В своих произведениях Ярослав Галан бескомпромиссно выступает против враждебной идеологии, реакционной философии фашизма, украинского буржуазного национализма, клерикализма.
Его
произведения призывают к борьбе за мир, за коммунизм, человеческое счастье…
Предисловие
В историю передовой художественной мысли Ярослав Галан вошел как один из основоположников пролетарской литературы на Западной Украине. Талантливый публицист, драматург, прозаик, литературный и театральный критик, он бесстрашно связал свое литературное творчество с революционно-освободительным движением, с коммунистическим подпольем.
Западно-украинская пролетарская литература 20—30-х годов стала составной и неотъемлемой частью освободительной борьбы украинских трудящихся против режима буржуазной Польши. В период реакции, когда пилсудчики и украинские националисты распространяли разного рода клеветнические измышления и готовили против СССР «крестовый поход», лучшие представители западно-украинской интеллигенции — Я. Галан, С. Тудор, А. Гаврилюк, В. Бобинский, П. Козланюк, К. Пелехатый, Я. Кондра — мужественным словом несли правду о первом социалистическом государстве, пропагандировали многонациональную советскую литературу, которая утверждала качественно новый тип героя, воплощающего передовые идеалы человечества.
Я. Галан за свою недолгую и неспокойную жизнь написал около пятисот произведений, среди которых восемь пьес, около двухсот памфлетов и фельетонов, свыше ста рассказов и очерков, много публицистических, литературно-критических статей. Он оставил литературное наследие воистину уникальное и героическое.
В мемориальном музее писателя во Львове для будущих поколений хранится страница, обагренная кровью. На ней слова, написанные Ярославом Александровичем буквально за несколько минут до трагической смерти: «Жизнь, чудесная советская жизнь победоносно шагает вперед и рождает новые песни, новые легенды, в которых звучит величие освобожденного человека...». Бескомпромиссным борцом, горячим глашатаем
новой
жизни запомнили писателя его друзья и соратники по революционному подполью и литературному творчеству.
Сохранилась первая партийная характеристика Я. Галана. «Совестный, делу Ленина — предан»,— говорится в ней. Пройдет четверть столетия, и, готовясь к выступлению на партийном собрании Львовской писательской организации, на котором писателя должны будут принять в ряды Коммунистической партии, он запишет в свой блокнот: «По совести — интернационалист, по духу — ленинец». Ярослав Александрович назвал этот день самым счастливым в своей жизни. А всего несколько месяцев спустя он трагически погибнет от рук тех, с кем так бесстрашно боролся,— украинских буржуазных националистов.
Рассказы
КАЗНЬ
Когда его ввели в зал суда, там еще никого не было. За окнами уже третий день бесновалась метель, и сквозь облепленные снегом стекла в зал заползали сумерки. Он сидел между двумя хмурыми конвоирами и робко покашливал хриплым, глубоким кашлем. Ему было неловко нарушать своим кашлем тишину и сидеть на самой середине огромного зала, куда его привели и усадили так, чтобы все могли осматривать его невзрачное крестьянское лицо, его старую, потертую куртку и военные, еще русские, сапоги со смешно загнутыми носами. Он знал, что его опять будут допрашивать об этой неинтересной, осточертевшей ему истории, и хоть не станут больше остервенело бить в зубы и под бороду, все же придется снова, в четвертый или пятый уже раз, рассказывать про эту гниду — осадника Миколайчика, про собачью его душу, про неудачное нападение на него и глупое бегство с девчонкой на руках.
Нет, ни за что не надо было брать Гапку с собой, да еще в такую стужу. Гапка могла спокойно остаться у тети Пелагеи (только теперь вспомнилась тетя Пелагея), там бы и росла, а довелось бы ему вернуться, и отца вспомнила бы. Матери вот и не видела толком, а не забыла, шестой год уже, а не забыла, вспоминает. Вспоминала бы и его. Нет! Гапка вспомнила бы... «Она моя»,— прошептал он, и от этого у него под сердцем что-то екнуло, и так остро, так остро захотелось ему увидеть Гапку! Он окинул взглядом зал и никого не увидел. Тогда ему захотелось выглянуть за двери, в коридор: там темно, может, он и не заметил ее, стоявшую где-нибудь в уголке. Он уже собрался было броситься к дверям, выбежать в коридор и позвать ее во весь голос, но в этот самый миг дверь отворилась и в зал вошел пристав. Он почистил тряпочкой медное распятие, стоявшее на столе, и как раз вовремя положил около свечей спички: в тот же момент в боковых дверях появился председатель трибунала, пухлый старикашка с заспанным лицом, которое он никогда не брил, скрывая огромную бородавку на левой щеке. Но вместо бороды росла седая щетина, нисколько не прикрывавшая безобразной бородавки, и, должно быть, поэтому судья уже двадцать лет лечился от камней в печени. Он исподлобья поглядел на подсудимого и недовольно покосился на пустующее место секретаря. Затем повернулся, подобрал тогу и вышел. У подсудимого беспокойно забилось сердце. Ему почему-то казалось, что взгляд судьи, его гримаса и то, что он вышел, хлопнув дверью,— все это вместе предвещало дурное.
Через минуту что-то заскрипело и вошел офицер военной жандармерии, стройный человек с прилизанными русыми волосами, с напудренным лицом, перетянутый скрипучими ремнями, между которыми болтались на пестрых лентах бесчисленные кресты и медали. Не взглянув на подсудимого, офицер сел за столик у окна и принялся рыться в портфеле. Вслед за ним вошел прокурор. Он молча поклонился офицеру и, потирая руки, направился на свое место — справа от судей. Разложив перед собой бумаги, он удобно расположился в кресле, привычным движением приклеил к глазу монокль, зевнул слегка и уставился на Гната. Но, вероятно, разочаровался, потому что зевнул пошире, снял монокль, откинул голову на спинку кресла, повернувшись к залу благородным профилем лорда, и прищурился.
Члены трибунала заняли свои места в десять часов. Посредине, под огромным изображением белой женщины с завязанными глазами, державшей в одной руке весы, сел пухлый председатель. Слева от него занял свое место другой судья, худой, черный, с пылающим, словно горячечным взглядом. Обыватели городка знали его как непримиримого врага прокурора, но об этом больше всех могла бы рассказать жена судьи, которая была на двадцать лет моложе мужа и смертельно скучала в глухой провинции, где один только прокурор «понимал ее небудничную, погибшую душу».
ТРИ СМЕРТИ
Всю ночь шел частый мартовский дождь, и когда в яму опустили маленький, посеребренный гроб, он чуть не весь погрузился в мутную воду. Какая-то баба тонко заголосила, и среди ребятишек раздался тихий плач. Тщедушный поп откашлялся, плюнул, снял ризу, подобрал рясу и, перепрыгивая через лужи, направился домой. За ним стал расходиться народ, только детвора теснилась у могилы и слушала, как шлепались о гроб комья грязи, пока не вырос высокий холмик.
Было воскресенье, и люди лениво месили слякоть на вобненских дорогах. В летнюю жару дороги эти высыхали, и тогда все село заволакивалось едкой пылью. Осенью с запада надвигались тучи, и долгие недели шел непрерывный дождь, маленькие хаты облепляла грязь, они чернели, трухлявели и все глубже увязали в мягком раскисшем грунте. По обе стороны села бежали холмы, и летом на них овес шептался с землей. Узкие, нещадно изрезанные межами нивки с каждой вобненской свадьбой все больше сжимались, мельчали и все безнадежнее упирались по ту сторону южного холма в просторные владения графа Скшинского. В страду на эту землю высыпали чуть ли не все Вобни; старый и малый потели на ней от восхода до звезд за шестнадцатый сноп, и в три дня на графских полях не оставалось ни колоска. Тогда люди жали свой овес, бережливо, у самой земли, так что потом тощие пестрые коровенки мычали в отчаянии на скудном жнивье.
Десять лет назад молодая учительница Козан приехала в Вобни. Август был на исходе, и над селом сонно бродил туман. В первые ночи учительница садилась у открытого окна и подолгу любовалась посеребренными луной ольхами. Утром, наскоро собрав книжки и тетради, она с тихой радостью в груди, прихрамывая, бежала к школе. Входя в старую маленькую хатку с земляным полом, она встречала пятьдесят пар любопытных детских глаз. Тогда ей казалось, что стены раздвигаются, из-под земли вырастают парты и ребятишки, чистые, в вышитых рубашках, поют в светлом, просторном зале: «Расти, расти, старый дуб могучий». Но вскоре пошли осенние дожди, и ее ноги увязали по щиколотку в раскисшем полу. Бледные, ободранные ребятишки дрожали от холода на трех сломанных санях, служивших партами, а от духоты и вони спирало дыхание и голова наливалась свинцом. После шести уроков учительница, шатаясь, возвращалась домой, в полубессознательном состоянии падала на кровать, чтобы, едва опомнясь, приняться за книги и тетради. Она глубоко верила, что трудно лишь начало и что Вобни — чуть ли не последнее украинское село по ту сторону Сана — останется украинским. Она была уверена, что добиться этого — ее благородное призвание, что это смысл ее жизни и что если ей удастся одеть вобненскую детвору в вышитые рубашки и научить их любить Украину, эту романтическую Украину красных жупанов, тоскливых песен и тихих вишневых садов, то через несколько десятков лет никто не узнает бедных, забитых вобнян. На месте грязного шинка она уже видела просторную каменную читальню, на стенах ее — украшенные рушниками портреты Шевченко и Франко, а за столиками — старых и молодых вобнян над книжками и газетами. И все люди — чистые, приветливые, веселые.
Но до сих пор в Вобнях веселыми бывали одни рекруты. Матери доставали им из запыленных узелочков два-три злотых, всю ночь светилось кривое окно шинка, и по вобненским холмам до утра перекатывался пьяный гомон. По воскресеньям и праздникам еще бывало весело в поповском доме. Пухлые поповны танцевали под граммофон, а когда приезжал на мотоцикле молодой дантист из ближайшего местечка, шуткам и смеху не было конца. Козан вначале заходила туда, пила чай с малиновым соком и слушала граммофон, но с ней напомаженный дантист никогда не танцевал,— верно, потому, что у нее одна нога была короче и в больших серых глазах светились задумчивость
НЕИЗВЕСТНЫЙ ПЕТРО
Передо мной новый (на 1932 год) календарь-альманах «Червоной калины», и, как всегда, каждая страничка его вопиет о крови, о безграничной классовой ненависти. Альманах «Червоной калины» задыхается от ненависти, от классовой ненависти к трудящимся.
На сто сорок третьей странице, где-то чуть ли не в самом конце объемистого календаря, затерялись две странички воспоминаний: Л. Веринский, «Над Ценивкой».
Крови здесь мало, вернее, совсем нет. Автор приступает к рассказу спокойно, без выкриков, без пафоса, просто так:
«Ценивка — маленький ручеек, текущий из Ценева неподалеку от Конюхов по узкой долине в сторону Потутор, что под Бережанами, где впадает в Золотую Липу».
Это была весна 1917 года. «Это было время радостных событий».
ШКОЛА
Грицко Гудало любит книжки. В его большом деревянном сундуке — целая библиотека. Там и Шевченко, и Конан Дойл, и «Моисей» Франко, и «Приключения Тома Сойера» Марка Твена. Каждая книжка аккуратно обернута в зеленую бумагу, на каждой старательно выведено заглавие и номер.
Все эти книжки Грицко читал уже дважды, а некоторые из них и трижды, всегда с тем самым глубоким, неповторимым волнением, на которое способны только дети.
Грицко Гуцало знает: книг на свете много, и не под силу одному человеку прочитать их все, но читать надо как можно больше, до самой смерти. Жизнь без книг представляется Грицку убогой, бессодержательной и тусклой. Это весна без цветов, это ночное небо без звезд.
В высоколобой голове этого хрупкого мальчика мыслей без числа, и не всегда он может разрешить возникающие у него вопросы. К примеру: как выстроить такой мост, чтобы по нем ходили поезда?
Как разрушить его, Грицко знает; об этом может вам рассказать чуть ли не каждый ребенок в его селе. Но Грицко хочет строить; Грицку за прожитые им годы снилось уже столько новеньких, ажурных мостов, что ими можно соединить континенты.
МИССИС МАККАРДИ ТЕРЯЕТ ВЕРУ
Миссис Маккарди была необыкновенно вежлива.
— Вы спешите в Дахау? Можете ехать со мной.
Знакомство наше началось за четверть часа перед тем, и
фразы, которыми мы обменялись в бюро «лагеря прессы», носили чисто деловой характер: я искал оказии, чтобы добраться до Мюнхена.
— Очень благодарен вам за помощь.