Арслану родной завод, и он уже решительно прошел в ворота. Шагая же по двору, неосознанно наклонился и, зачерпнув из сугроба пригоршню снега, принялся зачем-то вытирать им руки. В следующую минуту он растерянно стоял и смотрел на свои ладони, вымазанные коричневым, бархатным на ощупь маслом. «Нефть!» — взволновала его радостная и обнадеживающая мысль, и в этом радостном волнении он вошел в кабинет парторга Курбанова.
В кабинете, навалившись всем туловищем на широкий, оклеенный дерматином стол, писал что-то парторг конторы бурения Курбанов. Услышав требовательный голос вошедшего, он поднял голову, секунду помолчав, сказал: «Можно!» и продолжил свое занятие.
Арслан пригладил свалявшиеся под шапкою волосы, огляделся, подойдя к столу, удивленно подумал, где же он видел этого человека.
Парторг тем временем закончил писать, вложил бумагу в конверт, заклеил его и только тогда, выпрямившись, в упор взглянул на Арслана.