«Когда я был мальчиком и рассказывал разные истории, меня звали лгуном, — вспоминал Исаак Башевис Зингер в одном интервью. — Теперь же меня зовут писателем. Шаг вперед, конечно, большой, но ведь это одно и то же».
«Мешуга» — это своеобразное продолжение, возможно, самого знаменитого романа Башевиса Зингера «Шоша». Герой стал старше, но вопросы невинности, любви и раскаяния волнуют его, как и в юности. Ясный слог и глубокие метафизические корни этой прозы роднят Зингера с такими великими модернистами, как Борхес и Кафка.
Предисловие переводчика
Роман «Мешуга», являясь самостоятельным произведением, по существу представляет собой продолжение широко известного русскоязычному читателю романа «Шоша» (единственного романа И. Башевиса Зингера, изданного на русском языке тиражом 100 000 экземпляров).
Кроме главного героя, писателя Аарона Грейдингера, оба эти романа объединяет их явно автобиографический характер, в них отчетливо видны обстоятельства и факты жизни и творчества автора. Широкая картина жизни эмигрантов и их переживаний в первые годы после Второй мировой войны не потеряла значения и сейчас, когда через пятьдесят пять лет после Холокоста и сталинских репрессий вскрываются все новые факты этих событий наряду с проявлениями живучести нацистской психологии.
Первоначальная версия романа была опубликована на языке идиш под заглавием «Потерянные души», а затем переработана автором и издана (в собственном переводе автора на английский язык) уже под названием «Мешуга». «Мешуга» (ме-шуг'-а) на языке иврит означает «сумасшедший», «помешанный», «потерявший разум».
Пользуюсь случаем, чтобы выразить глубокую признательность моей жене Алене за постоянную поддержку и — особенно — помощь в редактировании перевода, а также преподавателю Петербургского еврейского университета С. Г. Парижскому, советы которого помогли мне в составлении примечаний, и Е. Л. Гольдиной за помощь в компьютерном обеспечении моей работы.
Перевод на русский выполнен с первого издания издательства PLUME BOOK N.Y. USA 1995.
ЧАСТЬ I
Глава 1
Так бывало уже не раз: кто-либо, о ком я думал как о погибшем в гитлеровских лагерях, вдруг появлялся живым и здоровым. Я обычно старался скрыть удивление. Зачем разыгрывать драму или мелодраму, давая человеку понять, что мне пришлось смириться с его или ее смертью? Однако в тот весенний день 1952 года, когда дверь моего кабинета в редакции еврейской газеты в Нью-Йорке открылась и вошел Макс Абердам, я, по-видимому от неожиданности, испугался и побледнел, потому что услышал его хохот:
— Не пугайся, я не явился из загробного мира, чтобы задушить тебя!
Я встал, чтобы обнять его, но он протянул мне руку, и я пожал ее. Он все так же носил цветастый галстук и ворсистую шляпу с широкими полями. Макс был значительно выше меня. Он не слишком изменился с тех пор, как я последний раз видел его в Варшаве, хотя в его черной бороде появились седые пряди. Только живот вырос и стал выпирать еще больше. Да, это был тот самый Макс Абердам, варшавский покровитель художников и писателей, широко известный обжора, пьяница, бабник. Между пальцами он держал сигару, золотая цепочка от часов свешивалась из кармашка его жилета, а запонки на манжетах искрились драгоценными камнями. Макс Абердам не говорил, он орал — таков был его стиль. Он громко провозгласил:
— Пришел Мессия
[1]
, и я воскрес из мертвых. Разве ты не читаешь новостей в своей газете, или, может быть, ты сам покойник? Тогда возвращайся в свою могилу.
— Я живой, живой.
Глава 2
Когда мы спустились на лифте и пошли вдоль Вест-Энд-авеню, Макс взял меня за руку.
— Аарон, я в отчаянно затруднительном положении с Мириам.
— Мириам — кто это? — спросил я. — И почему ты в отчаянии, Макс?
— О, для меня Мириам все еще ребенок — молодая, хорошенькая, интеллигентная. Однако, к несчастью, она замужем за американским поэтом, тоже молодым человеком, с которым теперь надеется развестись. Если бы я не был женат, Мириам была бы благословением, посланным мне небесами. Но я не могу развестись с Привой. Мириам считает себя совершенно одинокой в этом мире. Ее родители разведены. Отец живет с какой-то посредственностью, которая мнит себя художницей, с одной из тех, что размазывают на холсте несколько пятен и мазков и воображают себя Леонардо да Винчи наших дней. Мать уехала в Израиль с человеком, вообразившим, что он актер. Ее муж, я имею в виду мужа Мириам, считает себя поэтом. Наши образованные вечно ворчат, что мы, евреи, — люфтменшен
[27]
, люди без профессии, без клиентуры. Но таких витающих в облаках, как это новое поколение в Америке, нигде не найдешь. Я пытался читать стихи ее мужа, но в них нет ни логической связи, ни музыки.
— Эти недотепы все разом — футуристы, дадаисты
[28]
и еще в придачу коммунисты. Они пальцем не пошевелят, чтобы работать, но пытаются спасать пролетариат. И все стараются быть оригинальными, хотя и повторяют друг друга, как попугаи. Мириам прелестная молодая женщина, но на самом деле она еще ребенок. Из-за него, ее мужа — как его зовут? Стенли, — и развала ее семьи она бросила колледж. Теперь этот Стенли укатил с женщиной издателем в Калифорнию или черт его знает куда, и Мириам стала бэбиситтером
[29]
. Разве это занятие для девушки двадцати семи лет — смотреть за чьими-то детьми? Мужчины гоняются за ней, но я ее люблю, и она любит меня. Что она во мне нашла, никогда не пойму. Я запросто мог бы быть ее отцом или даже дедом.
Глава 3
На этот раз Макс не подзывал такси. Мириам жила на Сотой-стрит у Централ-Парк-Вест. Макс зашел в аптеку позвонить по телефону, а я подождал снаружи. По соседству расселились беженцы — из Польши, из Германии, из половины мира. На Вест-Энд-авеню был отель «Париж», который беженцы из Германии окрестили «Четвертым Рейхом». Макс надолго задержался в аптеке, и я стоял на тротуаре и глазел на проезжающие мимо грузовики. На полосе бульвара посредине Бродвея старушка разбрасывала крошки хлеба, которые она принесла в коричневой бумажной сумке. Голуби слетались с крыш, клевали крошки, толпясь вокруг нее. Зловоние бензина и собачьего дерьма смешивалось с ароматом начинающегося лета. Перед цветочной лавкой на той стороне улицы были выставлены на тротуар горшки со свежими лилиями. На скамейках, протянувшихся над решетками сабвея, сидели люди, которым, в центре нью-йоркской суеты и грохота, очевидно, нечего было делать. Пожилой человек всматривался в газету на идише. Седая женщина в черной шляпе сидела, неуклюже держа немецкую газету «Ауфбау»
[38]
, пытаясь читать через увеличительное стекло. Негр спал, запрокинув назад голову. Время от времени под землей грохотал поезд сабвея. Откуда-то появилась машина, поливавшая пыльный тротуар.
Я жил в Нью-Йорке многие годы, но так и не смог привыкнуть к этому городу, в котором человек мог прожить всю жизнь и все же остаться таким же чужаком, как в день, когда он впервые ступил на эти берега. Совершенно без всякой причины я начал читать надписи на проезжающих грузовиках — цемент, масло, трубы, стекло, молоко, мясо, линолеум, поролон, пылесосы, кровельные материалы. А потом появился катафалк. Он медленно двигался мимо, его окна были занавешены, венок под колпаком — похороны без единого сопровождающего. Макс вышел из аптеки и помахал мне, чтобы я обождал. Он зашел в цветочную лавку и вышел оттуда с букетом. Мы двинулись по направлению к Централ-Парк-Вест. Макс улыбнулся.
— Да, это Нью-Йорк — вселенский бедлам. Что мы можем сделать? Америка это наше последнее прибежище.
Мы молча продолжали идти вдоль трех кварталов, которые отделяют Бродвей от Централ-Парк-Вест, пока не подошли к большому многоквартирному дому в шестнадцать или семнадцать этажей. Над парадной был тент, и у входа стоял швейцар в форме. Швейцар, очевидно, был знаком с Максом. Он поприветствовал нас и открыл дверь, приглашая войти. Макс проворно сунул ему в руку чаевые. Швейцар поблагодарил его и, заметив, какая хорошая стоит погода, быстро добавил, что на завтра по радио обещали дождь. Той же самой информацией снабдил нас и лифтер. Макс огрызнулся:
— Кого заботит, что будет завтра! Время существует сегодня. Когда вы доживете до моего возраста, то будете благодарны за каждый прожитый день.
Глава 4
Было уже за полночь, когда я распрощался с Максом и Мириам. Мириам расцеловала меня в обе щеки, потом крепко поцеловала в губы. Я дал ей свой адрес и номер телефона в меблированных комнатах, где я жил. В присутствии Макса она пообещала позвонить мне на следующий день. Она употребила выражение, которое можно было часто услышать от варшавской шпаны: «Я занесла вас в свой список!» Когда Макс объявил о своем намерении остаться еще ненадолго, мне стало ясно, что он собирается провести здесь ночь. Я спустился на лифте в вестибюль и вышел на улицу. Ни души не было видно на Централ-Парк-Вест, только вдали мелькали огни проезжавших машин. Я обещал Мириам, что возьму такси, но тело у меня закостенело от многочасового сидения, и мне захотелось пройтись.
Я медленно брел вдоль парка и, хотя уличные фонари горели, местами проходил в такой темноте, куда не падал ни один луч света. Мне приходилось получать внезапные удары не только в моей литературной, но и в обычной жизни — попадать в ловушки, из которых не было выхода. Казалось, ко мне тянулись потерянные души — меланхолики, потенциальные самоубийцы, маньяки, люди, одержимые навязчивыми идеями о своем предназначении, пророческими снами. Те, кто приходил ко мне в редакцию за консультацией, часто возвращались потом с новыми вопросами и жаловались, что мои советы им не помогли. Читатели присылали мне длиннющие и запутанные письма, которые я едва просматривал. Я даже получал корреспонденцию от обитателей сумасшедших домов. Один такой «писатель» утверждал, что вся современная медицина упоминается в Пятикнижии, а другой придумал машину, которая работает вечно, — вечный двигатель. Беженцы писали о своих тяжелых испытаниях в концентрационных лагерях в нацистской Германии, в Советской России, в послевоенной Польше и даже в Америке. Чтобы ответить на всю мою почту, потребовался бы целый штат секретарей.
Через некоторое время я добрался до угла Семьдесят второй-стрит и Бродвея. Точно так же, как когда-то в Варшаве, я снимал не одну, а две меблированные комнаты — основную на Семидесятой-стрит и другую (которой я пользовался нечасто) в Восточном Бронксе — угол за занавеской в квартире моего земляка Миши Будника, который теперь работал водителем такси.
Я был уверен, что в чрезвычайных обстоятельствах всегда мог бы переночевать у своих друзей, в особенности у Стефы Крейтл, которая была одной из моих любовниц в Варшаве. Она и ее муж, Леон, провели годы войны в Лондоне и теперь жили в Нью-Йорке. Леон, которому уже стукнуло восемьдесят, потерял в Катастрофе двух дочерей и страдал от сердечных приступов. Тем не менее, он все еще занимался бизнесом и, кроме того, спекулировал акциями и облигациями. Дочь Стефы от предыдущего брака, Франка, была замужем за неевреем и жила в Техасе с ним и маленькой дочерью.
Боже правый, в свои почти пятьдесят я оставался таким же, каким был в двадцать, — ленивым, неорганизованным, погруженным в меланхолию. Каким бы малым ни был успех (если он был), он выводил меня из депрессии. Я жил сегодняшним днем, этим часом, этой минутой. Я долго стоял на углу Семьдесят второй и Бродвея, созерцая уходящую ночь. Мне страстно хотелось похвастаться какому-нибудь знакомому моей новой победой (которая, как я чувствовал, должна состояться), возможно, чтобы вызвать в нем зависть. Только бы мне удалось уверить Мириам, что, каким бы ни оказалось наше будущее, я буду предан ей — на свой лад. Однако время было слишком позднее для таких глупостей, и я направился к себе на Семидесятую-стрит.
Глава 5
На следующее утро в редакции газеты меня позвали к телефону, и когда я взял трубку, голос, говоривший на польском идише, сказал:
— Вы писатель Аарон Грейдингер?
— Да; можно спросить, кто говорит?
— Хаим Джоел Трейбитчер.
Я знал, что это друг Макса и также дядя Хэрри Трейбитчера, его доверенного брокера на бирже.