Роман повествует о жизни француженки, рано принявшей участие в коммунистическом движении, затем ставшей сотрудницей ГРУ Красной Армии: ее жизнь на родине, разведывательная служба в Европе и Азии, потом жизнь в Советском Союзе, поездка во Францию, где она после 50-летнего отсутствия в стране оказалась желанной, но лишней гостьей. Книга продается в книжных магазинах Москвы: «Библиоглобусе», Доме книги на Новом Арбате, «Молодой гвардии». Вопросы, связанные с ней, можно обсудить с автором.
Предисловие
Этот «роман-биография» основан на мемуарах матери, которые я с ее слов записал при ее жизни (160 машинописных страниц), архиве шанхайской полиции, содержащем дело отца, на моих личных воспоминаниях и на авторском домысле. Последнего особенно много в первой, французской, части, поскольку мать не хотела «выдавать» своих соотечественников, боясь, что разглашение поступков умерших может сказаться на живущих родственниках, но и в других частях книги его (вымысла) хватает. Все документы и письма (кроме записки Якову в тюрьму) подлинные. Я приношу глубокую благодарность французскому журналисту Тьерри Вольтону, который снял копию шанхайского дела отца, хранящуюся в архивах ЦРУ, и привез ее в Россию: в США эти бумаги за давностью лет открыты. Я приношу также великую благодарность тем, кто читал рукопись в черновике и поощрял меня к ее завершению: без этого написать серьезную книгу в наше время невозможно. Это Нина Сергеевна Филиппова и Андрей Михайлович Турков, Ада Анатольевна Сванидзе (сама пишущая прекрасные стихи), Галина Петровна Бельская, мои коллеги по работе и особенно Александр Семенович Кушнир, который, когда меня начали одолевать сомнения, расхвалил меня так, что я, потерявший одно время уверенность в себе, воспрянул духом и живо закончил сие произведение.
Особая моя признательность Э.С.Корчагиной, которая была не только корректором в издании этой книги, но и помогала в правке текста, выступив в роли редактора-стилиста.
Я также благодарен Музею боевой славы Разведупра, который сохранил фотографию, красующуюся на титульном листе книги и лучше иных слов рисующую характер матери. Я немного виноват перед Управлением: в том отношении, что затеял и довел до конца эту книгу, не поставив в известность его руководство, не введя его, так сказать, в курс дела и даже отчасти от него скрывшись. Степень этой вины не следует преувеличивать. Все лучшее в мире совершается без уведомления о том начальства — история моей матери лишнее тому подтверждение. Потом, тот, кто внимательно прочтет книгу, увидит, что она написана с симпатией к учреждению, в котором работали мои родители и преданность которому оба сохраняли до конца своей жизни — несмотря на все ее трагические перипетии. Деятельность этого учреждения была исторически необходима и эффективна, и родители гордились тем, что принимали в ней участие. Автор разделяет эти чувства и их отношение к прошлому. Более того, всякий писатель сам подобен разведчику: он вглядывается в мир и старается выведать у него истину — только шпионит он не для узкого круга лиц, а в пользу целого народа и, может быть — всего человечества. Люди должны знать правду — поиски ее и составляют существо работы как хорошего разведчика, так и хорошего писателя.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ВО ФРАНЦИИ
1
Моя мать, Бронина Элли Ивановна, она же Рене Марсо, родилась 10 августа 1913 года во Франции, в городке Даммари-ле-Лис — теперь части Мелена, центра департамента Сены и Марны, расположенного в 40 километрах от Парижа вверх по течению Сены. Оба ее родителя были из крестьян, но семья деда Робера перебралась в город поколением раньше и жила в достатке, а бабка Жоржетта родилась в деревне, и ее мать, всеми уважаемая, достопочтенная женщина, рано овдовев, скиталась с четырьмя дочерьми по наемным углам, арендуя чужую землю. Причиной такого мезальянса (поскольку не одни аристократы умеют считать деньги в чужих карманах) был, как это всегда бывает в подобных случаях, тайный изъян одного из брачующихся, а именно моего деда. В то время как прочие члены этого семейства были люди дельные и по-крестьянски целеустремленные, Робер успел заразиться городской ленью и скукой: ему время от времени все надоедало, он начинал беспричинно томиться, отягчаться семейными и прочими узами — задумывался, глядел по сторонам и наконец менял все подряд: жен, жилища, профессии. Вообще говоря, лучше всего он чувствовал себя за праздничным столом и здесь как бы находил свое место в жизни: делался весел, словоохотлив, приятен и даже обворожителен — был, как многие французы, любитель застолья, хотя пьяницей не был. Жоржетта была во всем его противоположность: упрямая, трудолюбивая и недоверчивая молчунья — дедова родня решила, что она сможет ввести их Робера в столь необходимые ему берега и рамки. Но одни предполагают, а другой, как известно, располагает. Свадьбу закатили громкую и богатую: ею тоже хотели сильней привязать новобрачных друг к другу — дали неудачнику лучшую, большую и светлую, комнату с отдельным входом в новом, только что выстроенном доме и предупредили его, что отныне он сам кузнец своего счастья и что второго такого случая у него не будет. Но не прошло и двух лет с рождения Рене, как он снова, в который уже раз, начал скучать, прислушиваться к зову своего неугомонного, переменчивого сердца, тяготиться и женой, и домом, и отдельным входом с улицы, уехал как-то по делам в Париж и не вернулся — сообщил только через некоторое время родным, что нанялся к кому-то коммивояжером, хотя в Даммари-ле-Лис был пристроен в семейной фирме, возглавляемой его старшим братом. Он даже не попросил прощения у Жоржетты, словно все это не очень-то ее касалось.
Жоржетта, не оправдавшая надежд его семейства и ничего не нажившая в скоротечном браке, вернулась не солоно хлебавши в родные края в Пикардию, в деревню ля-Круа-о-Байи, что в двух километрах от Ламанша: ближе к морю там не селятся, потому что иногда оно выходит из берегов, и тогда нужны не дома, а корабли и лодки. Первые впечатления Рене были связаны, однако, не с этими местами, а с войной и с Парижем: видно, Жоржетта наезжала туда с ребенком. Немцы были рядом, и по столице стреляла знаменитая Берта — крупноствольная дальнобойная гаубица, наводившая ужас на парижан: прообраз будущих, устрашающих уже нас чудовищ. Французы прятались от нее в убежища, и Рене запомнила, как ее, завернутую наспех в одеяло, отнесли в такой подвал, где она кричала от страха и где какой-то господин, явно из иных сфер жизни: там все сидели вперемешку — угощал ее конфетой в нарядной обертке: чтобы угомонилась и не бередила ему душу криками, на которые сам готов был отозваться. Именно обертка запомнилась ей всего больше: может быть, была красивой — или сласти были тогда в редкость. Помнила она также толпы беженцев с узлами и чемоданами, солдат-союзников в необычных мундирах и гимнастерках и еще (ей было уже пять) — окончание войны, День Победы, когда по улицам Парижа, как по родной деревне, шли гурьбой и пели девушки-швеи, мидинетки, никого в этот день не боясь и не стесняясь: будто город на время перешел в их собственность и распоряжение…
Жили они вдвоем где придется, где была работа, а на лето Жоржетта, как и ее сестры своих детей, отправляла Рене к матери, к Манлет: так все ее звали. Женщина эта была незаурядная — из тех, что стоят у истока всех сколько-нибудь заметных семейств и генеалогий. Она вывела дочерей в люди и сделала это так, что те не заметили нищеты в доме, — теперь они, в память о своем детстве и в благодарность за него, слали ей своих чад на сохранение и на выучку. Манлет была бедна, бедность ее граничила с нищетою, но она словно не замечала ее — напротив, относилась к ней как к достойному и наиболее верному (никогда не не изменит) спутнику жизни. В том, что другие считали проклятием и небесной карой, она черпала силу и даже одушевление — ей было легче жить без денег и ни от кого не зависеть, чем обременять себя ненужными, как она считала, путами. Хотя и принято считать, что деньги дают свободу, она полагала это заблуждением: из бедности ей проще было глядеть на мир и вести себя с надлежащим достоинством — она была для нее неким щитом и спасительным прикрытием. При этом она не юродствовала, не выставляла свою голь напоказ: напротив, выходя с детьми и потом — внуками на люди, что случалось по праздникам и иным торжественным дням, старалась, чтобы те выглядели не хуже, чем у других, но чище и наряднее: для этого из сундуков извлекались, отглаживались и украшались лентами старые одежды, ничем с виду не уступающие обновкам. Соседи относились к ней с превеликим уважением. Она говорила с ними мало и скупо, словно берегла слова, но тем вернее разлетались они потом по деревне — с детьми же была разговорчивее: словно мудрость ее была такого рода, что могла быть сообщена только малым.
— Манлет, почему у нас пол земляной, а у других деревянный?
— Потому что мы бедные.
2
Пока Рене гостила у бабушки, Жоржетта не теряла времени даром: нашла на танцах второго мужа. Она была великая скромница и молчунья, но эти качества, как известно, производят иной раз на мужчин (на танцах в особенности) большее впечатление, чем иная женская болтовня и доступность; прежде всего это относится к тем ухажерам, кто настолько ловок и общителен сам, что полагает, что этих качеств ему хватит на двоих с избытком. Но для этого надо все-таки пойти на танцы, и поскольку женщине, подобной Жоржетте, это дается с трудом, то нельзя сказать, что она вышла замуж во второй раз без всяких с ее стороны усилий.
До войны Жан был моряком в Бретани, в войну служил в авиации. Обе эти профессии ему не понравились, и по окончании войны он решил не возвращаться к ним, а как многие победители, считающие, что мир лежит у их ног, решил строить жизнь наново, в соответствии с устремлениями молодости. Мечты тогда были проще наших — в юности он хотел быть строителем и теперь определил себя на стройку, а пока, в предвкушении любимого дела, веселился в Дьеппе с товарищами и тратил выходное пособие. Жоржетта молча, но верно подпадала под его обаяние, но какое-то время мялась и медлила: боялась нового неудачного замужества и заранее ревновала его к товарищам — этим она, как водится, лишь сильней разжигала своего воздыхателя. Наконец она поделилась сомнениями с дочерью — хотя в таких случаях уже не столько обращаются за советом, сколько, сами того не ведая, извещают о принятом решении и косвенно просят о помощи и поддержке. У Рене никого ближе матери не было — она отнеслась к ее тревогам как к собственным и обещала ей всячески содействовать новому браку и относиться к отчиму как к своему родителю. Это было для нее в одно время и просто и сложно: родного отца она в глаза не видела. Жан пошел ей навстречу. Понимая, что путь к сердцу матери лежит через ребенка, он начал обхаживать и дочь тоже: сводил на ярмарку, подарил ей конфеты и, главное, преподнес пару обновок, чем в особенности подкупил будущую падчерицу, которая до сих пор носила только перешитое, перелицованное и перештопанное. Жоржетта не тратилась на одежду — ни на свою, ни для дочери: боялась еще раз остаться одна без средств и откладывала каждую копейку; Рене поэтому долгое время смотрела на отчима теми глазами, какими встретила когда-то его подарки.
Жили они поначалу легко и весело, потом медовый год кончился — потекли послевоенные будни с их тяготами и неустройством. Победители оказались никому не нужны; более того, их, недавно державших в руках оружие, побаивались — они стали в длинную очередь за работой, жильем и хлебом. Жан нанимался в строительные бригады и ездил с семьей по парижскому региону — кочевая жизнь с ее вечными переселениями, наймом дешевых квартир и комнат, ссорами с хозяевами счастья в доме не прибавляла. Жан, поостывший и поскучневший к этому времени, начал утомляться, раздражаться и, главное — пить, иной раз — запоями. Пьяный, он делался нехорош, в нем словно просыпался некий противоположный ему человек, его на время подменявший. Жоржетту он не разлюбил, но к Рене начал придираться: пьяный в особенности, но и трезвый косился на нее и перестал с ней разговаривать — решил, что она главная причина его семейных неурядиц. Стало еще хуже, когда появился второй ребенок, его собственный. Семья приобретала новую конфигурацию, в которой для Рене не было места, по праву принадлежавшего ей прежде. Она мужественно переносила придирки, попреки, даже угрозы пьяного отчима — словно не слышала их: блюла обещание, данное матери, но сердце ее обливалось кровью. Ей было десять. Внешне это была та же немногословная, приветливая и невозмутимая девица, что раньше, но душа ее с возрастом обнажилась: она стала подвержена экзальтациям и восторгам и чрезмерно чувствительна к обидам и несправедливостям.
Она была старше Жанны на девять лет — разница в годах большая и для старшего ребенка опасная, потому что родители, сосредоточенные на меньшем, полагают, что старший уже достаточно взросл для того, чтобы вместе с ними опекать и пестовать младшего, а старший перед строгим ликом родителей несет в себе то же младенческое нутро, что и прежде: сам ждет ласки и предпочтения и тяжело переносит ущемление своих интересов и обиды, связанные с теснотою. Рене казалось, что у нее отнимают места, давно ею насиженные. Жили они в это время в крохотной двухкомнатной квартирке в Стене, городке под Парижем. Жан и Жоржетта занимали спальню, Рене делала уроки и спала на диване в большой комнате, которая стала как бы ее собственной. Колыбельку Жанны повесили вначале рядом с родителями, но потом, когда стала нужна детская кровать, ее поставили в комнату Рене и всем сразу стало тесно. Рене перешла спать в прихожую, где ставила каждый вечер раскладушку, но и здесь не было покоя: отчим часто возвращался домой поздно и пьяный, злился и толкал ногой шезлонг, загораживающий ему дорогу. Рене ждала его прихода и не засыпала, а он иной раз сильно задерживался. По ночам она таким образом странствовала, но и днем было не легче. У нее и прежде были обязанности по хозяйству: она чистила всем обувь, убирала большую комнату, ходила за молоком и хлебом — теперь же надо было еще и сидеть с младшей. Рене исполняла все безропотно: так было не в одной их семье — детей во Франции не баловали, и они все делали что-нибудь по дому. Беда была не в этом. Жанна подрастала, начала ходить и осваивать новые для себя углы и занятия и, как это часто бывает, во всем подражала старшей. У Рене были стол и книжная полка — ее, как ей казалось, неотъемлемое достояние, потому что никто, кроме нее, книг в доме и в руках не держал, но Жанна, видя, с каким усердием и гордостью садится сестра за свои учебники, требовала их и не унималась, пока ей не давали в руки книги и не снабжали карандашами. Над книгами Рене тряслась в особенности и стояла коршуном над сестрой всякий раз, когда та их «читала», но не могла видеть и того, как сестра тупит карандаши, любовно ею очиненные: тогда это было основное орудие школьника. Мать не понимала ее чувств, хотя и она опасалась, что младшая порвет или повредит школьные книги, а отчим и этого не боялся, а со скрытым злорадством потворствовал Жанне и запрещал отбирать у нее новые игрушки, так что дело доходило иной раз до слез и рыданий — сиюминутных или, чаще, ночных, отсроченных.
— Ну и пусть! Не надо! Мне ничего своего не надо! — горько твердила Рене, обливая слезами подушку. — Я, как Манлет, буду бедной и гордой!..
3
Впрочем, отчим еще раз переменился по отношению к ней. Люди вообще меняются чаще, чем это принято думать, и один и тот же человек в течение жизни может подвергаться метаморфозам почище Овидиевых.
Он как-то сам собой стих, сник, перестал к ней цепляться. Перемена эта совпала с улучшением в их жизни: не то он сначала бросил пить и получил место краснодеревщика, не то наоборот — сначала нашел выгодную работу, потом перестал зашибать — так или иначе, но в доме появился достаток, и они перестали бедствовать. Но дело было не только в этом: деньги характера не меняют — можно разбогатеть и остаться бузотером. Удача, как и беда, не приходит одна: успех заразителен. Жана еще и выбрали секретарем ячейки: теперь, когда он повеселел и посолиднел, товарищи сочли его доросшим и до этой должности тоже; прежде он был всего-навсего рядовым коммунистом.
Семья, как было сказано, обосновалась в Стене — маленьком городке возле Парижа. В близком соседстве был красный Сен-Дени, где местная власть была в руках коммунистов и хозяева вынуждены были мириться с этим. Стен не был красным, но тоже сильно порозовел, коммунисты набирали силу и здесь и вели себя достаточно дерзко — должность секретаря коммунистической ячейки поэтому, при всей ее внешней одиозности, была достаточно заметна и даже почетна. Жан вырос в чужих глазах и, стало быть, в своих собственных, поднялся над средним уровнем и тут-то и стал относиться иначе к образованности и к Рене, которая была как бы ее воплощением и стала ему нужна как раз тем, чем раздражала прежде. Руководство людьми требует культурного возвышения над ними, а тут еще протоколы собраний, составление планов, отчетность — вести ее Жану не хватало той самой грамотности, которую он до сих пор преследовал у себя дома. Он перестал коситься на Рене волком и поглядывал на нее теперь скорее с завистью: Савл обратился в Павла. Правда, такие обращения, включая евангельское, сомнительны и ничем хорошим не кончаются, но худой мир, говорят, лучше доброй ссоры.
Он позвал ее как-то на заседание ячейки. Ему нужно вести запись собрания, на чем настаивало партийное руководство и на что сам он не был способен, — как человек с улицы, который не может, как Цезарь, говорить, писать и делать что-то еще в одно и то же время. Рене недолго думая согласилась: ей было лестно, что ее просят о помощи, и она не прочь была развлечься — с этим в Стене было довольно туго.
Сходка была назначена в кафе, хозяин которого слыл за красного. Красным был не он, а его вино и посетители: они, облюбовав это место, чувствовали себя в нем как дома и ходили сюда, как прихожане в церковь, — простые люди отличаются иной раз завидным постоянством. Хозяин хоть и соглашался на новую политическую окраску, но, сводя концы с концами, никак не мог вывести итога своей партийной ангажированности (что неизбежно, когда экономику путают с политикой). Заседания ячейки проводились внизу, в большом погребе, где хранились бочки с вином и иные съестные запасы, за которыми хозяин ревниво поглядывал, и переходили, по их окончании, в более свободные и шумные вечеринки в общем зале. Рене дали отдельный столик с тетрадкой и карандашами: чтоб записывала, что скажут. Кроме Жана среди прочих были его друг Дени и Ив, заместитель секретаря по политике. Региональное руководство хотело бы видеть Ива на месте Жана, но на это не пошла ячейка: Ив был хмурый, пасмурный человек, живший холостяком и никуда, кроме подвала кафе, не ходивший, — Жан, в сравнении с ним, был парень свойский, легкий на подъем и понятный каждому.
4
Дальше — больше. Рене оказалась ценным прибретением для ячейки. Она умела не только записывать речи других, но и разбираться в трудных текстах.
Партия требовала от своих членов штудирования классиков — как посредством самообразования, так и через общее чтение в партийных вечерних школах. Жан и его приятели уже одолели «Манифест коммунистической партии» — с его блуждающим по Европе призраком. И это было непросто, хотя в целом доступно, но сверху затем спустили «Происхождение семьи, частной собственности и государства», и тут-то все стали в тупик: с какой стороны подойти к этой глыбе и как за нее взяться. В руководстве Парижского региона, видно, сидел педант из интеллигентов, считавший, что надо начинать с нуля — с Адама и дня мирового творения. Он даже сказал Жану, чтоб его подбодрить:
— Читается, как роман. Я вчера листал до полуночи… — И Жан взял книгу со смешанным чувством страха и уважения…
С одной стороны, было, конечно, заманчиво сразу, в один заход, покончить с семьей, с частной собственностью и государством, чтоб потом к ним не возвращаться, с другой…
— Мудрят наверху, — пожаловался Жан, сидя вечером в узком семейном кругу, к которому присоединилась уже четырехлетняя Жанна. Он обращался к Жоржетте, но рикошетом метил в падчерицу. — Энгельс этот. Видно, тот еще гусь был! — не удержался он, отдавая дань своей мятежной натуре. — Наплел с три короба — ломай теперь голову… — Он неловко вытащил брошюру, которую приготовил для случая, и посмотрел на Рене, взывая к ней о помощи.
5
Потом была история с Мохаммедом, которая встревожила Дени, хорошо относившегося к Рене, но отчима оставила безразличным или даже рассердила: впрочем, он любил Рене меньше, чем его приятель. Обстоятельства дела были таковы.
Рене как-то сидела в кафе, после деловой части собрания, которое по-прежнему делилось на две половины, торжественную и питейную. Жан был с Дени и двумя приятелями. Они успели пропустить по стакану-другому, и за столом у них было весело. За соседним столиком сидели трое работяг с шинного, славящегося своими бузотерами. Эти уже порядочно нагрузились, и в глазах у них мелькали известные всем черти. Видно это было, правда, пока не всем. а только вооруженному глазу, но хозяин, именно таким глазом и обладавший, забеспокоился и заходил вокруг них кругами. За стойкой сидел араб. Его имя было Юсеф, но все звали его Мохаммед. Так уже повелось, что ко всем алжирцам в Стене обращались таким именем; это касалось мужчин — женщин никак не звали, потому что они не давали этому повода. Ему было лет шестнадцать, не больше, и он, в отличие от своих старших и более опытных сородичей, охотно бродил по городу и искал общества французов. Это был веселый простоватый юноша с характерными выпуклыми белками глаз на смуглом носатом лице. Видели его в кафе довольно часто, он всякий раз заказывал кофе, но было ясно, что приходит он сюда не за этим, а чтоб поболтать и посмеяться. Некоторые шли ему навстречу.
— Эй, Мохаммед!
— Меня Юсеф звать, — всякий раз поправлял он, потешая публику уморительным произношением.
— Ну пусть так. Что всегда кофе пьешь? И утром и вечером? Выпей вина лучше.