Книга посвящена Вильяму Хогарту (1697–1764), английскому живописцу и граверу, теоретику искусства.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
МАЛЮТКА УИЛЛИ
В северной части лондонского Сити, в Смитфилде, до наших дней сохранилась древняя церковь святого Варфоломея Великого. Именно здесь, в восьмиугольной купели, которую и сейчас охотно показывают любознательным посетителям, крестили 28 ноября 1697 года будущего мистера Хогарта, знаменитого живописца. Как и множество других младенцев, родившихся в ту памятную осень, он получил имя Уильям, ибо не было тогда в городе Лондоне и во всей Англии более почитаемого и славного имени.
Оно гремело в благодарственных молитвах с церковных кафедр, чудилось в праздничном звоне колоколов, плескалось на шелковых, золотом шитых флагах, горело, рассыпая трескучие искры, в затейливых вензелях невиданной иллюминации. Король Вильгельм III
[1]
только что вернулся в столицу, заключив долгожданный и почетный мир с Францией. Кровавая и дорогостоящая война на континенте счастливо окончилась. Приверженцы новой династии ликовали, посрамленные якобиты затаились, курс ценных бумаг стремительно подымался. И родители, радуясь наступившему наконец миру, нарекали новорожденных в честь короля.
После крещения мистер Уильям Хогарт, ничем не замечательный младенец восемнадцати дней от роду, был отнесен в родительский дом на Сент-Джон-стрит в Клэркн-уэлл.
Слово «дом» не следует понимать буквально. Хогарты просто снимали квартиру, так как находились на той стадии благопристойной бедности, за которой следует вполне откровенная нищета. Мистер Хогарт-старший не имел ни состояния, ни доходов, ни даже службы; жизнь основательно его потрепала.
Сельский учитель из далекого Уэстморленда, фермер-латинист, Ричард Хогарт прибыл в Лондон с собственной, взлелеянной в буколической тиши педагогической системой и открыл школу на Нью-Гейт-стрит. Школа прогорела. Судьба равнодушно проглотила то немногое, что было скоплено в Уэстморленде. Но думать о возвращении на ферму было поздно разум, воспламененный скромной ученостью, не мирился более с деревенской жизнью. К тому же Ричард женился на уроженке Лондона. Так превратился он в столичного жителя.
ПОД ВЫВЕСКОЙ «ЗОЛОТОГО АНГЕЛА»
Не совсем понятно, как именно произошло приобщение Уилли к искусству. Имеются сведения, что в школьные годы он хаживал в гости к жившему по соседству художнику, чье имя для истории утрачено. Эти визиты в сочетании с природными наклонностями мальчика к рисованию и равнодушием его к науке толкнули мистера Ричарда Хогарта на решительный шаг. Он отдал сына в обучение к живописцу вывесок.
Не следует думать, что изготовление вывесок простое и непочтенное дело, доступное каждому. Пришлось старательно учиться рисовать красивые готические буквы, завитушки, зверей и рыцарей. Впрочем, до рыцарей он, видимо, так и не добрался, так как через короткое время перешел в обучение к мистеру Элису Гэмблу, резчику по серебру, державшему мастерскую под вывеской «Золотой ангел» на Крэнборн-стрит в Лейстерфилде. Тут как будто бы не обошлось без помощи родственных связей — есть предположение, что брат Ричарда Хогарта был женат на сестре мистера Гэмбла.
Английское серебро славится по всей Европе. Мастерская на Крэнборн-стрит — одна из самых уважаемых в Лондоне. От учеников, следовательно, требуется отменное владение ремеслом, уверенная, легкая точность руки — артистизм. Достигалось все это каторжным трудом. Писание вывесок было, оказывается, не самой тяжелой работой.
С этого примерно времени и начинается биография мистера Уильяма Хогарта. Он пробует поступать более или менее самостоятельно и вступает в первые споры с собственной судьбой.
Жизнь его однообразна. Как большинство лондонцев, он встает с зарею — в ту лору ценили дневной свет — и в шестом часу утра уже торопится в Лейстерфилд. Ничего фешенебельного не было тогда в этом районе Лондона, где ныне сияют огни грандиозных кинотеатров, ресторанов и кабаре, озаряя маленького бронзового Шекспира в центре Лейстер-сквер. Лондон лишен счастливого качества многих великих городов, чьи даже нищие кварталы сохраняют своего рода живописность. Красота британской столицы неотделима от респектабельности и богатства, бедные улицы и дома угнетают однообразным убожеством. Таков и старый Лейстерфилд, особенно мрачный ранним утром, когда ночь неохотно покидает узкие, как коридоры, затопленные помоями улицы. Сквозь тяжелую вонь отбросов сочится горький аромат кофе из уже открытых кофейных домов, скрипят на ржавых кронштейнах бесчисленные «красные львы», «золотые орлы», «короли Ричарды» и прочие вывески кабаков и харчевен, яркие жестяные картины, изготовление которых чуть было не стало профессией Уильяма Хогарта. Владельцы их гасят фонари, доверяя бледной заре освещение своей геральдики, хозяйки подымают оконные решетчатые рамы, проветривают перины и непринужденно выплескивают на мостовую содержимое ночных горшков. На углах собираются угрюмые оборванцы, нищие, бродяги; лондонские утра печальны, как сырые и ветреные рассветы над Темзой: слишком многим людям сулит горестные заботы новый день.
УИЛЬЯМ ХОГАРТ, ГРАВЕР
Он открывает собственное дело на Лонг-лейн в Смитфилде.
Первое его произведение — коммерческая карточка с двумя амурами, аллегорическими фигурами истории и искусства, и надписью: «У. Хогарт, гравер. 29 апреля 1720 года».
Его лавчонке далеко до «Золотого ангела» мистера Гэмбла. Всю работу — ее, увы, так немного — он выполняет сам. Главный его заказчик — серебряных дел мастер месье Поль де Ламри, француз, обитавший по соседству. Не разгибая спины, режет новоявленный хозяин мастерской гербы, монограммы, орнаменты и гирлянды на серебряной посуде и табакерках. Знал бы Хогарт, сколько самоотверженных усилий потратят исследователи два века спустя, чтобы разыскать в море серебряных изделий начала XVIII века вещи, украшенные его еще не уверенной, еще не вполне искусной рукой! Знал бы он, сколько появится со временем виртуозных подделок под «хогартовское серебро», с какой скрупулезной точностью будут определять ученые знатоки «хогартовские линии» в двухсотлетием потемневшем металле! Но слава не достается авансом. Сдержанное, хотя и очень любезное одобрение месье Ламри, неизменно прибавляемое к умеренному гонорару, — в этом даже чуждый ложной скромности Хогарт не мог различить грядущей всемирной известности. А между тем в немногих подлинных, сохранившихся до нашего времени, его работах по серебру легко разглядеть редкую свободу штриха, необычный отзвук импровизации, несвойственный строгому стилю времени; в этом не только мастерство, но и несомненный талант. А впрочем, много было тогда в Лондоне искусных мастеров, и порой потомки склонны видеть ранние произведения великих людей в свете их будущей славы. Бог с ними, с блюдами и кубками, ведь Хогарт уже начинает резать первые свои гравюры, принесшие ему первую и потому столь приятную известность.
И если сначала он позволял себе заниматься художеством только в свободные часы, то затем, увидев, что гравюры его недурно продаются, стал с удовольствием сочинять вольные композиции вместо гербов и геральдических зверюшек.
Кстати сказать, труднее всего выбрать сможет, когда выбор ничем решительно не ограничен. Весь мир перед тобой — прошлое и настоящее, реальность и фантазия, возвышенное и низменное в самых диковинных переплетениях; все может быть изображено и преображено волею резца и разума художника.
ДЖЕНТЛЬМЕН, РИСУЮЩИЙ НА НОГТЯХ
Сам же Хогарт навряд ли задумывался над философской стороной дела. Он совершенно основательно полагал, что искусство должно прославлять справедливость и клеймить порок. Лондонцы немало смеялись над глупыми любителями легкой наживы, над азартными попами и директорами, крутящими карусель. Смеясь, они платили шиллинги, покупали гравюры и запоминали неизвестное прежде имя.
Надо ли говорить, что Хогарт радовался безмерно. И очень может быть, что даже подглядывал исподтишка, как в лавке на Нью-Гейт-стрит бойко распродавались его «Пузыри Южного моря», так же как и другая гравюра — «Лотерея», очень похожая и смыслом и сюжетом на предыдущую.
Тут мистер Хогарт, вместо того чтобы резать следующие гравюры, решает взяться за учение. Тому было, видимо, несколько причин. Во-первых, он презирал всякую эмпирику и обожал докапываться до смысла вещей, если эти вещи его интересовали. Он любил рисовать и хотел делать это осмысленно. Во-вторых, он понимал, что рисует еще очень плохо. А кроме того, когда даже очень талантливый человек в себе сомневается, перестает доверять собственной исключительности, он решает поступать «как все».
Так двадцатичетырехлетний Хогарт начал учиться в рисовальной школе, пышно именуемой «Академией» и возглавляемой мистером Вандербенком и французским живописцем месье Шероном.
За редкими и весьма драгоценными исключениями художественные школы той поры почти ничем друг от друга не отличались. Такова была и эта Академия на Сен-Мартинс-лейн, суетливой улице, что тянулась от хорошо известной Хогарту Крэнборн-стрит к обширной площади, еще не называвшейся, как теперь, Трафальгарской. Поступить туда мог каждый — плати должное количество шиллингов и рисуй, сколько душе угодно. Никаких откровений ученики здесь не слышали, но профессора добросовестно исправляли неточные линии и ошибки в анатомии, учили красиво класть штрих словом, известную пользу эти занятия могли принести каждому, даже будущей знаменитости.
МИСТЕР ХОГАРТ, МИСТЕР КЕНТ, СЭР ДЖЕЙМС ТОРНХИЛЛ И ЮНАЯ МИСС ДЖЕЙН
На этот раз он затеял скандал на целый Лондон. Скандал затянулся надолго. И, как обычно с Хогартом случалось, курьезные подробности этой истории несколько затмили ее вполне серьезную суть.
Не следует думать, что рисование на ногтях, рассуждения и споры, а также — временами — прилежное копирование натурщиков на Сен-Мартинс-лейн поглощали все время Уильяма Хогарта Напротив — большую часть дня он тратил на добывание насущного хлеба, на работу в собственной мастерской. Но миновали времена мистера Гэмбла и посудной геральдики. Хлеб он добывает художеством и чувствует себя от этого если и не всегда счастливым, то, во всяком случае, довольным.
Надо сказать, что художники, склонные к морализированию, редко увлекаются поисками новых пластических приемов. Хогарт же увлекался и тем и другим, часто сочетая все это воедино. И порой у него, как мы уже имели случай убедиться, получались очень любопытные вещи — как, например, «Пузыри Южных морей», хотя противоречий там не так уж мало.
А сам Хогарт? Никто еще не знает, что он вскоре станет знаменитостью, никто не пишет о нем в мемуарах, и уж подавно никто не интересуется тонкостями его душевной жизни. Его лицо на единственном автопортрете тех лет непроницаемо добродушно; ничто в нем не дает ключей к пониманию внутренней жизни художника, так непохожего на своих современников, а временами и на самого себя. Результаты его изощренных наблюдений над мимикой и жестами людей едва ли заметны в тех гравюрах, где, увлекаясь пафосом клеймения пороков, он становится более моралистом, чем художником.
Вот он режет гравюру «Маскарады и оперы», осуждая в праведном гневе дурные вкусы, царящие в искусстве. Его негодование благородно, он издевается над публикой, восхищающейся вульгарными зрелищами, над снобами, что сходят с ума от пения итальянской примадонны Франчески Гуццони, в то время как истинные ценности высокого искусства пребывают в позорном забвении. И чтобы это забвение показать, он рисует книги Конгрива и Шекспира, которые везут на тачке в лавку старьевщика. Все это чистосердечно, зло и даже забавно, но риторично до последней степени. Здесь начисто отсутствуют тревожные и горькие мелодии, что мерещились в «Пузырях Южного моря».