Былина о Микуле Буяновиче

Гребенщиков Георгий Дмитриевич

Роман сибиряка Георгия Дмитриевича Гребенщикова (1882–1964) «Былина о Микуле Буяновиче» стоит особняком в творчестве писателя. Он был написан в эмиграции в первой половине 1920-х годов и сразу же покорил своей глубиной наших соотечественников за рубежом. В огне революции, в страданиях гибнущей нации засияла русская христианская душа.

К Гребенщикову пришла литературная слава именно благодаря его «Былине». Этот роман был переведен практически на все европейские языки, а имя писателя сразу попало в крупные энциклопедии, издающиеся на Западе. В эмигрантской прессе даже раздавались голоса о выдвижении Гребенщикова на Нобелевскую премию, но они остались неуслышанными. Современная Россия возвращает утерянное сокровище на родину.

Роман печатается по парижскому изданию 1924 года.

Первое сказание: Из песни слово

Рассказ первый

Надо ли сказывать, какие лютые и многоснежные и долгие бывают зимы на Руси? С подзимками, с изменчивой куражливой осенью, с предательскою оттепелью и с погибельной внезапной гололедицей.

Бывает: еще листопад не кончился, а в копытных ямках по перелескам уже лед хрустит. До Покрова, иной раз, земля дважды снегом покрывается. А в Сибири, на вершинах гор Саянских и Алтайских, — снег лежит со Второго Спаса, со дня Преображения.

Бывает: рябина еще не покраснела, а лебеди уже на море полетели. Как полетят лебеди на теплые моря — значит скоро накует мороз таких шипов и зубьев из грязи — ни пешком, ни конному, ни на санях, ни на телеге…

С Воздвижения — так и поговорка учит: хочешь — не хочешь, шубу с зипуном сдвуряживай. Все окошки в избах разузорены, как будто сто красавиц в поднебесном тереме белым шелком тонко натонко расшили их невидимыми нитками. А как пришло Филипповское заговенье — через любую реку пешком иди. Почти всегда в Филипповское заговенье — рекостав: мороз через все реки настроит мостов широких, крепких, светло-хрустальных, прямо сказочных.

А как только реки стали — и — и! — пошли по матушке России из конца в конец с посвистами, со злыми воями, с бичами, метлами и молотками раскосмаченные белые ведьмы разгуливать!.. И как заносят, как закутывают, заметают они деревенскую Россию! Даже города уездные — всю зиму только и дел-то — откапывать лазы во дворы. А над деревней пронесется ночью вьюга — утром, одно гладенькое место. Загребет ее бедную снегом, похоронит, посидит над ней, притопчет, проутюжит и унесется дальше хоронить всю остальную Русь.

Рассказ второй

Солнце на морозе. Ясный тихий день после вчерашней снежной бури. Больно режущая глаз, ослепляющая белизна, и в деревне скука белая, смертельный покой, озаренный молчаливо насмехающимся солнцем со своей безмерной высоты.

На улицу носа показать нельзя, ресницы леденеют и слипаются от пара изо рта, нос трескается под невидимыми жалящими иглами, щеки покрываются белоснежными мертвыми пятнами и какую шубу ни надень — она отлипает от тела холодной шелухой. А под подошвами стоит визг, как будто они давят тысячи злющих и пронзительно вопящих ледяно-белых змей.

Из закутанных дворов сквозь щели заборов и сквозь поветный настил — пар валит от дыхания коров и лошадей. В это время скот без корма, как изба без топки, стынет и мерзнет.

У коров и лошадей на мордах белые, снежно-ледяные маски от дыхания. Большие черные глаза смотрят из-под них печально и просительно.

Шкуры на дворнягах ощетиниваются. Оборони Бог в это время обозлить собаку. Давно забытый закон согревания теплым, насыщенным еще горячей кровью мясом, вспоминается тогда собаками. Псы сибирские делаются в это время смелыми настолько, что не только загнанного той же смелостью в деревню волка могут осадить и разорвать на части, но и друга — человека могут растерзать и съесть горячим. Особенно, если собаки действуют артелью.

Рассказ третий

Проезжий испытал оскорбление невинно избиваемого человека, когда вытесненный из Петровановой избы толпою, он был грубо подхвачен на руки, подкинут три раза вверх и брошен в мягкую холодную, ослепительно-сыпучую снежную постель. Кто-то потащил его за ногу, и снег засыпался под куртку. Кто-то разорвал рукав у волчьей дохи, а когда толпа с хохотом и гиканьем отхлынула, Проезжий долго искал в сугробе шапку.

Раскалился до багровой краски на лице и шее, когда потребовал старосту и писаря для составления протокола.

Он заявил им, что его избили, но ни где на теле не ощущал ни одной царапины, ни какой боли.

Деловито и обрядно, строго был составлен протокол. Подписались и два понятых, видевшие, что барина действительно качали ряженые, а кто — под масками нельзя узнать.

Прошла ночь. Проезжий слышал поднявшуюся вьюгу и долго не мог уснуть. Вспоминая случай с ряженными, он ничего не помнил из того, что было до снежной бани, а все вместе, показалось ему глупым и смешным. И самым смешным было то, что был составлен протокол.

Рассказ четвертый

Время старит, время лечит, время за всех думает. Времечко летит. Опознал Илья Авдотью, ошалел от злобы, от нежданной встречи, от паскудных дум о ней. Как только Бог спас — не изувечил ни коней, ни пассажиров? Выпряг молча лошадей, отвязал седло и оседлал коренника, сел на него и, взяв в поводья пристяжных, поскакал в кабак. Не слезая с лошади, стал стучать в окошко с остервенением, с громкой руганью, пригрозил окна разбить. Разбудил кабатчика. Купил бутылку водки и всю обратную дорогу полулежа на седле пил из горлышка. Не взяло, не свалился, даже не вздремнул. У дедушкиной пасеки остановился и больно настегал обиженных лошадей. Лишь зря — приехал домой, а дома новая подвода в другую сторону, подальше расстоянием — тридцать две версты. Почтаря повез на паре, в простом коробке. Ехал, качался на сидении, красными глазами оглядывался на сухопарого почтаря и сплевывал через плечо на сторону густую, горькую слюну. Только, когда свез почту, поехал назад, в жаркий полдень — уснул в кузовке и, потеряв где-то картуз, спал почти до вечера.

Под вечер проснулся — ничего не мог понять. Вывалился из повозки на траву, оцарапал щеку и закричал осипшим голосом:

— Тпру-у, опасна боль вас задави!

Поднялся, огляделся, едва сообразил. Лошади с утра отъехали не больше семи верст, вожжи выпали из рук Ильи, запутались в колесах и кони, свернув с дороги, с пригнутыми к груди мордами стояли весь остаток дня. Проголодались, надоело им стоять с распяленными ртами, пятились, пятились, повернули колесо и опрокинули телегу.

— Вот ладно я проспал! — сказал Илья.

Второе сказание: Сказка о кладах

Рассказ пятый

Над широкими полями Сибирскими, над высокими горами белоглавого Алтая, сколько-сколько раз золотой жар-птицею солнце проносилось! Ох, времечко летит — несется, не считает дней, не старится, не печалится. День за днем торопливой чередой бегут — мелькают дни и ночи. Куда-то в синюю даль серебряными лебедями уносятся друг за дружкой месяцы, плывут они, плывут в печальной молчаливости… Ровною, тяжелою для грешных людей, поступью бегут года, без устали шагают, без останову — куда неведомо, но все вперед, вперед. Ежели есть Господь — ему одному ведомо — куда и почему года идут — уходят вереницей нескончаемой.

Загрустила, запечалилась Анисья Ивановна, проводивши повелителя своего, станового пристава, в уезд. Уверял, что кудри были у него. Но не верит она фотографиям, где он и впрямь с кудрями. Когда с кудрями был — ее еще на свете не было. Теперь — лысый и дряблый, с глазами мутными, с колючими желтыми усами, прокуренными табаком, а сам ревнив и зорок в ревности, как настоящий полюбовник. И не обидно б было прятаться, ежели бы хоть венчанные были. А главное, года уходят — двадцать седьмой год пошел, еще три года — старой девкой назовут…

Рано утром встала — зимний день короток — нарядилась побогаче — с грешной думкою в церковь пошла. Дома — Яша, старичок-рассыльный, сам все приберет, и самовар поставит, встретит ее, как настоящую барыню-приставшу. А только все-таки не угодит, потому что видом всем неуважение покажет. Ну, за то хоть злобу на нем сорвет, накричит, натопчет, благо — старичок безответный.

Большая комната у пристава обставлена, как у всех захолустных приставов и земских заседателей: богато и безвкусно. Два нрава смешаны: берлога старого холостяка-чиновника, небрежного к домашнему уюту и порядку, и изба, украшенная проворной молодой опрятной рукою полуграмотной крестьянки, желающей быть барыней.

Царь и губернаторы любуются пузатым шкафом с безделушками, а из правого угла к порогу смотрит множество святых угодников. Поверх цветистой скатерти на круглом столе в углу комнаты — старые альбомы, с выцветшими фотографиями и увядшими забытыми цветками, деловые книги и букет бумажных запыленных орхидей в медно-желтом кувшине. Старинные часы на стенке тикают раздумчиво, упорно и строго. Но особенной важностью напичканы давно отцветшие коричневые занавески на дверях и окнах. В их кистях и перехватах всегда таится что-то недотрожливо-господское, когда Яша прибирает в комнатах. Не то трясти их, не то ни трясти. Потряси — пыль на столы и стулья не усядется до самого вечера, а не потряси — Анисья Ивановна будет кричать тоже до вечера.

Рассказ второй

Правит мороз крепко и законно, полгода хозяин над Сибирью. По полям и степям носится косматая вьюга, веселая и пьяная простором. Крутит, завывает, подскакивает на холмы, белым колесом бросается с хребтов безлесных, белой тучей застилает небо.

Студено на чистом месте далеко ушедшему от норы зверю. Со слезами пляшут на глухих путях запоздалые путники. Тяжко бедняку без запаса дров и хлеба, без теплой меховой одежды. Не уютна его хижина под ледяной оскаленной усмешкой молодца-мороза.

Но мороз-хозяин любит всех хозяйственных, запасливых: людей и птиц и насекомых. Каждому, поверх всего, — покров пушистый, каждому — оправу светлую из серебра. Живи, покуривай дымком, грейся своим дыханием, грызи свой трудовой запас, либо сладко спи в теплой норе до прихода радостной сестры мороза — оттепели весенней. Сон ли смерть, смерть ли сон, жизнь ли вечная во сне и в смерти — этого мороз не знает.

Промерзла в озере вода до дна. Застыли рыбы. Правит закон-мороз. Растаяла вода, ожили рыбы, ушел мороз неведомо куда — танцуют рыбы, прославляют чудо. А мороз опять откуда-то явился. Сковал до неба пар земли, ледяными латами покрыл реки и озера и для рыбы, живущих подо льдами недоступны и неведомы законы надо льдами, как неведомы надземные законы людям.

Просто понимал и признавал закон мороза Вавила Селиверстыч, мужик от чурки-чур-чураевского роду, старой веры.

Рассказ третий

Пришла весна, пришла — или спустилась с неба, пришла или пробилась из земли для разноцветных радостей в полях и на горах, на пашнях и на берегах.

И что это за радость в свете солнца? Что это за красота в крылатом трепете пчелы, в стройном гуде ее полета с цветка на цветок? Никто не растолкует толком. Скажут только — солнышко высоко ходит, весна распустилась. А почему солнышко высоко ходит, а почему весна распустилась? Ну-ка, вы, люди дотошные, скажите — почему весна приходит, для чего, за что даются всякой твари радости земные?.. А всего главнее: почему есть солнце на небесах? А ну-тко, почему такое: свет, огонь, вода и камень?

…На большом сибирском тракте тишина. Пышной и густой зеленью зарос ручей в овраге возле каменной бабы, что над пасекой. И не умер еще старый пасечник. Все еще бродит, что-то гоношит в овраге. Только послабее стал сложением да пониже ростом. Гугнит что-то, не поймешь: ворчит или напевает. Живучи эти старики в пасеках. Молодит пчелиная работа, вечно дружная и бодрая, веселит сладкий мед. С косогора еще краше кажутся вдалеке горы, с чуть видными в тумане белыми снеговыми вершинами. А в другую сторону тракт убегает берегом реки на безграничную равнину. И явственнее обозначились отмеченные тополевыми рощами селенья, с церковками, с дымами, с сверканием крыш тесовых, с цветом куполов раскрашенных. По прежнему бежит и манит в даль дорога с паутиной певучей проволоки, с частоколом седых столбов.

Весеннее утро ярко, чисто и привольно. По краям дороги молодая зелень еще сверкает росою. Кусты цветущего шиповника, жимолости и горохового дерева улыбаются и что-то знают невыразимо-радостное, тайное, свое. По откосу косогора кое-где стоят большие тополя, распростершие огромные зелено-серебристые короны. Ничто не изменилось здесь за восемнадцать лет; даже каменная древняя баба-писаница, с грубо высеченным ликом, как стояла так и стоит, чуть-чуть сбоченившись. Напоминает она о далекой и вольной жизни, или о большой почетной тризне над оврагом, или о большой любви кочевых воинов к своему племени, некогда давно здесь бывшему. Только телеграфный столб, снизу на одну треть раскрашенный в полосатый верстовой, видать, что новый вкопан. А приколоченная на нем дощечка с надписью, гласит по-прежнему: справа 14 и слева 14. Двадцать восемь верст от села к селу: так и остался перегон ямщицкий. Села и деревни погустели, а станций не прибавилось.

В небе плыли утренние, высоко вознесенные, опаловые облака, и от открывшихся картин земли веяло покоем и теплом, солнечною радостью. Была необозрима даль чуть лиловеющей за рекою равнины, а видение лиловых гор с сияющими вершинами еще больше углубляло эту радость, делало ее до грусти сладостной. И такая была тишина, что слышны были и самозабвенное повествование жаворонка, и пружинно-однострунная песенка иволги, и строго-задумчивое гудение неисчислимых пчел.