1
Майским утром 198… года преподаватель математики Щербатовского политехнического института Тюрин Иван Петрович с женой и двумя детьми выезжал в длительную загранкомандировку.
Багажа набралось четыре центнера, загрузили два такси. В головном «универсале» среди сумок и чемоданов пристроились мужчины: сам Иван Петрович и его шурин Сережа. Следом шла простая «Волга» с женщинами и детьми. На переднем сиденье в ней расположилась Сережина супруга Клава, позади — жена командированного Людмила и дети, четырнадцатилетний Андрей и пятилетняя Анастасия.
Утро выдалось холодное, пасмурное, за прощальным столом просидели всю ночь, поэтому вид у взрослых и детей был понурый. Только Людмила, маленькая и шустрая, как воробей, время от времени приподнималась, вытягивала шею и глядела поверх водительского плеча: ее беспокоило, что «универсал» куда-то свернул, задавать же шоферу вопросы она не решалась. Людмила часто наезжала в Москву и не упускала случая показать, что знает первопрестольную насквозь. «А это что за мост? Никак Крымский? Ну вот, я так и думала». Однако в сторону международного аэропорта Шереметьево ездить ей не доводилось, и она боялась попасть впросак.
Смуглая от природы и синеглазая, была Людмила не то что красива, но миловидна, хотя французская стрижка «Николь», выполненная щербатовским мастером Васей, ей не очень-то подходила и делала ее лицо похожим на яичко с темной скорлупой. «Мама Люда» — так она любила себя называть. «Не жалеете вы свою маму Люду. А без мамы Люды вы пропадете».
Всякий раз, как мама Люда начинала ерзать, Андрей угрюмо на нее косился, и видно было, что только присутствие посторонних удерживает его от замечаний.
2
Вызов в Москву на языковые курсы был для Ивана Петровича, словно гром среди ясного неба. Он прибежал из института в неурочный час, взлохмаченный, с перекошенным галстуком, с красным пятном на левой щеке, как будто его кто-то ударил. «Ох, как ты, Милочка, меня опозорила! бормотал он заплетающимся языком. Речь его часто коснела в минуты волнения, и не знающие отца люди могли даже вообразить, что он пьян. Не поеду, никуда не поеду! Люди в глаза мне смеются. Сдурел, говорят, учиться на старости лет». «А, смеются! — взвилась Людмила. — Пусть тогда уж смеются, что ты к лекциям за кухонной плитой готовишься, что единственный костюм у тебя на плечах, что жена твоя, как пугало воронье, одета… А ребята наши? Ваня, подумай о них!» — «Ты давай на детей не кивай! — вмешался Андрей. — У детей ты совета не спрашивала». Он всецело был на стороне отца и считал выездной вариант недостойной авантюрой. Но отец оттолкнул руку помощи. «Помолчи, пожалуйста! — жалобно сказал он Андрею. — И без тебя в ушах звенит». Иван Петрович редко одергивал сына, а тут еще была ситуация, когда сын рвался в бой на его стороне. «А зачем она мелет чушь? — со слезами на глазах вскричал Андрей. — Пусть она чушь не мелет!» — «Это кто это «она»? — грозно повернулась к нему мама Люда. — Ах ты, сын поганый! Кто такая «она»? Это ты про мать родную так говоришь?» По неясным причинам (может быть, даже философского порядка) мама Люда не выносила, когда ее называли «она». Лучшего способа вывести ее из себя просто не существовало.
Поведение отца представлялось Андрею загадочным. Если сказка о Розанове соответствовала действительности, то как отец мог допустить, чтобы дело дошло до вызова на курсы? Пусть даже Розанов и не был в маму Люду влюблен, пусть все ограничилось мягким мороженым, разве не унизительна для мужика
такая протекция
? Почему бы не сказать коротко и с достоинством: «Не хочу». Или же: «Не могу». Да, отец сопротивлялся искренне, но его возражения были слабы: они сводились к тому, что, во-первых, ему неловко перед коллегами (а чего неловкого, если
Проще всего было бы обратиться за разъяснениями к самому отцу, но отношения с ним у Андрея, как это ни странно звучит, были не настолько коротки. Большую часть времени отец либо отсутствовал (он подрабатывал уроками), либо сидел, обложившись бумагами, за кухонным столом (не за плитой, разумеется, тут мама Люда преувеличивала; в многосемейной квартире на втором этаже дома 24 по Красноармейской улице у одних только Тюриных была хоть и крохотная, но своя, отдельная кухня с печкой и газовой плитой), либо пребывал в состоянии мудрой задумчивости, словно отдыхающий от богослужения жрец. Резервы времени для общения с сыном он мог изыскать только за счет мудрой задумчивости, но это состояние было для Ивана Петровича удобством: озаботившись чем-то недосягаемо сложным, можно было спокойно уединиться, никуда не прячась, и отдыхать, как за ситцевой занавеской. Там, где Андрей не видел никакой последовательности, логика как раз имелась: именно мягкость характера заставляла отца сопротивляться выездному варианту, чреватому множеством конфликтов, и та же мягкость в конце концов подвигнула его на отъезд. Людмила так упрашивала, убеждала, корила, уговаривала его, так грозила грядущими — пожизненными! — попреками, что Иван Петрович счел за благо поддаться. В полчаса собрал чемоданчик и, бормоча: «Ай, не знаю, не знаю, всему городу на потеху» — отправился в столицу. Фактически он бросил сына, своего единственного союзника, на произвол судьбы и даже не потрудился объясниться. Довольно было бы одного его слова (ну, скажем: «Сынуля, еду из любопытства, хочется все перепробовать»), чтобы мальчик с энтузиазмом подхватил эту мотивировку и стал ее ревностным приверженцем. Как и многие подростки, Андрей находился в состоянии ожесточенной войны с матерью (а точнее — против матери) и был к ней пристрастно несправедлив, к отцу же относился с состраданием, несколько, впрочем, переоценивая тяжесть отцовского бремени. Но делать нечего, и, пережив замешательство, Андрей был вынужден сам кое-как объяснить этот необратимый поступок. «С государством не шутят» — вот таким оказалось найденное им оправдание. Отец поехал на курсы, потому что не мог не поехать, слишком важные силы задействованы, слишком крупный движок пущен в ход, и останавливать его по прихоти отдельного гражданина никто не станет.
Десять месяцев Иван Петрович жил в столице по-студенчески, не ведая никаких забот, кроме зачетов и экзаменов. Даже письма его помолодели, в них замелькали легкомысленные словечки «шпора», «контрошка», «долбеж». Людмила читала эти письма вслух, с досадой выискивая между строк хоть малейшие упоминания о перспективах, — и ничего не находила. «Вот малахольный! — сердилась она. — Я с детьми одна мучаюсь, а он там резвится!» Андрей, защищая отца, разъяснял ей, что дела международной важности нельзя доверять почтовой бумаге, — и был очень близок к истине. Отец не писал о выездных перспективах потому, что не считал возможным писать. Позднее он рассказывал матери о самонадеянном слушателе, который раззвонил в письмах, что выезд у него уже в кармане, и провалился на экзамене, после чего со стыда сменил место жительства и бросил семью.
Молодеческие письма отца очень развлекали Андрея, который не предполагал в своем родителе таких ресурсов бодрости, и мысль о предстоящем выезде в полуденные края стала для него каждодневной и радостной. Он начал заглядывать в вузовские учебники английского языка. Мама Люда, обрадовавшись перемене в его настроениях, нашла ему репетитора — непутевого щербатовца, который выдворен был из института имени Мориса Тореза, однако слыл в городе человеком, в изобилии знающим иностранные языки.