Сборник рассказов.
Санкт-Петербург: Типография Н. А. Лебедева, 1888.
Череп
(Из записок галлюцината)
Итак, я — человек ненормальный. Они решили, что я ненормален. Мой мозг болен. Да, я знаю, в нём есть что-то, какая-то точка, маленькая, чуть заметная, чёрненькая точка. Обыкновенно она бывает крохотная, — как укол булавки. Но зато бывают времена, когда она начинает раздуваться. Как мыльный пузырь, она растёт, растёт, крутится, — потом займёт всю голову, весь мозг, вытеснит всё из головы, — и тогда, — ах, как тяжело тогда бывает! Ничего больше нет — ни мысли, ни звука, а одна пустота, мрачная, зловещая…
Они говорят, я ненормален. Они — это доктора. Они меня уверили в этом — и я поверил. Но в чём же моя ненормальность? Одностороннее умопомешательство? На чём? Я ни на чём не сосредоточен, я всё сознаю. Я не беснуюсь, я всегда спокоен и тих. Я ничем не занимаюсь, — да, это правда, — но что же делать, я не могу заниматься именно потому, что не могу сосредоточиваться. Ужасно не это, — ужасно сомнение. А знаете, в чём я сомневаюсь? В том, именно в том самом, здоров ли я. Это ужасно. Мне иногда ясно кажется: «ну, конечно, сумасшедший, бесспорно…» Но порою другой голос говорит: «Да нет же, нет же, ты здоров, они безумцы!»
А было время, вот ещё недавно, совсем недавно, когда я этому поверил. Я поверил, что мой мозг испорчен, у меня были на это данные. Теперь их нет, но они были. А были они вот почему.
Мне неприятно вспоминать, но я всё-таки припомню, припомню все мелочи и детали. Пусть я переживу это всё снова, как оно ни ужасно. Может быть легче тогда решить этот вопрос. Я расскажу.
Легенда наших дней
Неприветное, холодное, свинцовое море шумело глухим осенним шумом, и катило куда-то вдаль свои хмурые волны. Серое влажное небо висело так низко, и по нем неслись разодранные клочья облаков. Ветер пронизывал насквозь, забирался под рукава, трепал флаги, играл лентами и шарфами пассажиров и пел свою заунывную песню, там, высоко, между снастей скрипевшей мачты. Было так сыро и неприглядно на этом большом красивом пароходе, и нигде не было слышно ни смеха, ни шуток, ни веселья. Молча сидели на широких диванах каюты, прижавшись друг к другу, немногие путешественники, сидели кучками, как стадо, застигнутое непогодою. Молча прислушивались они к лязгу цепей, к однообразному гулу воды, что пенилась под красными лопастями колёс, к глухим ударам волны, столкнувшейся с крутым бортом судна. И было всем как-то жутко, беспокойно, тоскливо.
Из одного полутёмного угла, где сидели, плотно сжавшись, две женские фигуры, смотрели удивительные глаза. Они были такие большие, чёрные, бездонные, с такими длинными ресницами. И потому они так странно горели, с такою мощью и силою, что всё лицо было бескровное: совсем сребристое, матовое. Точно крови не текло под этою кожею, а разветвлялись нервы, сплетались в узлы и опять рассыпались вереницею нитей, проникая в каждую пору.
Её ручка, бледная, мраморная, холодная, сжала тёплую, мягкую руку сестры. А это сестра её, наверно. Те же глаза, но не такие лихорадочные, более спокойные. Они устали гореть, а в прежнее время, должно быть, тот же огонь теплился в них, и погасал, и сверкал так же ярко. Теперь они точно заволоклись туманною дымкою, какое-то безотчётное беспокойство чуется в них, они так часто застилаются слезами, особенно когда останавливаются на понурой головке сестры. А головка эта так доверчиво прильнула к её плечу и не шевельнётся.
— Зоя, ловко тебе? — спрашивает она.